Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 38 из 100 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Тами и вправду хотел казаться людям мудрецом, но он действительно прочитал львиную долю этих сочинений и многое понял гораздо лучше, чем я. Как истинный книжник, он наслаждался запахом и видом принадлежавших ему томов. Сегодня мы стояли у окна, глядя на роскошный столик, где он разложил мои чертежи. Позади нас были прекрасные арки, своды и плитки лучшей мавританской архитектуры, снова напомнившие мне об офисе голливудского магната. К сожалению, эту архитектуру с готовностью опошлили все модернисты, которые проектировали пригородные кинотеатры или парки для пикников. — Я сейчас их бросмотрел, — сказал эль-Глауи, улыбаясь мне. — Они очень хороши, я думаю. Я дал взглянуть на них паре эксбертов. Надеюсь, вы не возражаете. Я что-то пробормотал об уже зарегистрированных патентах. — Ну, — сказал он, поправляя шелковый воротничок, — вобреки мнению юного лейтенанта Фроменталя, думаю, мы можем начать строить аэробланы, мистер Битерс. — Мой энергичный отклик обрадовал пашу, и он громко рассмеялся. — Вы — человек, который любит такие штуки! — Иногда я думаю, что люблю их больше жизни. Эль-Глауи пришел в восторг. Подобно многим тиранам, где бы они ни обитали, он ценил сильные выражения и решительные мнения, пока они не начинали противоречить его желаниям. Он казался заботливым, дружелюбным, почтительным, вежливым — и все-таки сохранял уверенность и властность. Как я узнал от мистера Микса, он распоряжался жизнью и смертью во всем Марракеше и окрестностях, хотя не хотел пользоваться этой своей властью по политическим соображениям; он был сильнее, чем номинальный правитель в Рабате, и обладал достаточным могуществом (и не желал большего, потому что отличался природной острожностью), чтобы сохранять равновесие между французами, мятежниками и султаном. И пока я дивился внезапному решению Глауи, последовало новое предложение. — Думаю, нам надо сделать бо одному каждого тиба. А тем временем набечатаем каталог, где расскажем о достоинствах наших машин. Исбользуйте столько цветов и фотографий, сколько захотите. Когда бридут заказы, мы сделаем аэробланы. И болучим основные инвестиции от клиентов. Как думаете? Я просто радовался тому, что снова могу заняться делом, которое больше всего любил. Я решил подождать, а потом уже поднять вопрос о конфискованных «Ковбоях». Не было смысла спорить с пашой, который мог спокойно пообещать что угодно, а затем объявить, что делом занимается полиция, а он бессилен. Восток уже научился обращать любимые Западом слова и порядки себе на пользу. — Мы бронумеруем их, я болагаю, — продолжал он, — и, возможно, дадим им названия. Как я вижу, вы именно это делаете в своих набросках. Например, я думал о «Ветре бустыни». Или это немного бровинциально, как вам кажется? — Нам нужно выбрать тему, — предложил я, — примерно так, как я сделал здесь. Вот названия животных — вспомните знаменитый «Сопвит-кэмел»[670] — и океаны: Тихий, Атлантический, Индийский — или погодные явления: тайфун, ураган, водоворот, песчаная буря. Я признался, что сам предпочитаю птиц: ястреба, ласточку, сову и гуся. Мой корабль зовется «Серебряное облако». Члены экипажа — только ясноглазые славяне. Паша согласился на птиц. Он сказал, что слышал, будто меня в некоторых местах называли Ястребом. Я признал, что этим именем меня наделили бедуины Восточной Сахары. — Меня тоже сравнивали с хищной бтицей. — Он повернулся к окну и прислушался к музыке своих фонтанов. — Меня иногда называют «Орлом Атласа», в то время как мой блемянник Хаммон, как вам, к сожалению, известно, стал «Стервятником». Вот так. Кажется, мы «одних берьев»? Я не пытаюсь воспроизводить странную смесь изысканного арабского, довольно примитивного французского и жаргонного английского, на которой изъяснялся паша. Знаю, что женщины считали это особенно очаровательным. — Что скажете, брофессор Битерс? Он решительно похлопал меня по спине, и от этого жеста я преисполнился странным чувством гордости. Я не сомневался, что обнаружил собрата-гения. Я всегда сильно сожалел, что он использовал свой талант так неосмотрительно и не по-христиански. Я никогда не был лицемером. Я посещал мечеть по крайней мере раз в неделю и соблюдал ежедневные обряды с тем же тщанием, что и сам эль-Хадж Тами, который часто читал фрагменты из Священного Корана, но мои искренние молитвы были адресованы несколько более прогрессивному Богу. Я, однако, не жил во лжи. За время, проведенное в Марракеше, моя вера окрепла, и я не раз спорил с самим собой о природе Бога и о своей роли в Его замысле. Я научился принимать ответственность, связанную с новым положением. Я был вдобавок большой мировой знаменитостью, приглашенной ко двору паши. В его резиденции я проводил не меньше времени, чем за рабочим столом. Почти каждый день прибывали новые гости из Европы. Наши дела продвигались неспешно; такой темп сначала огорчает европейца, пока однажды он не обнаружит, что научился ценить его и считать единственно возможным цивилизованным способом работы. Теперь я понимаю, что меня соблазнило нечто напоминающее роскошь и лесть сатаны. Все советники паши были евреями. Один из самых молодых оказался великим энтузиастом моих фильмов о ковбое в маске и считал меня кем-то вроде героя. Он, к большому удовольствию своих товарищей, не отставал от меня, требуя сообщить каждую деталь биографии юного Текса Риардона. Я прилагал все усилия, чтобы ответить ему; такое внимание мне немного льстило. Это был европейски образованный, очень интеллектуальный еврей. Он обучался во французской школе. Я называл его «месье Жозеф». Эти евреи часто сидели рядом со мной за обеденным столом и вели себя достаточно дружелюбно. Некоторые знали идиш. Все они были сообразительными, говорливыми людьми, часто заставлявшими пашу смеяться. Он уделял им очень много внимания, поскольку они консультировали правителя по всем интересовавшим его вопросам, шла ли речь о сельском хозяйстве, добыче ископаемых или производстве. Слушая евреев, которые работали на пашу, я понемногу стал понимать его «генеральный план». Он не хотел вступать в вооруженный конфликт с султаном. Вместо этого он строил для себя современную коммерческую империю, настолько же обширную и разнообразную, как империи Херста или Хьюза. Подобно им, подобно Ротшильду или Захароффу[671], паша понял важность новейшей техники для увеличения состояния и вовремя завладел всей марокканской прессой. Он хотел добиться власти и влияния, пользуясь демократическими средствами. Все яснее и очевиднее становилось сходство моих хозяев в Голливуде с моим хозяином в Марракеше; поначалу мне это казалось забавным. Думая, что так мы сможем решить наши общие проблемы, я предложил мистеру Миксу сделать для паши несколько хороших старомодных кинокартин, которые наверняка его порадуют, но мистер Микс охладил мой пыл. — Кинопленка, — объявил он, — подходит к концу. Что-то заказано в Касе у «Пате», но заказ еще не прислали. Скоро мне придется заняться подделкой. Или придумать какую-нибудь интересную штуку вроде двойной экспозиции. И я весь отдался своим аэропланам. Я переселился в изумительный огромный дом в новом Французском квартале, что строился по другую сторону стены, за Бэб-Дждид[672] — воротами, через которые проходил бульвар Кутубия. Мне прислуживали рабы из дворца паши, в том числе несколько прекрасных существ, доставленных исключительно для моего удовольствия. В моем распоряжении был персональный экипаж с гербом паши — этот знак свидетельствовал, что я могу ехать куда пожелаю. В целительном однообразии неспешной придворной жизни я начал понемногу забывать о своих египетских испытаниях. Я иногда думал о Коле, моем замечательном друге, и о его благородном упрямстве, поставившем этого человека в такое трудное положение. Но я верил в Колю! Став рабом или сохранив свободу, он мог выжить где угодно, и я в глубине души знал, что когда-нибудь мы встретимся снова и весело вспомним о приключениях в пустыне, ставших далекими миражами. Мисс фон Бек по-прежнему не хотела говорить со мной на людях; она оставалась любовницей паши дольше, чем любая другая женщина. Чернокожий визирь, Хадж Иддер, получивший свободу раб, который был самым близким доверенным лицом эль-Глауи, очень радовался такому постоянству. Он говорил, что его хозяин нашел себе подружку. Как нам казалось, Глауи, по заведенной привычке, каждый вечер выбирал себе новые развлечения, но значительную часть времени он уделял мисс фон Бек. Его лошади, его поле для гольфа, его автомобили — все было в ее распоряжении. И опять же, не меняя привычек, он очень ревниво относился к обретенной дружбе и не раз сурово смотрел на людей, которых подозревал в нежных чувствах к мисс фон Бек. Мы с ней научились скрывать наши краткие встречи, так что в конечном итоге наша связь вновь окрепла и усилилась. Только Хадж Иддер подозревал нас. Как и многие жители Марракеша, он стал поклонником «Ковбоя в маске» и не раз хвалил мою актерскую игру, но этот энтузиазм не мог поколебать его верность паше — Хадж Иддер относился к своему хозяину так же, как мистер Микс ко мне. В каком-то смысле Хадж Иддер напоминал монахинь-христианок, только он восхищался не делами Бога, а делами паши. По слухам, они были единокровными братьями и любовниками, и мы могли поверить почти всему — безусловно, Хадж Иддер оставался самым близким эль-Глауи существом. На черном лице появлялась восторженная улыбка, когда паша находил для себя новые удовольствия. В эти минуты Хадж Иддер очень сильно напоминал мистера Микса. Он хохотал, кричал или плакал, улавливая мимолетные настроения хозяина. И все же, делая свое дело, он выглядел солидным, как дворецкий в большом особняке в спокойные годы на Юге. В таких случаях он представал дипломатом, осторожным и неподкупным, — возможно, при дворе паши он остался единственным (разумеется, кроме меня) человеком, которого нельзя было купить ничем. Ему доверяли по тем же самым серьезным причинам, по каким во многих кварталах еще доверяют Всемирной службе Би-би-си. Я предложил использовать в качестве завода бывший кинотеатр, надеясь, что мои фильмы все еще там, но вместо этого мне выделили большой ангар в предместьях города. Первоначально там располагалась экспериментальная фабрика по производству пальмового масла, но ее забросили после неких разногласий генерального директора, кузена эль-Хадж Тами, с французскими совладельцами, которые жаловались на недостаток обученных сотрудников. Естественно, весь персонал состоял из родственников или слуг правителя. У меня пока не было никаких материалов для начала работы, и я проводил целые дни у чертежной доски, внося последние изменения в каталоги. В конечном счете их отправили в типографию в Танжере, что вновь вызвало продолжительную заминку; в это время я, разумеется, жил в роскоши, но не получал зарплаты. Сходство с Голливудом становилось все заметнее. Мои дни проходили в облаках дыма от кокаина и кифа. Я оставлял свой «самолетный завод» на попечение слуг и после длинной сиесты отправлялся на Джема-эль-Фна. Главная городская площадь Марракеша окружена магазинами, кафе и небольшими улочками, уводящими в лабиринт базара, где продается все, включая арак. Площадь называют Собранием Мертвецов, и существует несколько легенд, объясняющих это, согласно наиболее вероятной версии, здесь выставляли разлагавшиеся тела мятежников. Головы врагов паши сохраняли евреи, гетто которых в Магрибе всегда называли «мелла» (соль), и до французского протектората праздные жители, великие торговцы и важные персоны Марракеша потягивали мятный чай и рассуждали о цене на гранаты, видя на другом конце площади явное напоминание о цене инакомыслия. К закату здесь собираются очень многие — чтобы сплетничать, торговать и развлекаться. Прыгающие заклинатели змей и садящиеся на корточки сказители, цыганские гадалки и берберские барабанщики, глотатели шпаг и пожиратели огня, акробаты и уроды являются сюда, выходя на Площадь Мертвецов с воплями, возгласами и дикими завываниями, принимая важные позы и хвастаясь, совершая нелепые прыжки и демонстрируя свои умения, показывая ленивых змей, обезьян и экзотических птиц, ящериц на нитках и пылающих цикад. В оранжевом свете угасающего солнца тянутся длинные тени, от жаровен исходит запах орехов и баранины, фруктов и кускуса, запах восхитительных маленьких колбас и хлебов, у которых есть тысяча названий, запах риса с шафраном и густого овощного рагу, таджина[673] и пастиллы из голубиного мяса и миндаля, которую так любят все южане, ибо Марракеш — Париж Магриба, где прекрасную еду готовят прямо у вас на глазах на маленьких керосиновых печах и на углях уличные торговцы, собирающиеся по краям Джэма-аль-Фна. Их лампы так ярко пылают в надвигающихся сумерках… Тем временем огромный темно-красный шар дрожит, опускаясь все ниже и ниже, пока небо за острыми зубцами Атласа обретает цвет коралла и холодной стали; закутанные женщины идут по своим таинственным делам, покупая еду для мужей, посещая родственников или мечети, и за ними в воздухе разносятся запахи жасмина и лаванды. Крытые экипажи, запряженные роскошными лошадьми, куда более крупными, чем в египетских городах, медленно движутся в разные стороны, лавируя между ораторами, певцами, фанатиками и факирами. На площадь приходят, кажется, все берберы и арабы, обитающие в этих местах. Никто не спешит. Они бродят по обширной арене, а в это время с балконов и из-под навесов кафе крикливые мужчины и женщины сообщают друг другу последние новости о родственниках и друзьях или читают важные статьи из газет тем, кто умеет читать только по-арабски, или тем немногим, кто не умеет читать вообще. Здесь люди верят только Священному Корану и изреченному слову. Я пробивался мимо стенавших нищих и вопивших уличных продавцов к своему любимому столику возле отеля «Атлас» и присоединялся к приятелям. Одни из них были соратниками и друзьями паши, служащими, как мистер Уикс, другие — разными европейскими гостями, которые являлись почти ежедневно по приглашению Глауи. Третьи были коммерсантами, желавшими узнать, какие дела можно вести с правителем. Это означало, конечно, что немногим из нас приходилось платить за свои удовольствия, и мы часто удивлялись, обнаруживая конверты с банкнотами, которые затем клали в карманы: ведь мы не имели никакого особого влияния. В результате, однако, я скоро смог открыть счет в «Сосьете Марсель де кредит»[674] на имя Питерса; в то же время куда более скромный счет был заведен на Мигеля Хуана Гальибасту (имя в паспорте, который у меня по-прежнему оставался) в «Банке Британской Западной Африки». Хотя я получал небольшую зарплату непосредственно от эль-Глауи, вскоре стало понятно, что, подобно всем прочим чиновникам, мне следовало вести личные дела и распоряжаться деньгами, когда речь идет о повседневных нуждах. Мистер Уикс заверил меня, что все это в порядке вещей. — Необходимо приспосабливаться, мистер Питерс. В чужой монастырь… Ну, вы знаете. Он действовал просто изумительно, когда, к примеру, какой-нибудь янки, торговец швейными машинками, пытавшийся продать сто штук в гарем по особым ценам, спрашивал, может ли мистер Уикс помочь в этом деле. Тот неизменно отвечал, что готов подкупить нужных людей, и, конечно, просто присваивал деньги. Когда его спрашивали о них, он делал многозначительный жест и объяснял, что бездействие чиновников — прекрасный пример арабского коварства. Его жертвы были, разумеется, готовы к такому ответу и принимали его с совершенным фатализмом. Потом ритуал повторялся вновь. Медленно, но верно, прежде всего моими усилиями, удалось собрать команду корабельщиков из Агадира и Могадора[675], местных плотников и слесарей, обладавших необходимыми навыками, — этих людей я должен был превратить в строителей аэропланов. Все они оказались мастерами импровизации и охотно создавали прекрасные детали, воплощая мои представления. Мои прекрасные проекты — ар-нуво в практике машиностроения — обретали форму; дерево и тяжелые шелка сплетались в руках мавританских умельцев, и пустоту огромного ангара оживляли гигантские сверкающие стрекозы. Их было уже больше десятка. Все это, конечно, заставляло мое сердце биться сильнее, но, к моему возрастающему беспокойству, мы еще не получили инструкций касательно двигателей. Я объяснил паше, что, если нам придется делать собственные двигатели, потребуются другие вспомогательные заводы. Он ответил, что больше в заводах не нуждается, и после долгих размышлений решил купить готовые португальские моторы при посредничестве фирмы из Касабланки. Однако у людей в Касабланке скоро возникли «проблемы с таможней» (явно помехи со стороны султана), и задержки не прекращались, пока, сгорая от нетерпения, я не взял дело в свои руки. Я услышал о машине, найденной туарегскими пастухами на пути к Таруданту[676]. Очевидно, она приземлилась более или менее благополучно, поскольку шасси было повреждено незначительно, однако пилота так и не нашли. Машина оказалась старым французским монопланом «Блерио»[677] и, возможно, попала в пустыню еще до войны. Лейтенант Фроменталь не смог проследить ее происхождение по французским документам и пришел к заключению, что самолет, вероятно, принадлежал джентльмену-летчику, который просто бросил машину, когда двигатель, без сомнения, засорившийся, окончательно заглох. Летчик, возможно, благополучно присоединился к каравану верблюдов, шедшему в Марракеш, а оттуда вернулся в родную страну. Или, что еще более вероятно, какие-то туареги поймали его и продали в рабство. Я так ничего и не узнал — зато теперь у меня, по крайней мере, был полезный, хотя и устаревший двигатель. После того как я провозился с ним несколько дней, очень радуясь возвращению к практическим занятиям с гаечными ключами, штепселями и цилиндрами, механизм стал функционировать просто отлично. Это оказался тяжелый старый «Мартинес Бланко» — модель, которую не слишком высоко ценили даже в 1912‑м; но ничего иного у меня не было, и очень скоро я смог объяснить своим людям, как аккуратно установить двигатель на мою любимую машину — изящный «Сахр эль-Друг», мой «Ястреб вершин». И теперь у меня появился работающий самолет! Через неделю-другую я снова поднимусь в воздух. Тогда я смогу (втайне думал я) делать все, что пожелаю, — остаться у паши или продолжить путешествие в Рим с Рози фон Бек. Я не собирался предавать своего работодателя, но чувствовал себя гораздо счастливее теперь, когда у меня появилась действующая машина, средство спасения. Я надеялся испытать ее. У нее был необычно широкий размах крыльев, примерно в пятьдесят футов, и изящный корпус, укрытый блестящим разноцветным шелком. Машина напоминала великолепное насекомое. Ее тело возносилось на тонких гидравлических стержнях, поддерживавших колесную ось. Тяжелый темный двигатель выглядел немного неуместным, но я улучшил вид самолета, добавив удлиненный пропеллер, который удалось использовать благодаря более высокому шасси, — в результате сходство аппарата с насекомым увеличилось. Мистер Микс, присланный эль-Глауи, чтобы запечатлеть это фантастическое рождение, создание первого марокканского воздушного корабля, увидел мое творение раньше всех. Он сказал, что машина выглядит изумительно — нечто подобное мог бы придумать Дуглас Фэрбенкс. Мне это польстило. Фэрбенкс оставался моим киногероем много лет, даже после того, как стало ясно, что идеальный брак с Мэри был обманом, а сам он — Halbjuden[678]. Я не могу сказать, что сильно удивился. Пикфорд никогда не подходила для взрослых ролей. Я взял на себя смелость вывести по обе стороны самолета, за крыльями, лозунг «Ас из асов», так как думал, что это привлечет возможных американских покупателей; узнаваемые арабские символы славили Бога и Глауи. Моих рабочих всегда поражали мельчайшие детали, все те новые чудеса, которые они создавали, повинуясь моей воле. Думаю, они так же гордились нашей первой птицей, как и я. Они могли предвидеть час, когда, возможно, ведомая самим «Асом» Питерсом, их небесная конница взлетит, чтобы сражаться с той же отвагой и хитростью, которые арабские всадники демонстрировали в течение многих столетий на земле. Я, со своей стороны (пусть это было немного эгоистично и прозаично), видел рекламу собственного гения, который теперь просто не могли не заметить в Италии. Благодаря вмешательству своего покровителя я уже получил новый паспорт на американское имя, но сохранил и испанский, а также марокканские документы. Я мог спокойно путешествовать по всему миру. Я вспомнил, как смеялся над словами Шуры: «Два имени лучше, чем одно, Димка, а три — лучше, чем два». Теперь я постиг мудрость этого принципа! Дело не в расцвете преступности, а в необходимости обычной страховки в опасные времена. Перек Рахман был моим другом. Его жестоко оклеветали. Он говорил, что большинство людей — как скот, они не добры и не злы. Но у них просто нет воображения. Их потрясает вид мальчика, который платит за билет в трамвае меньше, чем следует. Обычные предосторожности, необходимые для выживания, кажутся им истинным доказательством зла. Для тех из нас, кто был лишен страны, для людей из той земли, на которой воссел сам сатана — он питается человеческой кровью и душами, безумные красные глаза на его рогатой голове неистово вращаются, когти тянутся за новыми телами, которые он хочет пожрать, — для нас это просто доказательство благоразумия. Так же обстоит дело и с людьми, утверждающими, что никогда не знали шлюх: они говорят со шлюхами на автобусной остановке, считают их приличными, благонамеренными созданиями и, как замечает миссис Корнелиус, «никогда, тшорт побери, не догадаютца, тшто вони тшлены сосут всю жизнь». Не судите, да не судимы будете — вот что нам всем следует запомнить. Я почувствовал себя в безопасности впервые с тех пор, как мы выехали из Египта. Я полагал, что истинный Бог снова направляет меня. Каждую Пасху я хожу на Эннисмор-гарденс[679] на предпраздничную службу. Это служба Воскресения, самая красивая служба, которую совершают в храме на славянском языке, и тогда мы ближе всего к Богу. Я часто наблюдал за теми маленькими девочками, певшими «Господи, помилуй». Такое прекрасное жизнеутверждающее переживание… И однако же в газетах состряпали какую-то историю, и внезапно я оказался грязным стариком. Нет никого сентиментальнее меня — да, именно любовь к детям привела меня к такому ужасному падению, и все же я не чувствую горечи и обиды, когда они поют так сладко. «Я возвеличу Тебя вечной любовью». Такая духовная красота! Как я мог навредить себе, восстав против этой красоты и этой непорочности? Но мне сказали, что я виновен, и вынесли приговор. Материал напечатали в «Ивнинг стар», но никто из местных не порицал меня. Как все говорили, она — просто обычная хитрая шлюха. Миссис Корнелиус сказала, что ее мать шаталась по Тэлбот-роуд с 1958 года. Но никого не волнует, что они обесчестили «старого поляка». Я говорю им, что я украинец. Они думают, это до сих пор польская область. Так или иначе, они называют все тамошние земли «Россией». Я в отчании от невежества молодежи. Однажды вечером я остановил мистера Микса, проходившего мимо меня, во внутреннем дворе. На мгновение он, казалось, смутился, будто я поймал его за каким-то интимным занятием — к примеру, ковырянием в носу. Он улыбнулся мне самой широкой за последнее время улыбкой и сказал, что слышал, будто я собирался на следующей неделе испытать «Ястреба вершин». Я спросил, хочет ли он подняться вместе со мной, и мистер Микс, к моему удивлению, ответил, что готов к этому. — Мне не нужно бояться авиакатастрофы, если ты будешь со мной, Макс, — сказал он, но потом добавил, что, вероятно, его первейшая обязанность состоит в том, чтобы стоять на земле и снимать замечательное событие. — Я лорд протоколист, ты же знаешь. Каково? Всякий раз, когда мистер Микс говорил о своих обязанностях или титулах, он словно притворялся, что стоит на сцене, — этот неестественный английский акцент мне казался неприличным и неуместным. Мистер Микс уверил меня, что примет участие во втором полете, чтобы снять город с воздуха. Он нашел новый тайник с пленкой, оставленной два или три года назад французской кинокомпанией, которая обанкротилась, снимая «Саламбо»[680]. Наверняка испорчено не все и что-то можно использовать. Мистер Микс сказал, что ему очень повезло и пленка почти подходит к аппарату. Я поддержал его усилия. Я заметил, что он создает архив, которым будет дорожить потомство. Он снимал, по моему мнению, исчезающий мир. Когда я обнаружил, что этот мир вовсе не исчезал, а рос и расширялся, я уже не чувствовал той элегической сладости, той ностальгии об утраченной эпохе. Теперь моя ностальгия обращена к более близким вещам, и я испытываю ежедневный страх, что внезапно лишусь привычного образа жизни, что именно мой, а не их мир будет украден. Большой бизнес останется в своих касбах, а все прочие — на базарах и в трущобах. Разве я прошу очень многого — провести отмеренные мне дни с некоторыми удобствами, ухаживая за маленьким садом, зарабатывая достаточно для жизни, беседуя с соседями, возможно, иногда помогая кому-то? Но нет, вам не позволяют даже этого, когда такие люди добиваются власти. Они забирают все. Они съедают все. Их бог — бог саранчи. Их бог — бог пустынь. Я знаю это. Я молился с ними, но я отказался стать одним из них. Это невозможно. В отличие от Христа, говорит миссис Корнелиус, я никогда не был плотником, не был соединителем. Я не стал музельманом, но к тому времени усвоил восточную привычку к мгновенному подчинению, поскольку с ее помощью можно дожить до момента, когда удастся сбежать. Ikh hob nicht moyre! Der flits htot vets kumen. Wie lang wird es dauern? Biddema natla’ila barra! Kef biddi a’mal?[681] Мистер Микс удалился, сказав, что присоединится ко мне позже. Я снова оценил удовольствие, которое испытывал от нашего товарищества, удовольствие трудно объяснимое, поскольку мы очень сильно отличались по характеру и складу ума. И все-таки его общество давало мне ощущение безопасности и теплоты, и я испытывал муки утраты всякий раз, когда он становился равнодушным ко мне.
Свернув за угол гостевого крыла, я натолкнулся на мисс фон Бек, которая бросила на меня заинтересованный, внимательный взгляд. Она казалась слегка растрепанной, но, похоже, никуда не спешила. Она стояла у пальмы, склонявшейся над синим бассейном, над которым протянулся декоративный позолоченный мостик. Она спросила, как идет работа над моими аэропланами, и я ответил, что у нас есть первая модель, готовая взлететь. Я поинтересовался, придет ли она посмотреть. Вежливый вопрос звучал вполне невинно, и все же она ответила с решительной готовностью. — Туда? — уточнила она. — В ангары? Хорошая мысль. И она послала мне воздушный поцелуй, исчезая, как сильфида, облаченная в темно-зеленое с золотом одеяние. Невероятное потрясение сменилось дурным предчувствием, вызывавшим дрожь! Я понял, что неосторожно установил связь, которая могла привести к ужасным последствиям для нас обоих, если все выплывет наружу. Ikh veys nit…[682] Я обратился в свой калифорнийский банк, попросив, чтобы они выслали мне чековую книжку и сообщили, каким образом смогут открыть доступ к счетам. Но почта и в Марракеше, и в Калифорнии отличалась медлительностью, и письмо могло идти несколько месяцев. Даже когда Фроменталь отправил телеграмму (используя, вопреки конкретным военным инструкциям, официальные каналы), в ответ последовало только настойчивое требование «рукописного заявления». Тем временем я целиком зависел от своего местного кредита, который для знаменитого Макса Питерса был достаточно велик, и от (весьма капризной) благосклонности паши. Я не понимал тогда, что за месяцы безделья стал рабом восточной неги и потворствовал собственным слабостям, поддаваясь, как обычный школьник, мимолетным искушениям и подчиняясь не похоти, а гордости, высокомерной лени, безоглядной скуке. Как можно усвоить простые и понятные уроки, подобные тем, которые преподал нам Гриффит в своих шедеврах, «Нетерпимости» и «Рождении нации», — и все-таки не изменить способ существования? Я, поклонявшийся этим трудам и человеку, философии которого я следовал большую часть жизни, вел себя словно какой-то расточительный викторианец. И все-таки я не мог уехать без своих конфискованных фильмов. Эль-Глауи забыл о них. Проектор из Касабланки до сих пор не доставили. Я был, как говорится, «спутан накрепко». Но я совершал ошибки; меня не раз предавали. И я первым признаю, что нет обмана хуже самообмана. Именно это говорит нам шакал. Anubis, mein Freund[683]. Глава двадцать шестая Я по природе вовсе не обманщик. Обман — то искусство, в котором преуспевают женщины; по сравнению с ними мы, мужчины, — простые ученики. Их колдовство приводит нас к падению и заставляет совершать постыдные и самоубийственные поступки; об их хитрости нас предупреждали святой Павел, Пушкин и Мэлори[684]. Кундри всегда готова отвлечь нашего невинного сэра Персиваля от его благородной цели, увести его от Христа. И все же, и все же я не обвиняю их. Я не ненавижу их. Я люблю их. Я всегда любил женщин. Они так прекрасны. Des petites dents sucent la moèlle de mes os. Esmé! Comme le désespoir a du t’endurcir tandis que la fange grisâtre du bolchevisme engloutissait ta vie, ton idéalisme. Mere! Les Teutons t’ont-ils tué là où je fis voler ma première machine? Je n’ai pas voulu te perdre. Ton regard ne reflétait jamais d’amour. Mais tu étais heureuse…[685] Роза фон Бек была, полагаю, восхитительной Кундри для моего Парсифаля, хотя тогда я почти верил, что отыскал Брунгильду для своего Зигфрида, тем более что за время, прошедшее с начала нашего романа на воздушном шаре (если позабыть о шлюхах и кнутах), моя кровь снова стала горячей. Низменные чувства опять вернулись и смущали меня, угрожая отвлечь от моей судьбы. И однако же, когда наша тайна стала основным источником беспокойства в моей жизни, мне порой казалось, что Роза понимала мое призвание и помогала в работе, а такой Erdgeist в женском обличье — все, о чем мог мечтать мужчина. Миссис Корнелиус ошибается, она слишком высокомерна, а взгляды ее отличаются некоторой узостью — она несколько раз упоминала о «говорястшем зеркале». А я по-прежнему настаиваю, что, вопреки всему случившемуся, мисс фон Бек была вполне самостоятельной личностью. Конечно, на меня действовало ее очарование, но это вряд ли снижает ценность моего опыта. Миссис Корнелиус упорствует, что в подобных обстоятельствах разговаривать со мной не было никакого смысла. «Француз, влюбленная женщина и кошка, которая лезет на дерево, — ежели хошь им помотшь, Иван, нитшего, окромя горя, не будет. И с тобой это самое». Но я никогда не утрачивал благоразумия. Я напоминаю миссис Корнелиус, что именно она зачастую ревновала, узнавая о моей дружбе с другими женщинами. Она не может ответить. Она просто несвязно бормочет. Всегда, когда она возвращается к языку своей юности, к жаргону Уайтчепела, ее форма оставляет желать много лучшего. Как правило, я стараюсь избегать подобных тем. Я просто огорчаюсь, когда вижу ее в таком ужасном состоянии. Мой корабль зовется «Эль-Риша»[686], и он легок и изыскан, как подснежник. Мой корабль зовется «Jutro», и он унесет меня в будущее. Мой корабль зовется «Die Schwester», он — это я. Мой корабль зовется «Das Kind», и он — все, о чем я мечтал. Meyn schif genannt Die Heim. Meyn shif зовется Die Triumph. Jemand ist ertruken. Widerhallen… Yehudi? Man sacht das nicht. Мой корабль зовется «Ястреб». Я не назвал бы его Yehudi. Ikh veys nit. Ikh bin dorshtik. Ikh bin hungerik. Ikh bin ayn Amerikaner. Vos iz dos? Ya salaam! Ana fi’ardak! Biddi akul… Allah akhbar… Allah akhbar…[687] Я уже говорил, что мы поклоняемся единому Богу и Он — сумма всего добра, которое есть в нас. Мы поклоняемся тому, что есть Добро. Но тогда почему мы сохраняем столько зла? Подобно многим интеллектуалам своего поколения, таким как Вагнер и сэр Томас Липтон[688], я усвоил учения других прославленных пророков. Я не закрывал разум. Я не говорю, что какой-то путь неправилен, но я по рождению и убеждениям — защитник великих греческих добродетелей, духа и сердца, объединенных в ритуалах и учении святой Русской православной церкви. Всякий выбор веры требует исполнения определенных обязанностей, отказа от некоторых любимых привычек и идеалов в согласии с мудростью многих поколений. Иногда простого чувства недостаточно. Иногда оно — самый главный враг правды. Но моя вера — не их вера. Моя вера — только моя. Я верую так, как считаю нужным. Я верую так, как требуют обычай и вежливость, подражая своим хозяевам. От человеческих жертвоприношений я, конечно, уклонился бы. Но нельзя насытить всех голодных. Я сказал миссис Корнелиус, что теперь остается только молиться — Бродманн отыскал меня снова. То же самое случилось в Марракеше. Какой вред я ему причинил? Он выбрал большевизм. Я не заставлял его вступать в ЧК. Я не делал его евреем. За что он возненавидел меня? За то, что я был жертвой? За то, что я сохранил веру, от которой он сам отрекся? Возможно, он и впрямь подумал, что обнаружил во мне, как предположила однажды миссис Перссон, зло, в действительности таившееся в нем самом. Возможно, он страдал от пуританского рвения и избавлялся от искушений, преследуя некоего ненавистного невинного, вместо того чтобы принять истину, сокрытую в его собственной совести? В письме я напомнил ему, что Небеса примут только подлинно раскаявшихся. Миссис Корнелиус раздражается, когда я говорю о нем. «И какой же, к тшорту, вред он тебе за сорок лет принес, Иван?» Какой вред? Это прямо забавно, отвечаю я. Он играл со мной, как кошка с мышью, с тех пор, как я уехал из Одессы, — и даже раньше! Он владеет секретной информацией о том, чему стал свидетелем в лагере Григорьева! Он злорадствует. Именно поэтому он так долго не хочет отпускать меня. Не удивляйтесь, говорю я ей, если однажды утром мой магазин не откроется, я внезапно исчезну и мир обо мне больше никогда не услышит. Я веду дневник, но они могут найти его. То же самое было в «1984». Питер Устинов[689] потерял четыре стоуна[690], чтобы сыграть ту роль. Он никогда не играл так хорошо. «Десять лет прошло, Иван, — говорит миссис Корнелиус. — И тшего Большой Брат теперь стоит?» Я молчу. Пусть она будет счастлива. Но неужто это и впрямь «Страна слепых»[691]? Вот почему они называют меня «Шейлоком»[692], те глупые мальчшики. Шейлок был благородным евреем. Стоит ли мне обижаться? Я неоднократно ходил смотреть на Вулфита[693], прекраснейшего из всех английских актеров. По сравнению с ним сэр Лоуренс «Оливье» Коэн казался безжизненным. Голос Вулфита напоминал голос какого-то великого русского тенора; он звенел над безвкусной плюшевой обивкой и потускневшей позолотой мюзик-холла «Олд Вик», придавая всякой вульгарщине уникальную, неповторимую красоту. Это был последний из эдвардианских титанов. Его Лир ревел, плакал и бросал вызов Судьбе; его Гамлет изучал мрачные доказательства человеческого безумия и говорил только о преисподней; его Макбет со смутным ужасом вещал о судьбах тех, кто пытался низвергнуть установленный Богом порядок, объявляя им громовое предостережение, а его Тит проповедовал о самой страшной опасности, грозящей тому, кто свяжет свою судьбу с судьбой королей. Вулфит относился к Шекспиру небрежно и уверенно; он воспринимал его с огромным старомодным уважением к истинной сущности истории, и в его голосе в последний раз в Англии звучал беззаботный индивидуализм. К тому времени, когда этот голос заглушили, Би-би-си навязала стране респектабельную посредственность и «Домашнюю службу» и внушила нелепые правила приличия всем детям среднего класса. И вот, пока британцы дрожат от предчувствия перемен всякий раз, когда решают, чем намазывать булочки — маргарином или маслом, остальная часть мира корчится во власти Красного Карфагена, умоляя о помощи, о чуде, которое могли бы сотворить только Британская империя и ее союзники. За это избавление от реальности они заплатили большую цену — цену Второй мировой войны. От чего могут отвернуться эти островитяне? От Европы? Китая? Америки? Аравии? И они загораживают ширмой всю дремлющую страну и показывают на этой ширме видения великолепного прошлого, напоминая о своем вкладе в искусства и науки, в создание институтов и языка, распространившихся по всему свету. Это означает, что мир за пределами экранов видится британцам очень смутно и кажется им жестоким и тягостным карнавалом. Такое ощущение дистанции сохраняется во всех их фильмах. Оно пронизывает их радио и большую часть телевидения. Вот почему они притворяются, будто презирают американские программы, которые на самом деле очень любят. Их пугает собственная вульгарность, способность убивать и разрушать, превращаться в скотов. Я видел, как это происходило в пятидесятых. Старые, вольные, небрежные театрализованные представления тридцатых, в которых отражались все аспекты жизни, уступили место американской косметике и «Техниколору». Я ходил смотреть «Лондон-таун»[694]. Это было невозможно. Даже Петула Кларк утратила прежнее обаяние, хотя она никогда не походила на Ширли Темпл. Американцы одержали победу. Молодежь помнит только иностранную культуру. Элис Фэй, Фред Астер и Говард Кил, разумеется; но как же Сонни Хейл и Джесси Мэттьюс[695], которые принесли на экран сексуальность, недостижимую и невозможную для голливудских умельцев? Именно поэтому мисс Мэттьюс возвратилась в Англию и сошла с ума. Только когда я услышал, что бедное создание, подобно Кларе Боу, умерло, лишившись рассудка, — начал я понимать загадку «Дневника миссис Дейл»[696]. Сегодня никто даже не сообразит, о чем речь. Великобритания так долго зарабатывала пиратством, что позабыла, как жить честно. Вместо этого она научилась дружить с Дядей Сэмом. Тетушка Саманта занята сегодня собственными опытами самогипноза. Она изучает искусство благородного повиновения. И утверждает, будто не имеет ничего общего с Аравией! Если бы я продолжал актерскую карьеру, то строил бы ее по образцу Вулфита. Так или иначе, моя жизнь во многом начала напоминать те фарсы, которые вызывали небывалый восторг в Бельгии. Наши встречи становились все более тщательно продуманными и тайными, и я начал подозревать (увы, слишком поздно!), что желания Рози фон Бек чаще всего пробуждались от неутолимого стремления к риску и новизне. Я стал задумываться о том, насколько безопасным было наше путешествие на воздушном шаре. Per miracolo мы выжили. Per miracolo[697], я подозреваю, мы остались незамеченными — не благодаря нашим усилиям, а лишь благодаря небрежности самого паши, который, несомненно, не верил, будто кто-то способен на такое безумство. Впоследствии я задавался и другим вопросом: не закрывал ли он глаза на нашу связь, как подобные ему люди закрывали глаза на взятки, систему которых всячески поощряли, — они «выводили на чистую воду» только тех чиновников-преступников, которые больше не приносили пользы. Всякий раз, когда я вижу, как правитель с беспокойством и возмущением сообщает о «разоблачении коррупционеров», я вспоминаю о собственном опыте. Большевики не единственные, кто усвоил, насколько полезно составлять туманные законы, в которых все неясно и нет ничего абсолютно «правильного». Владычество тиранов, добивающихся успеха, основывается именно на непредсказуемости и внезапных переменах настроения. Но тирану не всегда удается долго продержаться, если он не укрепит свою власть законами и не поймет, как превратить ее в идеал, способный сплотить всех подданных. Этим умением, конечно, обладал Черчилль. Он и эль-Хадж Тами были близкими друзьями на поле для гольфа и в других местах. Оба оказались слабыми художниками, но выдающимися мастерами по части примирения противоречий. Теперь модно сомневаться в добродетелях лидеров, но в свое время мы взирали на великих вождей почтительно. Следуем ли мы лучшим курсом в наши дни ленивой демократии? «Ты меня смешишь», — говорю я девице Корнелиус, которая хочет сжечь свое нижнее белье, а ведь я когда-то менял ее подгузники. Она заявляет, что мир тоскует по равенству. Ерунда, отвечаю я. Посмотри! Прислушайся! Эта страна тоскует по тирану. Если она хочет строить жизнь по правилам Веры, то я могу предложить ей лучшую альтернативу, чем ее приятельница мисс Бруннер. Но она никогда меня не слушает. Как будто я говорю с ней на чужом языке. Даже те, кто именует себя «возрожденными», эти бескровные хиппи, которые входят в мой магазин жеманными шажками, наигрывая разные мелодии (и нубийцы сочли бы их отвратительными) на флейтах, что привез из Индии с огромной прибылью какой-то бизнесмен-иммигрант, — даже они говорят об Иисусе так, точно он был шепелявым изнеженным мальчиком. Подобного не смог бы стерпеть и протестант! Это хуже, чем богохульство! Они съедают только сахарную облочку девятнадцатого столетия, которой миссионеры покрыли целительную пилюлю Евангелия. Это не просвещение. Это успокоительная тьма. Такие насмешливые последователи Христа просто не хотят двигаться вперед. Неужто они — авангард нашей армии? Неужто христианство так ослабло, неужто забыло о своих жизненных силах и равнодушно к спасению, которое вполне достижимо? Неужто Бог мертв и Его Сын, колеблясь, отступает под натиском Сатаны? Наверняка это великая борьба, предвещающая конец мира. Армагеддон? Gotterdammerung[698]? Последнее сражение христиан? Или битва была проиграна уже в тот день, когда захватили Зимний дворец? Неужели с тех пор только отступали уцелевшие стражи, сражаясь за каждый дюйм чистой земли, а Сатана, красный стальной гигант с серпом в одной руке и молотом в другой, надвигался, выплевывая смертельно опасный яд и с триумфом поднимаясь на руины нашего последнего пристанища? И еще говорят, Вагнер не был пророком! Да что можно сыграть взамен? «Жизнь героя» Рихарда Штрауса[699]? Я не хочу сказать, что прощаю нацистов. Их ошибки и безумие теперь совершенно ясны. Но в те дни представлялось, что выбор у нас ограничен, и люди, которые противостояли большевизму, иногда волей-неволей вступали в союзы с чужаками. Я не единственный страж истины. Я помню, как три недели назад Бишоп говорил в пабе всем, кто хотел его слушать, что он по-прежнему восхищается Гитлером как истинным интеллектуалом — и неважно, что творили его последователи. То же он самое говорил об Энохе Пауэлле[700]. В паб, как обычно, набилось полно жителей Вест-Индии, ирландцев, греков и прочих, но никто из них не протестовал. И неужто это был злодей, который, как нам говорили, останется вечно жить в кошмарах мира? Сегодня он так же безвреден, так же успокаивает и веселит, как Чарли Чаплин. «Heil Hitler»! Эти слова вошли в репертуар хихикающих школьников. Даже евреи не знают, кто такой еврей, — в Ноттинг-Хилле, по крайней мере. Неудивительно, что Мосли получил меньше ста пятидесяти голосов. Уже было слишком поздно для Ноттинг-Хилла. Ему следовало выставить свою кандидатуру в Сёрбитоне или Ширли, где люди до сих пор ценят собственный образ жизни и следят за нравственностью так же тщательно, как за лужайками. Экран в Шеппертоне[701] поднимается выше и выше, демонстрируя картины равноправия и процветания всем, кто обитает в бесконечности серых высотных зданий. Министерство правды улыбается, глядя на свою любимую и самую удачную рекламу. Вот они — английские ораторы, благополучные и ограниченные, незаметно перемещающиеся по обеззараженным кабинетам Би-би-си, воплощая будущее и моральный авторитет империи. Они обращаются к людям, живущим в совершенно иных условиях, рассылают по радиоволнам самовосхваления, перемешанные с нелепыми национальными мифами, и до сих пор верят, что их язык универсален. Но, возможно, существует подполье? Какой-то samizdat, который прячется у самого основания их иллюзии, — какой-нибудь Блейк из Барнса или Стейнса — даже какой-нибудь Теккерей из Торнтон-Хита[702], готовый щекотать им, спящим, носы? Неужели никто не протрубит в рог, чтобы поднять тревогу? Неужто люди будут смотреть на стены своего кокона и не услышат Последнего Зова, когда он прозвучит? Неужто они мечтают о смерти, как древние египтяне, культуру которых теперь считают столь чуждой? Неужто они предпочтут такую смерть вечной жизни? Я одно время ходил туда, сопровождая мисс Б., но в конце концов мне пришлось от всего этого отказаться. В тех тихих пригородах на самом деле полно сумасшедших домов с высокими стенами. Любой лондонец, которому не повезло и которого никчемные специалисты назвали психически больным, хорошо знает, что я имею в виду. Эти дома почти всегда незаметны. Вокруг всегда много деревьев. Они всегда расположены далеко от центра города. Говорят, что так мы можем обрести мир. На самом деле так они ощущают себя в безопасности. Конечно, это — превосходный способ опозорить нас. Нас разом лишают и чувства собственного достоинства, и нашей будущей силы. Нет, их власть мне ни к чему. Когда на меня обращали внимание наделенные ею, мне это редко приносило пользу. Все, чего я хотел, — уважения равных, признания моих способностей, моего авторитета инженера-провидца. Вот что у меня украли — именно то, что я ценил выше всего. Никто, кажется, не понимает меня. Боль, говорю я им, кроется в моей душе. В моей бедной русской душе. Как мы можем притворяться, будто понимаем ценности друг друга, если даже не способны говорить на одном языке? И все же я не отчаиваюсь. Я и теперь еще вижу проблеск надежды для мира. Но мир должен научиться признавать свои недостатки так же, как признает свои достоинства. И, как учит нас Христос, самопознание должно стоять на первом месте. Вот послание возрождения. Они вложили резонирующий металл мне в живот. И разлад теперь не исчезает. Он лишает меня гармонии с Богом. Эти евреи? Почему они так сильно завидуют мне, почему преследуют меня, почему хотят уничтожить? Vos hot irgezogt? Iber morgn? Iber morgn? Ikh farshtey nit. Почему не mitogsayt?[703] В полдень корабли вознесутся ввысь, чтобы навеки избавиться от земной грязи, а тех, кто не взойдет на борт, ожидает упадок, жестокая война и погибель всей планеты. В полдень мы поднимемся к солнцу, к самому спасительному из знаков Божиих, и наша кожа воспылает золотом и серебром, наши глаза вспыхнут медью, а наши зубы заблестят как слоновая кость; и все равно мы останемся людьми, а не ангелами, людьми, которые непреклонно направляются ввысь, к священной силе и славе. Почему же они ревнуют, эти арабы и евреи? Мы предложили им руку помощи Христа, а они отвергли ее. Они сделали свой выбор, и я уважаю его, но давайте же не будем оплакивать их страдания: они повинны в них сами! Это очень часто становилось темой проповедей, которые я посещал на острове Мэн во время своего пленения. Священник был пресвитерианином, шотландцем с носом, напоминавшим морковь, с губами, по словам Воса, моего соседа по койке, походившими на дыру старой девы, и копной волос, казавшихся языками адского пламени, вырывающимися из пробитого черепа. Он знал, что мы пришли на землю, получив способность выбирать между правильным и неправильным; и если мы выбрали неправильное, то могли винить в своем тяжелом положении только самих себя. Однажды вечером он сказал мне: «У нас довольно много затруднений с паствой, когда мы наставляем верующих — не говоря уже о неверных». Он получал ирландские молочные продукты от двоюродного брата в Дублине и относился ко мне с симпатией. Он считал меня каким-то будущим апостолом славянского мира. Мы сидели и ели хлеб, намазанный контрабандным маслом, а он говорил о пришествии Христа на остров, о долгой истории Мэна как заставы света в годы тьмы. Разве так Бог являет Себя? Единственным проблеском солнца в мучительных страданиях шторма? Неужели Он не дает никаких иных признаков надежды? Вот о чем мы беседовали, сидя у серого каменного очага в обиталище священника, набивая желудки обильными кельтскими дарами. Я возлюбил пресвитерианскую веру в те долгие дни несправедливого заточения. Нацист? Какая «пятая колонна», сказал я командующему. Он согласился, что это глупо. Священник, доброжелательный человек, хотя и с не очень приятными манерами, готов был делиться своим религиозным энтузиазмом, и его общество казалось предпочительнее компании карьериста-англиканина, который проповедовал терпимость и невероятное благочестие, в то время как сами адские орды собирались у порога его дома. С точки зрения подобных ему гибель богов — не что иное, как перерыв в чемпионате по крикету и ухудшение качества местного пива. Я‑то думал, британцы отважны. Теперь я понимаю: все, что у них есть, — высокомерие и недостаток воображения. Эта британская флегма — французская мокрота. Француз выкашливает ее и забывает о ней. Плотно сжатые губы — губы, которые слишком долго касались холодной чаши невежества и равнодушной жестокости. Я говорил так майору Наю, когда мы повстречались в Виктории, сразу после Суэца. Он ответил, что не может понять меня. «Нет, — возразил я, — вы имеете в виду, что не осмеливаетесь понять меня, ведь я иду туда, где открывается путь к истине!» Он ответил, что лучше продолжит считать меня добрым парнем и купит мне водки. Он был слишком мягкосердечен, он воплощал все то, против чего я выступал, — как же я мог ожидать, что он ко мне прислушается? Его воспитали в мире, реалии которого были почти совершенно уничтожены. Новые факты для него просто не существовали. Он продолжал думать и действовать так, как научился думать и действовать, — как верный слуга справедливой и честной империи. Он не испытывал «этих современных сомнений». Вот что сделало его общество таким приятным для меня, хотя мы во многом не могли прийти к согласию. Большинство людей не способны понять, например, жгучего чувства унижения, которое испытывают подобные мне — те, чьи слова и дела сегодня считают недостойными внимания. Майор Най уважал всех людей — и уважал их больше всего тогда, когда они владели собой и решали собственные проблемы. «А пока, — заверял меня майор, — они совершенно счастливы, поскольку пользуются нашими удобствами». Он выражал то же самое мнение, что и мистер Уикс, который уже не искал моего общества, как в прежние дни. Граф Шмальц отправился в Восточную Африку. Другие белые приезжали и уезжали. Я оставил много автографов американским вдовам — они обещали посмотреть «Аса среди асов», как только вернутся домой. Лейтенанта Фроменталя отправили в экспедицию; начались перестрелки и местные восстания, которыми предводительствовали люди из последней харки Абд эль-Крима: они решили, что господин их предал, и отказались исполнять соглашение, подписанное им. Они теперь пытались заключить союз с южными берберами, особенно с синими туарегами и воинами пустыни, которые бросили вызов власти Глауи. Они негодовали на новый закон, пришедший в их древние торговые места. Их опыт свидетельствовал, что новый закон всегда приносил более высокую прибыль городским арабам. Фроменталь доверительно сообщил мне, что не видит никакого смысла в том, что французские солдаты помогают улаживать древние племенные споры. Он боялся, что Марокко никогда не избавится от последствий политики Лиоте — генерал поощрял завоевание недружественного племени племенем уже дружественным (или с которым можно было договориться), таким образом используя собственные миротворческие ресурсы страны. Это помогало экономить деньги французских налогоплательщиков — и решать одну из главных проблем французской имперской стратегии со времен Наполеона. Теперь, однако, политические перемены, усиление «националистов» (таких же, как в Египте и везде) вызвали на набережной д’Орсэ недоверие к местным правителям. Так что Фроменталю приказали отправляться к границам протектората и подгонять солдат для расширения зоны влияния. Фроменталь таких мер не одобрял. Он говорил, что это совсем не защита, а вмешательство в старые ссоры. Он хотел, чтобы французы отступили к Атласу и успокоились. Такая умеренность, однако, уже не соответствовала экспансионистским устремлениям французов, на которые, конечно, тотчас откликнулись итальянцы и испанцы. Все дело было в нефти. Но нам тогда этого не говорили. Под влиянием ислама исчезает всякая сдержанность, в том смысле, в каком ее понимают в Европе, и меняются перспективы — так же, как они меняются в пустыне. Любовные ласки Рози фон Бек становились все более страстными — и в то же время сокращалась их продолжительность; наше удовольствие, усиленное «белой девой», сосредотачивалось в нескольких мгновениях, которые мы могли провести вместе днем или ночью. Ничего подобного я прежде не испытывал. Я жил двадцать три часа и сорок минут лишь ради двадцати минут самой изысканной страсти. Я требовал у Рози все новых откровений о приключениях с эль-Хадж Тами, о его полных рабов гаремах, где больше половины наложниц были французского или испанского происхождения, а две или три оказались ирландками или англичанками — Рози не могла сказать наверняка. Она описывала оргии и необычайные проявления чувственности, тонкой и невыносимой жестокости. Это усиливало мою похоть, восстанавливало мужественность и заставляло забыть о ледяном прикосновении Бога и Ее смертельных удовольствиях, уводило прочь от прохладного дыхания Смерти — несмотря на то что у меня были все основания опасаться новых открытий. Возможно, я тоже мог в полной мере ощутить свою силу лишь в кризисные времена. Но это же просто нелепо — связывать такие удовольствия с оскорблением, совершенным Гришенко на глазах у Бродманна. Я никогда не испытывал мазохистского стремления к почитанию. Мысль о карах паши не приносила мне восхитительного возбуждения чувств, она просто порождала ужасное беспокойство. Она не открыла мне ничего нового. Она сказала мне, что паша заставлял называть его арабским словом. Я попросил ее использовать это слово. Оно было мне знакомо. Она жаловалась, что он проводил большую часть времени на ногах. Они полагала, что у рабынь появилось очень много костных мозолей, даже у самых молодых девочек. В некоторые ночи, по ее словам, она ничего не ощущала выше колен, а ниже них испытывала муки неутоленной чувственности. Она говорила, что от этого ей делалось дурно. Баланс устанавливался слишком необычный. Она утверждала, что девочки с проколотыми частями тела не показались ей странными. Они были довольно красивы и гордились своими украшениями, даже теми, что с замками. Я заметил, что она описывает обычные извращения короля-варвара. Неужели она до сих пор считала их возбуждающими? — В более скучной компании, — ответила она. Ее лесть была восхитительна. Она свидетельствовала о моем превосходстве над повелителем, власть которого я утверждал, от лица которого я говорил. Роза убедилась, что я известный актер, и я снова стал ей бесконечно интересен. И все-таки она не сочувствовала мне из-за трудностей с «Ястребом». При первом испытательном полете я едва-едва сумел вытянуть машину с кустарной взлетно-посадочной полосы, чуть не задел одноэтажные здания пригородов Марракеша и, миновав большую часть деревьев в ближайшей пальмовой роще, попытался направить самолет к далеким пикам Атласа. Но рычаг не работал. Мое изобретение вертелось и раскачивалось почти свободно, по собственной воле, тяжелый двигатель понес его к автомобилям и павильонам паши и его придворных, аппарат пролетел над самыми головами водителей и всадников и ткнулся носом в кучу мягкой красной земли. Пропеллер треснул и отвалился, лопасти полетели в разные стороны, на разбегавшихся зрителей; одна из них рассекла канаты, и павильон паши обрушился на землю, другая разнесла ветровое стекло его «роллс-ройса» и вонзилась в обивку пассажирского сиденья. Колеса самолета сорвались с оси и покатились мимо молодых пальмовых рощ, хижин и шатров, они попали в канал, заблокировав его, и вода залила все вокруг — палаточный лагерь паши превратился в болото, а Глауи и его фавориты оказались в ловушке под тяжелой, промокшей насквозь шерстью берберских шатров. Они толпились в грязи, а двигатель, сорванный с опор, несколько раз перевернулся, по-прежнему испуская клубы черного дыма, пока не вспыхнул примерно в ярде от уцелевшего «мерседеса» паши и не разнес машину вдребезги как раз в тот момент, когда я, с ног до головы залитый бензином, бросился прочь от места катастрофы и врезался прямо в своего покровителя. «Ястреб» вспыхнул, и мы пригнулись. Паша словно бы с неверием смотрел на останки своих любимых автомобилей, своих флагманов. Я понял его смятение. Я по-дружески протянул ему руку, как равный равному, готовый разделить эту неудачу, как подобает людям пустыни. Но Глауи посмотрел на меня необычайно холодно. Он удалился, громко кашляя. После этого мне пришлось обращаться к своему работодателю через Хаджа Иддера или каких-то третьих лиц; стало ясно, что я по крайней мере на некоторое время попал в немилость. Как я предполагал, паша раздумывал, обвинять ли меня в катастрофе. Но в конце концов он должен был вспомнить, что я предупреждал о возможных последствиях использования неподходящего двигателя в таком тонко настроенном аппарате, как мой; я также надеялся, что паша, успокоившись, учтет, что я сам отправился в полет и только по счастливой случайности не погиб. Потом я посмотрел фильм. Мистер Микс заснял все это происшествие и охотно позволил мне увидеть ролик, хотя паша запретил пользоваться проектором — запрет не распространялся только на самого эль-Глауи и его избранных гостей. Я сказал мистеру Миксу, что фильм получился полезный. Паша мог узнать, что проблемы возникли из-за старого двигателя, а не из-за моей конструкции. Как только доставят новые двигатели из Касабланки, мы сможем начать настоящие полеты. В конце концов, «Ястреб» оказался изящной машиной. Мы потерпели неудачу исключительно из-за старого двигателя. Я с некоторой тревогой услышал от Рози фон Бек, что эль-Глауи упомянул обо мне более или менее спокойно один-единственный раз: когда пошутил, что бедуины называли меня не «Ястребом», а «Попугаем». Паша вел себя точно обиженный ребенок. Yuhattit, yuqallim, yehudim[704], как сказано в поэме. Все не так просто. Выходит, он думал, что я куда лучше болтаю, чем летаю. По некоторым причинам эти сведения вызвали во мне новый прилив сексуального желания — и она остекленела от наслаждения. Но когда Рози ушла, я почувствовал себя уязвленным. Я преданно служил паше. Он восхищался моим каталогом с цветными иллюстрациями. Он хвастался нашей фабрикой. Ни один гость Марракеша не покидал город без проспекта новой авиационной компании. Правителю не следовало стыдиться моей незначительной неудачи. Это не провал, а эксперимент. Мы просто были чересчур нетерпеливы. Я признался самому себе, что питал слишком много неосновательных надежд, готовясь с помощью построенного аппарата покинуть пашу. В одном из своих писем я объяснил ему, как история оценит наши усилия, как наши первые горести уподобятся битвам великих пророков или проблемам, которые решили Уилбер и Орвилл Райты, прежде чем их планер взлетел в небеса над Китти-Хоуком[705]. Меня успокаивало то, что у меня по-прежнему оставались слуги и дом. Даже автомобиль (хотя это был всего лишь помятый «пежо») все еще находился в моем распоряжении. Становилось понятно: мой работодатель пока не решил, как ко мне относиться. Я утешался тем, что, если он позволит мне уехать, у меня оставалось вполне достаточно наличных, чтобы прожить определенное время в Риме без особенного стеснения. Меня держали здесь только фильмы, о которых я все никак не мог завести разговор. И я знал, что Рози уедет со мной. Я с пользой провел время в Марракеше. Одним из признаков немилости стало удаление евреев из-за моего стола. Только мой молодой поклонник, месье Жозеф, нарушал приказы паши, рискуя вызвать его неодобрение. Он горячо умолял меня смириться с поражением и покинуть город. Это было типичное проявление жадности, пессимизма и боязливости. Компания по производству аэропланов оставалась вполне жизнеспособным проектом, и я знал, что паша — человек будущего. Он справится со своим разочарованием и продолжит работу. Как может наш повелитель разрекламировать воздушные силы, а после не создать их, спрашивал я. Это крупное дело, ответил еврей. Потом он стал вести себя со мной осторожнее, даже не приветствовал меня при встречах на улице. Теперь я понимаю, что евреи уже тогда сговаривались с моим заклятым врагом. Мистер Микс, который, несомненно, разделял мое беспокойство, стал более дружелюбным, но также не проявлял особой веры в мои способности и инстинкты. Он предложил нам тайно купить билеты у военных в железнодорожном депо. Нам следовало перебраться в Танжер, а потом уехать из Марокко, пока мы еще оставались в первых рядах соратников паши. Мне его рассуждения показались грубоватыми: он подчеркивал, что я едва-едва продвинулся в своих делах! Я шагну вперед, когда новый «Ястреб» взлетит в прекрасное небо нашего города. Я шагну вперед, когда все мировые кинохроники и все газеты будут восхвалять мое имя, когда Сикорский, Сопвит и Грумман станут только маленькими сносками в истории авиации. Я шагну вперед, когда дуче поприветствует меня в Риме, колыбели и столице нового европейского порядка, и покажет мне фабрики, которые он устроил для изготовления моих самолетов. Как я мог предвидеть подобную ограниченность бербера? Его готовность прислушиваться к любой клевете? Я сумел бы сделать Тами самым почитаемым вождем в мусульманской Африке, человеком, которого уважали бы все европейские правители, вся Америка и Восток. Его Магриб стал бы истинным твердым оплотом в борьбе с большевизмом. Его легионы полетели бы на битву точно так же, как прежде, на протяжении веков, они скакали в бой по воле мавританских эмиров. И тогда их взгляды обратились бы не на христиан Полуострова, а на ожидающий возрождения мир собратьев-мусульман: людей, отчаянно нуждающихся в цели и в благородном лидере. Европа не потребовала бы, чтобы они сделались христианами; достаточно того, что они станут мусульманскими джентльменами, как Саладин в «Талисмане»[706]. Когда рыцарь признает другого рыцаря — согласие почти неизбежно. В известной степени эта тревога усиливала мое предчувствие опасности, и я стремился разорвать неосмотрительные связи. И все же, тоскуя по редким свиданиям, несколько раз оказываясь на острие ножа, мы только добавляли пикантности ее желаниям — в результате я был зачарован и с восторгом участвовал в грубых и совсем не сентиментальных сексуальных приключениях. Если смотреть из мира пригородов, то мир сексуального странника покажется сплошным сплетением потных стонущих тел в окружении разных objets sportifs[707], тел, вечно качающихся и извивающихся, со странными отметинами на ягодицах, приоткрытыми ртами и выпученными глазами; но посторонние представляют мир порнографии, а не наш мир эротических исследований. Наш мир дарил нам столько прекрасных ироничных бесед, самопознания, великой доброты, жизненных интересов и хорошего настроения — подобно любому человеческому общению; без этих радостей сближения тел остались бы лишь совокуплениями двух животных. Не было бы никакого интереса, никакого трепета. Осталось бы только повторение прошлого опыта — без ощущения эксперимента. Секс — не просто набор средств, которыми женщина удовлетворяет своего мужчину. Это единение. Это любовь. Даже в аду.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!