Часть 11 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Нравственный взгляд на историю — это позиция, способная объединить людей самых разных партий, потому что при всей их разности представления о добре и зле у людей одной цивилизации близки. Это тот случай, когда история будет источником духовного обогащения, а не орудием войны.
История не может быть парадом побед. В ней есть свои взлеты и падения — это нормально. И писать ее нужно прежде всего для себя — в качестве дневника, что ли. В дневнике стараются не лгать и ведут его не только для того, чтобы не забыть: может быть, в большей степени этим занимаются, чтобы разобраться в пережитом. И если дневник этот не будет искренним, если вместо реальных, пусть порой и ужасных, персонажей в нем будут действовать раскрашенные куклы, мы так и не поймем, что с нами происходило. И получится, что всё — в том числе страдания — было зря.
Можно вспомнить, что Библия — это, в сущности, историческая книга. Тоже своего рода дневник — только предельно честно написанный. Так вот, Библия рассказывает разные «компрометирующие» истории. О том, например, как упился вином Ной, как обманул отца Иаков, каким любвеобильным был Соломон, как трижды отрекся от Христа апостол Петр. Священное Писание, как видим, не боится рассказывать это даже о тех, на ком лежит печать святости. Так почему мы боимся правды о Сталине, на котором лежит совсем даже другая печать?
Дети пограничья
Если разобраться, каждый из нас имеет к пограничью какое-то отношение. Границы защищают и нарушают, раздвигают или, допустим, пересекают в ходе научной командировки. Испытывают при этом разные чувства, кроме одного: равнодушия. Особенно — рожденные в СССР.
Одно из первых впечатлений в сфере пограничного связано у меня с рассказом моей тети, преподавательницы русского языка как иностранного. Этот рассказ навсегда определил мое уважительное отношение ко всему связанному с границей. С коллегой-преподавательницей тетя ехала в долгосрочную командировку — если не ошибаюсь, в Венгрию, — с целью обучать местное население русскому. Заняв свое место в купе, Жанна Серафимовна (так звали коллегу) обнаружила легкое, но естественное для путешественника волнение. Вечер прошел в спокойной беседе о методике преподавания русского как иностранного.
Наутро, умывшись и позавтракав, Жанна Серафимовна как бы между прочим заметила, что через шесть часов граница. Тетя, не знакомая с расписанием поезда, рассеянно кивнула. Когда Жанна Серафимовна констатировала, что граница будет через пять часов, тетя удивилась. Ее пожилая коллега не везла ни оружия, ни наркотиков, ни даже цветных телевизоров, пользовавшихся в странах народной демократии большим спросом. Столь явная сосредоточенность на границе выглядела, прямо скажем, необъяснимой.
После того как тетю проинформировали о том, что граница будет через четыре часа, в купе повисла тревожная тишина. Она нарушалась раз в час скупыми сведениями о том, сколько осталось до границы. На пограничном пункте Чоп Жанна Серафимовна сошла с ума, и ее сняли с поезда.
Разумеется, описанный случай говорит прежде всего об особенностях психического склада преподавательницы, но некоторым образом отражает и повышенное внимание советских граждан к границе. С развалом СССР, однако, это отношение изменилось. Граждане РФ стали гораздо беспечнее.
В 1998 году я ехал на поезде в Краков, где в составе российской делегации должен был выступать на Международном съезде славистов. Получив польскую визу (тогда Польша еще не была членом Евросоюза), я, в отличие от Жанны Серафимовны, не испытывал ни малейшего беспокойства. Может быть, поэтому вопрос польских пограничников о том, где моя виза, застал меня врасплох. Задавший этот вопрос держал мой паспорт в руках, и я счел это шуткой. В конце концов, подумалось мне, почему его представления о юморе должны непременно соответствовать моим?
Но пограничник не шутил. Он сообщил мне, что визой является отдельный листок, который мне должно было выдать консульство. Когда я предложил ему внимательнее всмотреться в штамп в паспорте, он ответил, что это всего лишь свидетельство моего обращения в консульство. Я огорчился, решив, что этот человек движим духом стяжательства. Я категорически отрицал наличие какого бы то ни было листка и сообщил, что дальнейшее общение с пограничниками прекращаю. Ответственность за мое отсутствие на Съезде, добавил я, ляжет именно на них. Сила моей убежденности была такова, что пограничники заколебались. Подозреваю, что мое отсутствие на Съезде им не грозило ровно ничем, но — невероятное дело! — посовещавшись минуту-другую, они ушли.
Я въехал в любимую мной Польшу, выступил там с докладом, а по возвращении домой обнаружил на письменном столе запрошенный листок. Я испытал жгучий стыд. Единственным, что меня оправдывало в этой истории, была полная убежденность в своей правоте — иначе я не вел бы себя так с этими бдительными ребятами.
Не менее бдительным оказался встретившийся на моем пути русский таможенник, когда лет пятнадцать назад я возвращался домой после долгого пребывания в Германии. Его внимание привлекли сумки с подаренными мне немецкими книгами. Он сообщил мне, сколько может взять с меня за превышение по весу, но я заверил его, что превышения нет (точнее, тот, кто пробыл за границей более полугода, имеет на него право). Затем тревогу таможенника вызвало то, что я, возможно, везу книги для продажи, но мне и здесь удалось его успокоить: там не было двух одинаковых экземпляров. Мало-помалу я начал чувствовать себя Жанной Серафимовной.
Последним, что обеспокоило этого человека, было соответствие немецкой научной литературы моим собственным исследованиям. Выяснив по бумагам, что я специалист по древнерусской литературе, он предупредил меня, что будет анализировать книги на предмет их необходимости в моих научных занятиях. Вероятно, он опасался, что в трактовке ранней русской истории я могу примкнуть к норманистам. Достав первую из книг, он раскрыл ее на фотографии античной вазы и вздохнул. Поздравил меня с тем, что книга — о Древней Руси, и дальше смотреть не стал.
Замечу, что в дальнейшем таможенное мое общение складывалось без сучка и задоринки. Сейчас, спустя годы, могу ответственно сказать, что из виденных мной бесчисленных таможен наша — одна из самых корректных. Признaюсь заодно, что я к их ведомству ближе, чем можно было бы подумать. Все дело в том, что Пушкинский Дом располагается в бывшем здании таможни. Раз в год, в день таможенника, над нашим домом развевается таможенное знамя.
Так что в каком-то смысле все мы там — таможенники, по крайней мере, люди, связанные с пограничьем. Потому что всякий литературовед, и уж тем более — литератор, стоит на границе между литературой и жизнью. Он знает, что, будучи зыбкой, эта граница проходима в обе стороны. И такое положение вещей ему кажется естественным.
Русский акцент
Марта Шрайбер преподавала немецкий иностранцам, а Юрий Фролов был ее студентом. После третьего курса Челябинского техуниверситета он по студенческому обмену приехал в Мюнхен. Имя «Юрий» Марта произносила без конечного йота, а слово «Челябинск» не способна была выговорить вообще. Юрий мог бы упростить Марте задачу, назвавшись, скажем, кратким «Юра», но он этого не сделал. Юрий значит Юрий — он предпочитал, чтобы его приняли во всей сложности. Впрочем, учебному процессу это не мешало — немецкий Марта знала хорошо, и в данном случае это было главным. В конце концов, для того, чтобы обучать немецкому, не обязательно произносить слово «Челябинск».
Юрий изучал вроде бы немецкий в школе, но по прибытии в Мюнхен знания его не подтвердились. По шестибалльной системе уровень знаний Юрия оценили как нулевой, что было ему как-то даже и обидно. С другой стороны, по результатам теста Юрия отправили на полугодовые курсы, а это автоматически продлевало его пребывание в Мюнхене. Продлению Юрий был рад, поскольку с возвращением в Челябинск не торопился.
В общей сложности занятия длились семь часов в день. Начинались они с двухчасовой разминки в лингафонном кабинете, а затем, после обеда, группу брала к себе Марта. Она спрашивала домашнее задание и объясняла новый материал. Когда отвечал Юрий, Марта неизменно говорила: «Ваша задача, Юри, избавиться от русского акцента». Несмотря на небольшой преподавательский стаж, девушка различала акценты очень хорошо.
В конце занятий, чтобы снять всеобщую усталость, Марта изображала разные типы произношения — английский, французский, итальянский и, конечно же, русский. Русский у нее получался с раскатистым переднеязычным «р». Показав русский выговор на примере слова «шпрехен», Марта обычно произносила слово «коррида» — и это было по-настоящему смешно. «Шпрррехен, — рычала Марта, наслаждаясь произведенным впечатлением, — а должно быть: шпхехен. Не гром, а ветерок, легкое такое грассирование. Шпхехен. Повторите, Юри». Юрий повторял, и вся группа дружно сползала от смеха под столы.
Занятия заканчивались около восьми вечера. Часть группы шла к ближайшему метро, а часть — в том числе и Юрий — уезжала домой на велосипедах. Посчитав количество предполагаемых поездок, он в первые же дни решил, что дешевле будет купить подержанный велосипед. Дешевле и полезнее для здоровья. К тому же велосипедный путь Юрия домой частично совпадал с путем Марты.
В сущности, их пути могли бы совпадать и полностью (общежитие Юрия находилось неподалеку от ее дома), но возле триумфальной арки Юрий сворачивал в Английский сад — огромный парк в центре города. Он ехал по темному парку, а она — по ярко освещенной улице, тянувшейся вдоль парка. Марта не раз пыталась отговорить своего ученика ехать через парк, но он не поддавался. «Чего вам не хватает на этой улице для нормальной езды?» — спрашивала она его. «Риска, — отвечал Юрий, глядя ей в глаза. — Для русского человека Мюнхен — слишком благополучный город. Мне нужно постоянно чувствовать риск». В глазах Марты не было ничего, кроме удивления.
Стоял конец октября, и когда они выходили на улицу, было уже темно. В мигающем свете рекламы они отмыкали замки своих велосипедов. Включали велосипедные фонари: Марта — новенький галогеновый, Юрий — старый, работающий на электрогенераторе. Прислоняя колесико генератора к шине, Юрий думал о том, что его мышечная сила, в отличие от батареек Марты, ничего не стоит. При небольшой стипендии, которая ему была назначена, это имело значение.
На широких велосипедных дорожках — например, на Королевской площади — они ехали рядом. На узких дорожках, какие обычно бывают на улицах, Юрий выезжал вперед. Все, что они проезжали, было очень не похоже на Челябинск. Время от времени Марта предлагала остановиться и проводила короткие экскурсии. Она говорила медленно, как на занятиях, но все равно Юрий многого не понимал.
Однажды на площади Каролины Марта показала ему обелиск памяти баварцев, погибших в 1812 го-ду в составе войск Наполеона. Несмотря на то что баварцы сражались в России, надпись на обелиске сообщала, что погибли они за независимость своей родины. Юрия надпись озадачила, но он ничего не сказал. Возможно, в воспроизведении Марты он в очередной раз чего-то не разобрал. Не исключено, наконец, что это была широко понятая независимость.
Нужно заметить, что с каждым днем по-немецки Юрий изъяснялся все лучше. Память его была цепкой, он на лету хватал новые слова и интонации. В их совместных с Мартой поездках Юрий был уже не только слушателем, но все больше и больше — рассказчиком. Как-то раз он рассказывал ей о времени, проведенном в армии, и о том, как научился разбирать автомат Калашникова за шесть секунд. А собирать за двенадцать. «Зачем же его нужно разбирать так быстро?» — спросила Марта. — «Ну, — махнул рукой Юрий, — на всякий случай…». — «Если на случай боя, — продолжала рассуждать Марта, — то автомат нужно не разбирать, а собирать. Я бы вообще сказала, что оружие лучше хранить в собранном виде, а не собирать его в последний момент». Медленное и четкое произнесение прибавляло сказанному убедительности. Как человек, помогший советом в чужой ему области, Марта испытывала легкую гордость.
На досуге Юрий размышлял о том, что и в самом деле не знает, зачем разбирают и собирают автомат на время. Как много, удивлялся он, вещей необъяснимых, но ставших частью русского бытия, — что, собственно, и отличает нас от них. Марта же удивлялась тому, как иррационально устроена русская жизнь. Вот рядом с ней едет симпатичный парень, который, живя в России, зачем-то разбирал и собирал автомат, а оказавшись в Мюнхене, так же необъяснимо стремится в неосвещаемый парк. Такого рода вещи, думалось Марте, будут всегда стоять между нами. Это как то, что она блондинка, а он шатен, — это не вытравляется, потому что сидит на генетическом уровне.
В одной из следующих поездок Юрий заметил, что в русской армии много бессмысленного. Он рассказал о том, как перед приездом армейского начальства солдат заставляли пришивать опавшие листья к веткам и красить их зеленой краской. «Зачем?» — спросила Марта. «Затем, — ответил Юрий, — что повсюду осень, а в воинской части — лето». Отпустив на мгновение руль, Марта развела руками как человек, которого уже трудно удивить. Пришивания листьев своими глазами Юрий хотя и не видел, но слышал о нем от армейских «дедов». То, что он действительно видел (например, сало в манной каше), было не менее удивительным, но каким-то совсем уж неаппетитным.
Немецкую лексику Юрий впитывал как губка, и его возможности воспринимать и выражать действительность по-немецки росли не по дням, а по часам. Теперь Марта рассказывала ему не только о Мюнхене, но и о своих летних поездках с родителями. О том, как лежала в Сорренто на черном вулканическом песке, о катании на лыжах под Инсбруком и о посещении Диснейленда под Парижем. Описывала, как всем классом собирали деньги на немецкие книги для детей Зимбабве, как, купив книги, распределили их по десяти посылкам, причем в каждую посылку вложили еще по несколько плиток шоколада. Дети Зимбабве (печальная трель велосипедного звонка) им так и не ответили.
Юрий, в свою очередь, рассказывал о посадке деревьев на школьных субботниках (ни одно не принялось), о работе в стройотряде после первого курса и песнях у костра. Гитару в какой-то момент положили близко к огню, и никто не заметил, как она загорелась. Они с ребятами сидели и слушали звуки лопающихся струн. «Как у Чехова…» — задумчиво сказала Марта.
Однажды Юрий описал ей, как, вооружившись цепями, ездили они с ребятами под Челябинск бить торговцев наркотой. «Зачем — бить?» — спросила Марта. «Так ведь наркотой торгуют…» — «А полиция зачем?» — «Какая полиция… Полиция с ними в доле». Они остановились на красный свет, и Марта повернулась к нему. Произнесла еще медленнее, чем обычно: «В этом, знаешь, разница между нами и вами. Такие вещи должна делать только полиция».
Успехи Юрия в немецком поражали всех. Над ним уже давно никто не смеялся — наоборот, перед занятиями просили просмотреть домашнее задание. Русский акцент Юрия таял на глазах. Его «р» стало образцовым — оно переливалось где-то в глубине горла и вызывало зависть всей группы. Еще одну произошедшую с Юрием перемену заметила только Марта: он перестал ездить через Английский сад. Теперь их пути полностью совпадали. Юрий провожал Марту до самого ее дома, а потом ехал к своему общежитию, до которого было еще минут пять.
Стремительное продвижение Юрия в изучении языка произвело на Марту самое глубокое впечатление. Такой ученик требовал, безусловно, особого внимания, и оно (это отметила вся группа) было проявлено. Все чаще Марта подходила к столу Юрия, предлагая ему ответить на вопрос, вызывавший затруднения у всех остальных. Иногда ставила ногу на перекладину его стула, и ее колено оказывалось у самого лица Юрия. Отвечал он всегда правильно.
Узнав, что Юрий — некрещеный, Марта неожиданно для себя предложила ему креститься. К ее удивлению, Юрий не возражал. Через месяц после этого разговора он был крещен в католической Театинеркирхе, мимо которой они ездили каждый день. В день крещения в храме присутствовала вся группа. По удачному стечению обстоятельств разговорной темой недели была «Религия», и на занятиях Юрино крещение обсуждали во всех деталях.
В один из бесснежных зимних вечеров, садясь на велосипед, Марта сказала: «Сегодня я хочу проехать через Английский сад». На вялый вопрос, зачем ей это нужно, девушка ответила: «В спокойном Мюнхене мне не хватает риска. Вероятно, я стала немного русской». На поездку по парку ее спутник, конечно же, согласился.
Когда свернули в парк, Юрий поехал впереди. Он знал здесь каждую тропинку и показывал дорогу. Марта тоже неплохо знала парк, но знала его дневным, а ночью он казался ей незнакомым и пугающим. Это был ненастоящий и приятный страх, потому что впереди, в метре от нее, краснел задний огонек велосипеда Юрия. Этот огонек вел Марту за собой.
Внезапно он погас — одновременно с передним светом. «Генератор, — пробормотал Юрий, останавливаясь. — Придется вам ехать впереди». На весь безграничный парк галогеновая лампочка Марты была единственным светом. Теперь впереди ехала Марта. И хотя она знала, что след в след за ней едет Юрий, прежнего умиротворения уже не чувствовала. Вслушивалась во влажный шепот дороги под шинами, в чмоканье рассекаемой лужи (мгновение спустя такое же — из-под велосипеда Юрия), и все это не прибавляло ей спокойствия. Прибавляло тревоги и неуюта того, за чьей спиной едет кто-то не вполне знакомый. В самом деле, насколько хорошо она знала Юрия? И почему это у него так внезапно исчез свет? Потому что — сама же отвечала — все на свете происходит внезапно. И что, спрашивается, он мог с ней здесь сделать? Незаметно поворачивала голову. Что-то определенно мог…
Марта едва не налетела на двух стоявших на дороге людей. В первый момент она их не заметила. Резко тормозя, почувствовала, как заднего крыла ее велосипеда коснулся велосипед Юрия. Стоявшие уступать дорогу не собирались. Когда один из них взял с багажника сумку Марты, стало понятно, что это грабеж. В руках второго блестел нож, но держал он его как-то неубедительно. У Марты даже мелькнуло в голове, что настоящий грабитель должен держать нож по-другому.
Порывшись в сумке, тот, что без ножа, нашел кошелек и достал из него несколько купюр. Не торопясь, засунул их в карман джинсов. Кошелек вернул в сумку, сумку положил на багажник. Обратился к Юрию: «Деньги, быстро». В отсвете фонаря Марта видела лицо Юрия — на нем отражалась скорее задумчивость, чем страх. Юрий, поколебавшись, достал кошелек и отдал грабителю. Там была только какая-то мелочь. «Мобильники», — сказал тот, что с ножом. Из отобранных мобильников его товарищ вынул сим-карты и вернул владельцам: «Будете звонить». Нож дважды блеснул над велосипедами, и колеса со свистом сдулись. Сделав шаг к обочине, грабители исчезли.
Какое-то время Марта и Юрий катили свои велосипеды молча. «Это наркоманы, — нарушила тишину Марта. — Вы видели, как у этого типа дрожал в руке нож?» — «Им явно на дозу не хватало», — подтвердил Юрий. Когда они вышли из парка на улицу, Марта сказала: «И правильно, что вы никак не стали им препятствовать». Юрию показалось, что в этих словах промелькнул оттенок разочарования. Он бросил на Марту быстрый взгляд, но ничего такого на ее лице не заметил. «В таких случаях разумнее уступить, — продолжала Марта. — А завтра мы напишем заявление в полицию». — «Да, — согласился Юрий, — пусть этим делом занимается полиция».
Через два месяца они обвенчались.
Владыка
Митрополит Антоний Сурожский принадлежит к числу тех, кого не нужно представлять: о нем знают если не все, то очень многие. Его выступления и статьи не нуждаются в пояснении или комментировании: доходя до предельных глубин, они предельно просто изложены. Впрочем, для комментария нужно иметь еще и право: вряд ли многие современники владыки признают его за собой. Слишком уж разные у нас с ним калибры. Лучшее, что, наверное, можно сделать, — это вспоминать о нем. Свидетельствовать по праву любви и благодарности.
Моя с ним первая встреча связана с тем, что я с трепетом называю чудом. Прилетев в Лондон на какую-то конференцию, я пошел на воскресную службу в Успенский кафедральный собор. Попеременно звучали церковнославянский и английский, прихожане переговаривались по преимуществу по-английски, а сам собор прежде был англиканской церковью, построенной (сколько же тут всего соединилось!) в неороманском стиле.
Православие здесь напоминало о вселенском своем характере и не желало иметь ничего общего с этнографическим музеем. Если бы идея музея реализовалась в этом отдельно взятом храме, то музей был бы английским: митрополит Антоний привел к православию многие сотни англичан. Я думал об этом, глядя на необычные — готические какие-то — лица прихожан. И это при том, что англичан не очень-то куда-то приведешь: редко они позволяют себя вести — такой народ.
Владыка попросил прощения, что во время богослужения сидит. Сказал: «Просто не могу стоять». После службы выслушал всех, кто хотел к нему обратиться. Когда подошла моя очередь, я рассказал ему о своей беде: моя дочь тогда серьезно болела. Владыка принес бумажную иконку Богородицы и велел отвезти ей. В Германии, где мы тогда жили, была назначена правильная терапия, и дело пошло на поправку.
Скептик вежливо спросит: нельзя ли считать, что результат был связан с качеством немецкой медицины? Конечно, можно. Сотворение чуда предполагает разнообразные пути и инструменты. Не сомневаюсь, однако, что в отсутствие немецкой медицины владыка использовал бы какие-нибудь другие средства.
Спустя несколько лет мы, будучи в Лондоне, всей семьей пришли в Успенский храм поблагодарить митрополита Антония. Он взял меня за запястье — неожиданно энергично, почти жестко — и спросил: за что? Я рассказал. Он нас благословил тогда, и это стало для нас его прощальным благословением. Я не так чтобы очень эмоциональный человек (неофитская экзальтированность прошла много лет назад), но у меня возникло стойкое чувство, что я разговаривал со святым.
Впоследствии я ощущал его поддержку в моих литературных трудах. Работая над романом «Лавр», держал в уме одну его проповедь, в которой шла речь о бывшем белом офицере, убившем по трагической случайности во время боя свою жену. Ему отпустили этот грех, но легче не становилось. И тогда владыка Антоний сказал этому человеку: «На исповеди вы просили прощения у Бога, но Бога вы не убивали. А пробовали ли вы просить прощения у своей жены?» Через некоторое время офицер пришел к владыке и сказал: «Я попросил у нее прощения. И мне стало легче».
В романе «Лавр» герой ведет бесконечный диалог с возлюбленной, погибшей по его вине. В «Авиаторе» убийца просит прощения у убитого, а в романе «Брисбен» герои продолжают беседовать с умершей приемной дочерью. Работая над этими текстами, я постоянно вспоминал и эту проповедь, и беседы покойного митрополита о болезни и смерти.
Он призывал не бояться смерти и не прятать ее в дальний угол нашего сознания. Рассматривать смерть как часть жизни. Со смертью оканчивается время, но не более того. Время (прошу прощения за невольный каламбур) — временно, а человек родится для вечности. Сила бесед владыки была в том, что он не толковал мир с указкой в руке, не чувствовал себя спикером, что ли, горнего мира.
Он открывал бытие, удивлялся ему вместе с теми, кто его слушал. Это ведь чрезвычайно важно — с кем удивляться: с ребенком или со старцем. Удивление с владыкой Антонием было, что называется, высшего качества: старческую мудрость он соединял в себе со свежестью детского взгляда. Оттого повседневность казалась ему удивительной, а невероятное — закономерным. Попроси прощения у убитой — такое ведь может сказать только тот, кто живет по законам чуда.
Поначалу обычное обращение к епископу — «владыка» — казалось мне несоответствующим пастырю Антонию. Виделось тяжелым, как латы. А потом я как-то привык. В конце концов, тот, кто воюет со злом, должен быть хорошо экипирован. Кроме того, «владыка» перекликался в моем сознании с «властителем» (умов), каковым митрополит Антоний, конечно же, являлся. Умов и сердец.
Уходя, человек продолжается не только в вечности, но и во времени: живым остаются его дела, высказывания, книги. Становясь сущностью метафизической, ушедший продолжает свое присутствие на земле. Такая как бы репетиция бессмертия. Владыка Антоний уже не здесь, но мы продолжаем читать его проповеди — и плакать над ними, и улыбаться им. И удивляться, конечно же.
Настоящее время счастья