Часть 9 из 24 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мне это было непонятно, потому что обычно писатели редактируют свои тексты довольно основательно — будь то структура фразы или противоречия, возникающие по ходу создания книги между различными ее частями. Как это происходило у блестящего стилиста Битова, навсегда останется тайной — его и пишущей машинки.
Вообще говоря, пишущие машинки унесли с собой много тайн. Как-то они с нами со всеми взаимодействовали — не по-компьютерному, без нахальных подсказок и нелепых предложений. Мой компьютер, например, при описании древнерусских рукописей обозначение «собр.» (библиотечное собрание, в котором хранится рукопись) заменяет на «СОБР». Допускаю, что он не прочь сменить Академию наук на силовое ведомство. Если мои подозрения верны, то здесь его ждет разочарование. Говорят, что сверхсекретные документы по-прежнему печатаются на машинке.
Поэт Малой Садовой
Скудные биографические очерки, появившиеся в газетах в связи со смертью Евгения Вензеля, дают перечень классических андеграундных профессий: грузчик, сторож, матрос береговой охраны в яхт-клубе. Почему-то мне ни разу не встретилось упоминания о занятии, которое прославило этого человека в академических кругах Петербурга: Вензель виртуозно печатал на машинке.
Собственно, по этой линии мы и познакомились. Время от времени я носил ему для печати тексты — сначала диссертацию моей жены, а потом — и свою собственную. Имя Жени Вензеля в Пушкинском Доме было синонимом высшего машинописного класса.
Помимо своей филигранной работы, Женя (не помню, чтобы кто-то называл его иначе) был известен тем, что много лет не выходил из дома. С ним нельзя было встретиться у метро или оставить работу на вахте института — все знали, что тексты Жене нужно приносить. Вне своей квартиры он появлялся только в виде телефонного голоса: «Здравствуйте. Это ваш тезка». Если к телефону подходила моя жена, неизменно звучало: «Здравствуйте. Это ваша машинистка». Название профессии (оно существует только в женском роде) укрощало любую феминистку, и Женя не упускал случая женщинам об этом напомнить.
Как человек, чьей кожи не касалось солнце, Женя был болезненно бледен, как предпочитавший согреваться изнутри — небрит. Согревающие средства по его просьбе порой доставлялись вместе с текстами. Так, мне вспоминается один редкий по красоте питерский весенний день. Щедрая эта красота не обошла и сумрачную Женину квартиру на Съезжинской. Солнечный луч, заглянувший туда словно из любопытства, безошибочно нащупал мой портфель, содержавший, да, не только тексты.
Разговор зашел о литературе. Закуской была квашеная капуста — почему-то только она, но ее было много. Мы поочередно тыкали вилками в сочащуюся рассолом капустную массу и неспешно подводили итоги развития современной русской поэзии. Женя заявил, что будет оценивать любого названного мной поэта по 40-балльной системе. Отчего система было именно такой, мне было не ясно. Возможно, она соотносилась с крепостью потребляемого напитка. Помню, что одно из самых высоких мест на Жениной шкале занимал Бродский: ему досталось 37 баллов.
О своих стихах Женя почему-то никогда не говорил, и от него их я никогда не слышал. Между тем, многие стихи его были очень хороши. Они отражали великолепное знание традиции и производили впечатление разнообразием решавшихся проблем — от любовных до, так сказать, межнациональных. К последним относятся самые, возможно, известные его строки:
Мой отец — еврей из Минска.
Мать пошла в свою родню.
Было б, право, больше смысла
вылить сперму в простыню.
Но пошло, и я родился
половинчатей отца:
я — как русский — рано спился,
как еврей — не до конца.
Было даже то, что не без условности допустимо назвать физиологической лирикой:
Говорила мне ноздря:
— Здря сморкаешься ты, здря!
Можно было бы сказать о роли Вензеля в круге «Поэтов Малой Садовой», о том, что его женой была замечательная поэтесса Елена Шварц. Но это должен быть отдельный, серьезный разговор, для которого нет места в небольшом очерке. Не сомневаюсь, что такой разговор состоится. Я же, пытаясь вытянуть свои встречи с Женей в единую сюжетную линию, ограничиваюсь сейчас отдельными воспоминаниями.
В один прекрасный день в дверь нашей квартиры позвонили. Это был… Женя Вензель. С таким же успехом в дверях мог стоять (сидеть) Медный всадник или Исаакиевский собор. Не уверен, что в этом случае я удивился бы больше: из всех достопримечательностей Петербурга Женя казался мне самой неподвижной.
В руках у него было несколько книг и какое-то деревянное изделие. Изделие оказалось изящной подставкой для книг, которую Женя сделал собственноручно. Он объяснил мне ее конструкцию (она была непроста, эта подставка) и сказал, что это подарок. Книги же совершенно неожиданно он определил как залог. «Любви?» — спросила моя жена. «Нет, — серьезно ответил Женя. — Я хочу одолжить у вас денег».
Драматизм ситуации стал мгновенно ясен. Вошедший в жизнь компьютер лишил Женю работы, и это заставило его покинуть квартиру. Мы дали ему денег и сказали, что не нужно не только залога, но и возврата. Женя покачал головой. Деньги он мог только одолжить.
Самой большой из принесенных книг была антология поэзии «Строфы века», изданная Евгением Евтушенко. В антологию были включены Женины стихи, и мы понимали ее ценность для автора. Женя беззлобно обругал Евтушенко за выбор стихов, за то, что тот опубликовал их без спроса, но в целом у меня сложилось впечатление, что тезку он готов простить. Мы попытались еще раз убедить Женю не оставлять книги, но он был непреклонен. Мне кажется, что, помимо гарантии возврата денег, Жене хотелось дать нам возможность полистать антологию.
Деньги он вернул. Это был второй и, кажется, последний его визит к нам. Выход из квартиры открыл ему, что жизнь существенно изменилась. Женя рассказал, что в его парадное въехал господин уголовно-процессуального вида. Увидев Женю на лестничной площадке, он показал на него пальцем: «Челентано!» (Наш друг был действительно чем-то на него похож.) «Буду, блин, называть тебя Челентано», — сообщил новый сосед. Описывая сцену, Женя пожал плечами: «Челентано так Челентано. Со мной же всегда можно договориться».
Жизнь прозаика чаще всего скучна. Можно сказать, прозаична. Жизнь поэта почти всегда — продолжение его творчества, граница между ними условна и нарушается с обеих сторон. Евгений Вензель не был исключением.
Иди бестрепетно!
Когда приводят цитаты из моего романа «Авиатор», чаще всего предпочитают призыв «Иди бестрепетно!». Принадлежит он Терентию Осиповичу Добросклонову, эпизодическому персонажу, совершенно не рассчитывавшему на цитирование.
Тема бестрепетности стала в моей жизни актуальной по случаю, прямо скажу, примечательному. Один известный и почитаемый мной человек недавно прислал мне письмо. Осознавая некоторую необычность излагаемого, он начал с заверений, что это не розыгрыш, а просьба его знакомой девушки.
От меня требовалось немногое: написать своей рукой пресловутое «Иди бестрепетно!», сканировать и послать ему. Это могло бы показаться делом рутинным (чего только мне ни приходилось писать в жизни), если бы не конечная цель предприятия. Высказывание моего героя девушка собиралась носить на своем теле в виде татуировки. Как говорит в проблемных ситуациях замечательный писатель Сергей Носов, здесь было подумать о чем.
Прежде всего, я не знал деталей. Мыслилась ли моя цитата как замечание общего характера или предназначалась какому-то конкретному человеку? Если не ответить, то, по крайней мере, уйти от этого вопроса помогла классика. Оправдывая себя тем, что нам не дано предугадать, как слово наше отзовется, я выслал требуемый скан. Оставался, однако, другой вопрос — насколько такое утверждение справедливо по сути?
Да, был я свидетелем ситуаций, когда проявление решительности казалось оправданным. Однажды, много лет тому назад, мы с моей тетей гуляли по Москве, и на тогдашней улице Герцена нас с ног до головы облило водой проезжавшее такси. Таксист, разумеется, мог запросто лужу объехать, но нарядная моя тетя — по-человечески это очень понятно — была для него слишком большим искушением.
Облив нас, водитель остановился метрах в двадцати у светофора. Тетя ускорила шаг и пошла в полном смысле слова бестрепетно. Думаю, что усилием воли она этот светофор и зажгла. Предугадать тетино слово таксисту я не мог — догадывался лишь, что оно будет кратким, но горьким. Преподавание русского языка иностранцам научило ее обходиться минимумом языковых средств. Открыв дверь такси, негромко, но очень внятно тетя произнесла: «Чтоб ты сам себя задавил». Мы двинулись дальше. Спустя минуту я обернулся: дверь оставалась открытой, таксист — неподвижным. Сказанное — пугало, хотя техническая сторона проекта, судя по всему, так и осталась для него непонятной.
На фоне положительных примеров бестрепетности существует, однако, немало примеров противоположных. Как человек, отвечающий за высказывания Терентия Осиповича, считаю нужным подчеркнуть, что польза бестрепетных действий, подобно всему на свете, имеет свои границы.
Недавно нашу общественность всколыхнуло видео, на котором молодой человек из Петербурга бьет бомжа по лицу ногой. Бестрепетность здесь состоит не столько в самом ударе (а выполнен он мастеровито — чувствуется практика), сколько в том, что это было снято и выложено в интернет. Нехватка в равной степени чувств и мозгов (большинство такого рода преступлений раскрывают саморазоблачения) в юном поколении становится пугающей.
В этой связи можно вспомнить и знаменитых девочек-живодерок, от чьих развлечений становится нехорошо. Тому, что они вытворяли, ужаснулись не только любители животных, но также и любители людей — путь от одного к другому здесь прямой. Невозможность издевательств над животными и людьми рождена одними и теми же данными нам тормозами. Если таких тормозов нет, в опасности и те, и другие.
Впрочем, было бы несправедливым ограничиваться одной лишь молодежью. Вовсе не только молодежь выгоняет инвалидов из кафе, не пускает их в самолеты или отказывает в строительстве пандусов, запирая их навеки в четырех стенах. Всё это, опять-таки, совершенно бестрепетно.
Может быть, нужна как раз трепетность? Может, пришло время призывать именно к ней всякого, перед кем старик, ребенок или инвалид? Вообще-то это положено чувствовать самому, но человек — он во всех смыслах растет, и некоторые задержавшиеся в развитии чувства воспитываются. Особенно если воспитание происходит по новейшим методикам — например, в виде татуировки.
Так вот, вернемся к тату. Представьте себе, недели через две после своей просьбы знакомый прислал мне фотографию красивой девушки. Лицо ее в кадр не вошло, а грудь была целомудренно прикрыта, но даже то, что осталось доступным для обозрения, несомненно говорило о красоте: после пятидесяти обретаешь способность определять красоту даже по косвенным признакам. Под левой грудью девушки помещался призыв идти бестрепетно, выполненный знакомым корявым почерком. Несмотря на мои сомнения в универсальности призыва, здесь он смотрелся убедительно. Агитация была, что называется, очень наглядной.
Показав жене фотографию, я сказал ей, что Терентий Осипович был бы доволен. «Ты, по-моему, тоже», — ответила жена. Что ж, возможно… Возможно, и я тоже.
Фотография на фоне литературы
В детстве я мечтал научиться фотографии, но неудача подстерегала меня уже на первом этапе: я никак не мог правильно заправить пленку в проявочный бачок. Понимая, что добром дело не кончится, я бросил фотографию и занялся сферой, исключающей всякое упоминание о бачках, — литературой. Впоследствии, когда проявка пленки ушла в прошлое, мои отношения с фотографией стали менее напряженными. И сегодня я с очевидностью осознаю, что в наступившую эпоху литература и фотография имеют много общего. И та, и другая как никогда остро ставят вопрос о границе: а) между искусством и не-искусством; б) между профессионалами и непрофессионалами.
Начну с первого. Ко времени появления фотографии в 1820-х годах существовала богатая традиция живописи, и эти две стихии, конечно, не могли не сравнивать: живопись, мол, искусство, а фотография — документ. В то же время, ничего подобного не переживала литература, хотя текст, как известно, может быть и искусством, и документом. Иными словами, граница между искусством и не-искусством не связана со способом создания произведения — будь то кисть, фотоаппарат, гусиное перо или печатный станок. Граница определяется здесь другим обстоятельством — наличием, выражаясь в духе Ю.М.Лотмана, системной или внесистемной информации.
Несмотря на грозные термины, ситуация легко поясняется примерами. Системной информацией является, скажем, объявление о продаже обуви, где обозначаемое (обувь) и обозначающее (текст) вполне совпадают. Примером же внесистемной информации является самый короткий рассказ Хемингуэя («For Sale»): «Продаются детские ботиночки. Неношеные». Нужно ли объяснять, какой трагический сверхсмысл содержит это объявление?
Вообще говоря, объявления и реклама как явления, вырастающие из повседневности, обладают большим эстетическим потенциалом. Они вроде бы не претендуют на оригинальность, но именно это отсутствие претензий и делает их эстетическим объектом. Неслучайно самым смешным является клоун с серьезным лицом. Известный питерский фотохудожник Алексей Савкин в 90-е годы сделал замечательный по-своему снимок наружной рекламы на одном из вологодских домов: «Общество с ограниченной ответственностью „Родина“».
Таким образом, сверхсмысл отличает искусство от не-искусства. Это как пар над водой: он вроде бы и вода, но уже в другом агрегатном состоянии. Для образования пара нужен, как известно, огонь, и всякий раз этот огонь — разного происхождения. Чаще всего его разводит художник, но бывает, что это одинокий костер на берегу, счастливая находка, попадающаяся фотодилетантам вроде меня. Вспоминаю сфотографированный мной полуразрушенный дом в Пскове с крупной, слегка выцветшей надписью: «Счастье есть».
Существует, наконец, сверхсмысл, который дает время. Он появляется, к примеру, тогда, когда мы рассматриваем старые фотографии. За конкретными людьми стоит стиль эпохи — с его неповторимыми особенностями в одежде, прическах или, скажем, манерой держаться перед камерой. Есть у меня такая книга — «Совсем другое время». Я долго думал над тем, как же это другое время выразить на обложке. И нашел единственно возможное решение — поместил фотографию 1912 года из семейного альбома.
В старых фотографиях есть глубина времени. Ведь само фотографирование происходило совершенно не так, как сейчас. Человек приходил к фотографу не просто нарядным — он являлся во всей своей несиюминутности, показывал себя не только нынешним, но и прошлым. Может быть, даже будущим: мне иногда кажется, что в глазах этих людей уже отражается достоверное и грустное знание о предстоящем XX веке.
Если разобраться, фотография так же далека от «объективной реальности», как и картина. Точнее, она отражает реальность творческого замысла. Но фотография обладает иллюзией объективной реальности, и это ее качество способно использоваться искусством. Это другой, как бы реалистический, фланг искусства, который существует параллельно искусству вымысла. В этом параллельном существовании заключен особый смысл, как заключен он в одновременном использовании в блюде сахара и соли.
Порой оба этих фланга способны сочетаться в творчестве одного человека. Художник Михаил Шемякин известен виртуозным использованием приема деформации реальности. Но тот же Шемякин является блистательным фотографом, и, как мне кажется, эта игра с контрастами его радует. У него есть удивительный альбом «Тротуары Парижа», где снятые им случайные, самой природой (если, конечно, это применимо к парижским тротуарам) начертанные линии преображаются в восхитительные рисунки. Стирается ли тут граница между искусством и действительностью? В определенном смысле — да. При этом нужно учитывать одну «мелочь»: не всякий, кто фотографирует парижские тротуары, способен осмыслить эти изображения художественно.
Что касается границы между профессиональным и непрофессиональным (это, напомню, составляет пункт «б»), то и здесь литература и фотография переживают сходные процессы. По подсчетам С.И.Чупринина, писателями в современной России считает себя примерно 700 000 человек. Формально говоря, все 700 000 имеют на это право: его, в частности, дает интернет, принимающий все тексты (воспользуюсь выражением С.С.Аверинцева) с гостеприимством кладбища.
Статистики в отношении фотографов у меня нет, но что-то мне подсказывает, что она окажется намного более впечатляющей. Количество фотографов будет, очевидно, в большей или меньшей степени соответствовать числу владельцев мобильных телефонов. Сопровождается ли такой количественный рост в области литературы и фотографии ростом их качества? Боюсь, что нет.
Итак, скажу, как в анекдоте, что мы имеем две новости — плохую и хорошую. Одна из новостей состоит в том, что границы между искусством и действительностью, профессионалами и непрофессионалами сейчас как никогда тонки. Вторая новость — всё осталось на своих местах: даже нарушая всевозможные границы, искусство осталось искусством, а профессионалы — профессионалами. Не знаю, какая из новостей хорошая, а какая — плохая. Не исключаю, что обе хорошие. Можно спокойно жить дальше.
«Фотография, при всей легкости исполнения, ставшей возможной благодаря современной технологии, является одним из сложнейших видов нового изобразительного искусства, — писал мне в письме Михаил Шемякин. — Нарисовать яблоко или портрет сидящего напротив тебя человека сможет далеко не каждый, а сфотографировать — любой имеющий в руках камеру. И красиво, и похоже. Но красиво — не есть красота, и похожесть не есть схожесть глубинная.