Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 10 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Фотография может раскрыть внутренний мир человека, а может являть собой скуку, безвкусицу и пустоту. Рисунок, картина — это отражение мира, преломленное в сознании художника. Фотография — это взгляд на мир художника, наблюдателя или неофита. И на то, чтобы овладеть подлинным мастерством, пристальным, серьезным взглядом на вещи, на окружающий мир, понять игру света и тени, вникнуть в законы композиции фотографии, уходит иногда вся жизнь». Мягко, но твердо Этой весной мы с женой две недели были в Японии. Там случилась такая же задержка с приходом весны, как и у нас, поэтому цветущей сакурой мы, считай, и не любовались. С лекциями и встречами проехали шесть городов, но сакура в этот год объявила глухую и повсеместную забастовку. Мы, конечно, видели пару-тройку цветущих деревьев, но это не имело ничего общего с тем великолепием, которое нам было обещано. Все остальные обещания принимающая сторона выполнила. Ежедневно к нам прикрепляли двух волонтеров, которые отвечали за нашу целость и сохранность. Нас приглашали в музеи и храмы, купали в термальных источниках и одевали в кимоно, водили в дорогие бутики и в магазины, где любая вещь стоит не дороже ста йен (местные русские любовно называют их «стойенками»). По теплоте приема я мог бы сравнить Японию разве что с Сербией, но у сербов (считать ли это их недоработкой?) нет термальных источников, даже кимоно нет. Из того, чего нет ни в Сербии, ни у нас, назову еще зияющее отсутствие чаевых. Это трудно себе представить, но устроено дело так: вы даете таксисту купюру, а он возвращает вам всё до последней японской копеечки. Не ждет, пока вы добровольно откажетесь от своих денег, не говорит, что у него нет сдачи, а дает денежку и, не вставая с места, рычагом открывает вам заднюю дверь. В ресторанах же еще причудливей: получив от официанта счет, вы при выходе оплачиваете его в кассе. Сама еда — невероятно вкусная и полезная, всё крутится вокруг сырой рыбы. Наслаждение длится примерно три дня. Потом происходит нечто необъяснимое, и вы не можете этого есть. То ли организм переполняется чем-то таким, чего в России нет, то ли начинается тоска по Родине, и есть становится невозможно. Между тем, верные долгу, волонтеры указывают вам на очередной ресторан национальной кухни. Вы, не желая их обидеть, начинаете оттягивать момент обеда или откровенно хитрить. Говорите, например: а сегодня, ребята, мы приглашаем вас в итальянский ресторан. Ребята удивлены, но желание гостя — закон. Не без труда мы находим итальянский ресторан, берем меню… Кухня оказывается стопроцентно японской. Из итальянского — только флаги. Что на меня произвело наибольшее впечатление — аристократизм японцев. Я долго подбирал определение их манеры говорить, двигаться: аристократизм. Приведу пример. Известно, что, чем дальше на восток, тем громче становится речь. Так вот, японцы, самые восточные из восточных народов, говорят тихо. Тише, между прочим, нас — особенно женщины. Японские женщины — отдельная песня. Удивительно красивы и одеваются с большим вкусом. Юны: глядя порой на женщину, не можешь определить ее возраст даже приблизительно — то ли 17, то ли 47. После 50, правда, всё ясно даже с японками. Теперь о самом главном — о литературе. О том, как и что японцы читают, способен сказать один факт. Недавно был сделан новый японский перевод «Братьев Карамазовых». Так вот, за небольшое время был продан миллион экземпляров. Повторю: мил-ли-он. Если же учесть, что среди ныне живущих писателей с мировым именем значительна часть имен японских (Кадзуо Исигуро, Харуки Мураками, Рут Озеки и др.), можно смело утверждать, что на литературной карте мира Япония является великой литературной державой. Непосредственным поводом нашего приезда стало издание японского перевода моего романа «Лавр». Было бы преувеличением сказать, что я этот перевод изучил. Вместе с тем, в руках я его держал (очень симпатичные иероглифы) и кое-какое представление об особенностях текста составил — на основании впечатлений моих японских коллег. Главной особенностью японского «Лавра» является то, что, в отличие от оригинала, играющего современным и древнерусским языковыми пластами, он располагает только пластом современным. Древнерусского пласта от японского переводчика никто не ждал, а вот древнеяпонский казался желательным. Да, есть категория того, что обычно определяется как lost in translation. Ладно, пропало бы три слова или, там, хорошая фраза — но здесь, как мне казалось, исчезли элементы несущей конструкции. Я готов был расстроиться. Но один мудрый японский коллега посоветовал мне этого не делать. Он сказал, что как цельное повествование, созданное на японском языке, такой вариант несомненно лучше. Что в историко-культурном контексте Японии все мои стилевые экзерсисы будут поняты не обязательно в правильном русле. И ведь правда: пословицы, например, переводятся не дословно — в языке перевода для них подыскивают тоже пословицы. Другой коллега предположил, что главный герой здесь вообще будет воспринят не в поле русской святости, а, скорее, в буддийском или синтоистском ключе. Незадолго до отъезда мы побывали в знаменитом «саду камней». На ровной, посыпанной гравием площадке в таком саду положены 15 больших и малых камней. Фишка такого сада состоит в том, что, с какой стороны ты бы ни смотрел на эти камни, видно только 14. Один же из камней всегда скрыт другими камнями. Мол, в любом, даже самом очевидном явлении есть своя тайна. Случилось мне однажды редактировать перевод с японского. И был там рассказ о том, как один человек надлежащим образом ответил другому, причем сделал это — дословно — «мягко, но твердо». Следуя редакторскому рефлексу, это выражение я уже готов был убрать, как вдруг оценил его красоту — и остановился. Это ведь какой силой и мудростью нужно обладать, чтобы произнести что-то мягко, но твердо! Вот я могу говорить либо мягко, либо твердо, а чтобы так — соединяя полюса… С такими людьми хочется иметь дело. Мягкие интонации в адрес оппонентов не мешают им в течение десятилетий твердо отстаивать свои интересы. Их нынешняя открытость к чужому не отменила внимания к собственным корням, и японское дерево не было смыто безжалостным потоком глобализма. И даже, допустим, роман они переведут не так, чтобы порадовать чужих, а чтобы было понятно своим. Скрытностью они вроде бы не отличаются, но есть у них этот пятнадцатый камень, которого не видно. Мы привычно называем их соседями — даже в Петербурге, на некотором отдалении. Время взросления Есть народы, для которых крещение стало одним из этапов их истории. Крещение Руси оказалось, по сути, началом русского этноса. Племена (вовсе не только славянские), разбросанные по огромной территории, стали единым народом. Случилось это благодаря, по меньшей мере, трем революционным событиям. 1) Вместо дышавшего на ладан язычества на Русь пришла великая монотеистическая религия — христианство. В то время как русское язычество письменностью не злоупотребляло и в серьезно понятом смысле ее не знало, христианство принесло с собой огромное количество текстов — богослужебных, толковательных, исторических, житийных и т. д. 2) Покинув исторический вакуум, Русь окунулась в гущу мировой истории. Из византийских исторических книг она не только узнала о том, что было на свете до 988 года. Русь поняла, как надлежит эту историю строить и оценивать. 3) Христианство открыло канал для творческой энергии древнерусских людей. Иногда говорят, что эта энергия пробивалась сквозь христианство, как цветок сквозь асфальт. Порой, смягчая, уточняют, что в Средневековье (уж так оно получилось) искусство приняло религиозные формы. Всё не так: в Средние века христианство и было искусством. Чтобы понять роль христианства в средневековом мире, нужно отдавать себе отчет в том, что в Средневековье не было неверующих. Да, были еретики, были язычники, но и у них существовала своя метафизика. Новое время родило атеизм как иной тип сознания, если угодно — иной тип веры. Не то чтобы в Новое время выяснились какие-то обстоятельства, позволяющие усомниться в существовании Бога. Я думаю, рост атеизма с увеличением знания о мире вообще никак не связан. Он отражает общее наступление на метафизику. История словно переворачивается вверх ногами. Если в Средневековье не было (не должно было быть) неверующих, то в советском государстве, напротив, не должно было быть верующих. Я часто думал: отчего большевики считали Бога своим конкурентом? Отчего тысячами расстреливали священников? Ответ я вижу в одном: события 1917 года — это великая революция против метафизики. Операция по замене метафизических ценностей физическими, материальными. Исчерпывающий ответ Нового времени средневековой Руси с ее чрезвычайным метафизически напряжением. С точки зрения нынешней эпохи, то и другое — полюса. Избыточное напряжение на одном из полюсов создает такое же напряжение на противоположном. В целом это соответствует происходившему на Западе — с той, может быть, разницей, что напряжение на полюсах там было не так велико. Мы живем в эпоху, когда в вопросах веры нет единомыслия: есть верующие, атеисты, агностики, и такое положение вещей имеет свои преимущества. Потому что вере для глубокого понимания себя иногда требуется безверие, как живущему на Рублевке полезно хоть изредка ощущать себя бездомным. Парадокс? Да, пожалуй. Многие сложные явления можно описать, только прибегнув к парадоксу. Церковь изначально парадоксальна. Назову только некоторые взаимоисключающие понятия, которые ей так или иначе приходится связывать друг с другом. Небесное и земное. Нельзя все население РФ заставить жить по законам неба, а главное — и не нужно. Дело Церкви — напоминать о том, что эти законы существуют, и по мере возможности применять их на земле. Каждый шаг Церкви строго оценивается ее оппонентами. Если это шаг в направлении идеала — вознеслась, если шаг к пастве с ее буднями — погрязла. Личное и общественное. Христианство вообще и Православие в частности — глубоко персоналистическая религия потому хотя бы, что ответ на Страшном суде персонален. Не менее значимо, однако, социальное измерение христианства. То, что мы называем сейчас этическими категориями, регулирующими нашу общественную жизнь, в большинстве своем было сформулировано христианством. Здесь, как и в предыдущем пункте, все дело в балансе: излишний акцент на личном ведет к самоизоляции, сосредоточение на народном порой оборачивается музеем под открытым небом, превращая веру в этнографию. Новое и старое. Самая, может быть, благодарная почва для критических высказываний. Церковь-де не замечает того, что старое сменилось новым. Так в том-то и дело, что в главном не очень-то оно сменилось. Жизнь в основных своих пунктах осталась прежней, а кроме того, по совету Бродского, стоит обратить внимание на то, чем она вообще кончается. Меняются декорации. Одежда меняется, вид телефонов. Я видел, как в некоторых реформированных церквях, пытаясь быть современными, клали богослужебные тексты на ритмы поп-музыки. Это не прибавляло современности. Через пару-тройку лет эти песнопения становились милым ретро, под которое трудно думать о чем-то неэстрадном. Это — случай Ахилла с черепахой, и погоня за новым здесь бессмысленна.
Выясняется, между тем, что все перечисленные парадоксы находят свое решение. Не в последнюю очередь за счет того, что Церковь у нас состоит из разных людей, и каждый найдет себе там собеседника по душе — «простого сердцем» или интеллектуала, доброго или «крутенького». Или не найдет собеседника — так тоже случается. Будучи недавно в Польше, я случайно оказался свидетелем обряда конфирмации. Войдя в подростковый возраст, юные члены Католической церкви подтверждают выбор веры, сделанный за них родителями. Удивительно красивый обряд. Мне кажется, что в определенном смысле мы сейчас подтверждаем (или не подтверждаем) выбор, сделанный за нас святым Владимиром. Мы стали взрослыми. У нас за спиной общий опыт, общие взлеты и падения, но выбор — он персонален. Можно верить, и не верить, или — верить во что-то другое. Важно лишь понимать масштаб явления, к которому считаешь себя причастным, или — от которого отказываешься. Всё взвесить и принять решение. Это — занятие для взрослых. О старом и новом По лентам новостей прошли сообщения о том, что новогодний символ, «Иронию судьбы», то ли переводят с Первого канала на другой, то ли вообще отменяют. Стали раздаваться голоса, утверждающие, что фильм пропагандирует пьянство, что он устарел и т. п. Здравствующие участники фильма восприняли этот факт философски, покойные же по понятным причинам его не комментировали. А можно ли (я спросил у ясеня) отменить мечту? И способна ли устареть сказка? Вопреки первому впечатлению, вопросы отнюдь не риторические и — вовсе не только о фильме. Люди, прожившие жизнь в нашей стране, ставят диагноз молниеносно: наехали. Вообще говоря, хотелось бы. Такой ответ позволил бы расправить плечи и задать могучий чернышевский вопрос. Только вот что делать — как раз и не скажешь, потому что совершенно непонятно, на кого именно наехали. На Эльдара Александровича? Так на него не очень-то и наедешь: он там, где Новый год уже не празднуют, да и годов нет, сплошная вечность. На моего нетрезвого тезку Лукашина (поскольку до фильма алкоголизма в нашей стране не было)? На Барбару Брыльску (в порядке контрсанкций)? Маловероятно. Да и кто, собственно, наехал? Боюсь, ответ будет философским: время. Можно предположить, что те, для кого рязановский фильм был частью жизни, уже не составляют большинства. Многие из них последовали за режиссером и созерцают там совсем другие вещи. Оставшиеся, хоть и продолжают смотреть «Иронию судьбы», но перешли в ту возрастную категорию, которая представляет для рекламодателей второстепенный интерес. Не сомневаюсь, что в этом отношении телевидение располагает точной статистикой — там работают профессионалы. Тревогу они забили не сегодня, а, по меньшей мере, тогда, когда было снято продолжение великого фильма. Попытка войти в прежнюю реку и привлечь внимание новых поколений не удалась. Под взгляды собравшихся на берегу продолжатели дела Рязанова дружно пошли на дно. Их героический, хотя и заведомо обреченный поступок имел одно несомненное достоинство: по-своему, по-телевизионному, он продемонстрировал неповторимость произведений искусства, а заодно — их полную безоружность перед временем. Они устаревают. Все, не только кино. Что для меня грустнее всего — устаревают и книги. В сравнении с кино их сопротивляемость времени, конечно, выше, но она не безгранична. В среднем это лет 100–150. По истечении этого срока книга становится чем-то вроде адмирала в отставке: с ней обращаются почтительно, торжественно отмечают юбилеи, но к повседневной жизни отношения она больше не имеет. К некоторым книгам литературная судьба проявляет благосклонность, продлевая их век за счет перемены читательской аудитории. Имею в виду тот эффект, который я бы назвал литературным омоложением. Книги, изначально написанные для взрослых, со временем переходят в категорию детской литературы. Даниэль Дефо, Вальтер Скотт, Александр Дюма — этот список можно продолжать. Речь идет, подчеркну, о хорошей взрослой литературе, превратившейся в хорошую детскую литературу. Понятно, что данная закономерность имеет тематические и стилевые ограничения. Кафки или Пруста она, скорее всего, не коснется. Впрочем, общей судьбы не избежали и книги, сменившие читателя. На наших глазах они устаревают второй раз — теперь уже в качестве детской литературы. Судя по замечаниям коллег и друзей, ныне подрастает первое поколение, в значительной степени отказавшееся от детской классики в пользу современной детской литературы. В лучшем случае. В худшем — в пользу компьютерных игр. Более того, дистанция начинает возникать и в отношении «взрослой» классики. Учителя-словесники неоднократно жаловались мне, что всё чаще сталкиваются с непониманием при изучении корифеев русской словесности. Соединив их под общей кличкой Толстоевский, школьники плохо представляют себе не только каждого писателя в отдельности, но и в целом минувшее, его реалии и проблемы. Прежние споры о Наташе Ростовой потеряли накал, да и возникают чаще всего под нажимом учителя. Это прискорбно, но объяснимо. Для читателя книга — это прежде всего возможность отождествления себя с литературным героем. Трудно отождествить себя с тем, кого не понимаешь. Может показаться, что мои новогодние заметки имеют не вполне праздничный вид. Это не так. Просто праздник я воспринимаю во всей его полноте, как делает это всякий, кто перед тем, как встретить под бой курантов Новый год, провожает год прошедший. Ведь этот бой объявляет о наступивших переменах, иначе говоря — о встрече нового со старым. Так что, празднуя приход нового, мы должны отчетливо понимать, куда девается старое. А старое, как правило, исчезает. Навсегда. Лишь изредка, подобно ручью, оно скрывается под землей, чтобы когда-нибудь снова появиться на поверхности — среди других людей и пейзажей. Я не киновед, но отчего-то мне кажется, что нечто подобное в конце концов произойдет и с живительной влагой «Иронии судьбы». Потому что так случается с вещами, в своей области образцовыми. Которые вроде бы должны были уйти со своей эпохой, но непостижимым образом переходят в новую. Произведения как будто прежние, но каждой новой эпохой они понимаются по-другому, — такая вот диалектика отношений старого и нового. Главное же в том, что настоящие чувства способны жечь нас даже спустя века. Есть редкие случаи, когда мы все-таки видим их сквозь толщу времен и не вполне уже понятных обстоятельств. В конце концов, о чем бы ни было произведение, оно о человеке, а не об обстоятельствах: «Когда бы не Елена, / Что Троя вам одна, ахейские мужи?» В силу своей профессии хорошие примеры я часто нахожу в Средневековье. Тексты там не устаревали, и под одной обложкой могли сосуществовать сочинения с тысячелетней разницей в возрасте. При таком положении вещей «Ирония судьбы» была бы внесена в программную сетку центрального телеканала на тысячу лет. В сентябрьскую, между прочим, сетку, поскольку год начинался 1 сентября. Наученный спорами о пластиковых бутылках в «Лавре», сразу же разъясняю, что это моя фантазия: ТВ в Средневековье не существовало, и Новый год никто не праздновал. Даже в сентябре. О перемещении предметов Порой случаются вещи удивительные и даже таинственные. Например, недавнее возвращение в Московскую юридическую академию мемориальной сталинской доски. Насколько мне известно, автор идеи до сих пор так и не засветился. Один из профессоров академии предположил, что это сделал завхоз, и направление мысли мне представляется продуктивным. Еще более убедительным выглядело бы объяснение, что доска вернулась на прежнее место сама. Вспоминая фильм «Сталкер», допускаешь, что энергия мысли способна двигать не только стаканы, но и более крупные предметы. Как показывают общественные опросы, мысль о Сталине необходимой энергией уже обладает. Не будучи марксистом, в высказываниях типа «бытие определяет сознание» я не вижу особой ценности. Между тем и другим существуют сложные взаимоотношения, но, реши я блеснуть крылатой фразой, поменял бы их местами. Если мы начертим график «объективных предпосылок» исторических катаклизмов, а рядом поместим график самих катаклизмов, то они не совпадут. Так, в России были годы более трудные, чем 1917-й, но никаких переворотов тогда не происходило. Порох для этого взрыва был заготовлен давно и рассыпанным оказался как раз-таки в сфере сознания. Те, кто чиркал там спичками, даже не представляли, сколько взрывчатки в этом месте сложено. Точно так же причины Первой мировой войны к «объективным предпосылкам» имеют минимальное отношение. Причиной была стремительная электризация атмосферы. Почитайте поэтов, воспевавших начинавшуюся бойню, — Лёрша, Баума, Аполлинера, Брюсова. Если и двигали ими какие-то предпосылки, то, очевидно, субъективные. Здесь уместно перейти к роли личности в истории. Истории вообще и терроре как ее особом отрезке. Я убежден, что не бывает таких всесильных господ, которые являются к мирно отдыхающим гражданам и организуют жесточайший террор. Террор приходит туда, где к нему готовы. Разработай Иосиф Виссарионович программу истребления народонаселения, скажем, в Швейцарии, он не нашел бы там понимания. На берегу Женевского озера его, что называется, не ждали. Террор разворачивается там, где по каким-то причинам на него есть запрос. Причины эти сложны, и всякий раз они — разные. В данном случае важно, что диктатор — это только функция, которая рождается состоянием общества. Его, диктатора, личные качества определяют количество декалитров пролитой крови, но не решают вопроса о кровопролитии — к моменту появления диктатора он уже решен. Нам в отношении кровопролития не повезло: в 30-е годы все пошло по наихудшему сценарию. Но если в отношении террора существует готовность его принять, если значительная часть населения сотрудничает с органами не за страх, а за совесть, — значит ли это, что в терроре есть вина общества? Ответ однозначен: да, значит. Следует ли из этого, что главный организатор террора не виноват? Нет, не следует. Сказано ведь, что соблазн должен прийти в мир, но горе тому человеку, через которого соблазн приходит (Евангелие от Матфея). В отношении Сталина у нас действует странный принцип «зато». Да, мол, истребил миллионы людей, да, искалечил судьбы оставшихся в живых, но зато — и следует каталог достижений. Впрочем, даже то, что обычно называют в качестве сталинских заслуг, рождалось не благодаря, а вопреки диктатору. Но важно здесь другое. Совершенно очевидно, что существуют преступления, после которых нет «зато». Просто нет. Вступив на трон, Борис Годунов проявил себя, выражаясь современным языком, как эффективный менеджер. И вдруг — на тебе! — слышит: «Нельзя молиться за царя Ирода». Можно спорить об исторической достоверности сюжета, но отношение русской литературы к убийству сомнений не вызывает. Да что там к убийству — к слезинке ребенка. А литература, замечу, — выражение духа народа. Куда это делось? В нашей истории героизм одних неразделимо сплелся с преступлениями других, и в этом наша проблема. Собственно, в этом проблема любого народа, но у нас контрасты доведены до высшей точки. Как нам с этим быть? Трудный вопрос. По крайней мере, прекратить объяснять убийства сограждан исторической целесообразностью. Средневековые историки не извлекали из событий «практических» уроков. Они понимали, что история повторяется в самой незначительной степени. За внешним сходством стоит совершенно иное содержание: несмотря на кажущееся подобие событий, каждое время решает присущие лишь ему проблемы. Всякое событие имеет множество причин, которые никогда уже не сойдутся в прежнем узоре, и именно поэтому «практическая» польза истории относительна. Есть, однако, измерение, в котором ценность исторических описаний абсолютна, и измерение это — нравственное. Оно имеет лишь одно направление — добро и зло, между которыми осуществляется выбор.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!