Часть 1 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Валерий Алексеев
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
* * *
Валерий Алексеев
ИГРЫ НА АСФАЛЬТЕ
Повесть
1
Было это давно. Так давно, что имелись еще во многих домах толстые линзы для телевизоров, наполненные дистиллированной водой, по Москве курсировали троллейбусы, расписанные ромашками и васильками, а в центральных газетах изо дня в день, как программы передач, печатались сообщения, в котором часу и над каким городом пролетает спутник или ракета-носитель.
Я в то лето с Максимкой сидел, со своим младшим братом. Мама на работе, отец в командировке, а у меня каникулы, деваться некуда. Люди добрые по лагерям, по дачам разъехались, а мы с братцем в городе, с утра до вечера в четыре глаза, вдвоем. Дачи у нас не было, а для пионерлагеря, даже для самого младшего отряда, Максимка был маловат. В свои неполные пять лет он, правда, уже и книги писал, и в шахматы играл, но зато кормить его приходилось с ложечки — по крайней мере, мне. С ложечки проще, чем дожидаться, пока он все размажет и съест. Вундеркинды — едоки скверные.
Да, Максим в то лето книги писал. Буквы он еще в три года освоил, но читать не любил: утомляло его это дело. Брал тетрадку мою ненужную, выдирал из нее исписанные листы и большими корявыми буквами выводил по две строчки на каждой странице: «Кот и Катя играли вдаганялки. Кот вылес испат кравати и гаварит что это он спрятылся. А Катя ха-ха-ха засмиялас. Канец книги. Максим». Жаль, что эти тетрадки потом куда-то задевались. Наверно, сам же Максим их и уничтожил.
Посмотрели бы вы на него сейчас: метр девяносто пять, в плечах — косая сажень, такую махину уже Максимкой не назовешь, разве что «Максимилиан». И писателем он не сделался: это я пошел по стопам своего младшего брата, а Максим стал юристом. Кто бы мог подумать двадцать лет назад… Впрочем, может быть, история, которую я сейчас расскажу, повлияла на него в смысле выбора профессии. Даже не сама история, а те разговоры, которые после этого долго еще велись в нашем доме. Но, как пишут в детективных романах, не станем забегать вперед. Рассказывать я буду без спешки, предупреждаю заранее: мне нравится вспоминать о тех давно прошедших временах и о людях, которые были мне дороги.
Несмотря на девять лет разницы в возрасте (а может быть, и благодаря этой разнице, кто знает), жили мы с Максимкой мирно и даже дружно: делить нам с ним было нечего, у него свои бирюльки, у меня — свои. У него пуговицы пластмассовые разноцветные — тетка ему подарила бракованных целый мешок, — пистолетики ломаные, пластилин безобразными комьями, коробки с фантиками и прочая ерунда. У меня — пузырьки с реактивами, увеличительное стекло, перочинный нож, жестяная банка с гвоздями и шурупами. Хранили мы с ним все это хозяйство на общей этажерке, сделанной из Максовой детской кроватки, поставленной на спинку: решетки боковые служили основанием для полок, а полки папа приделал, он у нас, как говорила мама, был Самоделкин, любил мастерить все из ничего. Макс великодушно уступил мне верхние полочки — ему до них было трудно дотянуться: бывало, отойдет от этажерки к стене и стоит, любуется недосягаемым моим имуществом. Лупой он особенно интересовался и иногда с моего разрешения пользовался: лежит на полу и рассматривает, пыхтя, какие-нибудь соринки и пушинки. «Дай ему, Гришенька, свое увеличительное стекло, — говорила мне мама, — а мы пока спокойно поужинаем».
Бывало и так, что, вернувшись усталая с работы домой, мама заставала Максимку в слезах: чем-то я ему не угодил — то ли в шахматы случайно выиграл, то ли в войну играть отказался. Кто сидел с малышами, тот знает, какая это беспрерывная маета. Мама огорчалась, начинала упрекать меня, что плохо за ребенком смотрю. А характер у меня тогда стал ломаться, портиться. Вдруг темнеет в глазах, начинаю трястись от злости и не помня себя кричу: «С утра до вечера как прикованный! Для чего заводили второго, кто вас просил? И не нянька я вам, нашли домработницу! Ненавижу я вашего Максимку, никакой из-за него жизни нет!»
Было раз, договорился до того, что хлопнул дверью и ушел, а куда — сам не знаю, иду по улице и бормочу: «К черту, к черту!» Хорошо, что папа в тот вечер приехал. В темноте уже нашел он меня в подворотне соседнего дома. Я остыл уже, ужаснулся тому, что наговорил, а что делать — не знаю. И Максимка-то слышал, как я кричал, что его ненавижу. Мы с мамой ссорились на кухне, а он стоял за стеклянной дверью и молча смотрел. Но отнесся к этому на удивление спокойно: не поверил — и все.
Парень он был довольно покладистый. Главное — экономически на меня не давил. Я имею в виду — как другие малыши клянчат: то купи да другое купи, а купилки у брата нету. Денег мама нам оставляла в обрез пять рублей старыми (по-теперешнему пятьдесят копеек), да и то только на крайний случай, лучше их было не тратить, мы и не тратили. За особые заслуги я покупал иногда Максу какой-нибудь пустячок — это целое было событие.
«А нам можно? — спрашивал Макс с беспокойством. — А нам хватит?»
Очень он боялся, что окажемся мы несостоятельными, и посадят нас обоих в тюрьму, и мама с папой никогда больше нас не увидят.
Как-то вечером, вернувшись, мама взяла у Максимки его покупку — как сейчас помню, дешевые черно-белые фотографии города Таллина, склеенные в гармошку, — и что-то долго ее рассматривала, отойдя к настольной лампе, и по ее опущенным плечам, по наклоненной голове мне было видно, что она плачет. Маму очень тяготило то, что наши, как говорили в старину, обстоятельства иначе как стесненными назвать было нельзя. Будь ее воля — она превратила бы в праздник каждый наш день. Я сказал ей вполголоса, чтоб Максимка не слышал: «Мама, все в порядке. Да все в порядке, ну что ты?»
Мама вздохнула и вытерла слезы. Она хотела обнять меня за плечи и, может быть, даже поцеловать, но я отстранился: после всяких там объятий-поцелуев мне всегда становилось неловко, надо было быстро-быстро говорить что-то неестественно бодрым и прочувствованным голосом, а этого я не умел.
Как и многие подростки, я судил свою маму свысока, снисходительно признавая за нею право на слабости. Я считал, что на работу она вышла совершенно напрасно — просто устала от семьи и детей. Но ведь нужно же было правильно планировать свою жизнь: квалификацию она давно утратила, работала не по специальности, простой лаборанткой, и это доставляло ей лишние огорчения. Вдобавок три раза в неделю после работы она оставалась «на самодеятельность». Всем нам, и Максиму в том числе, было известно, что в юности мама мечтала стать певицей, и голос у нее был, красивое сопрано (я слышал не раз, как она пела, укладывая на ночь маленького Максимку), но помешала война, потом мое рождение, и папа вовремя не поддержал, не отнесся с пониманием, а в довершение всего родился Максимка.
Все мы поэтому были перед мамой не правы, и теперь она пыталась наверстать упущенное — вроде как бы в укор нам троим и в то же время чувствуя себя виноватой. «Да ну, связалась на старости лет! — говорила она, нервно смеясь, в ответ на наши расспросы. — Сама теперь жалею». Но оставалась на свои «клубные дни». И дома больше не пела — во всяком случае, для нас. Я только по случайным обмолвкам мог судить, что там, на службе у нее, готовится какой-то юбилейный концерт и мама будет петь на этом концерте романсы Варламова. Иногда, забывшись во время стирки, мама тихонько пробовала голос: «Отчего, скажи, мой любимый серп, почернел ты весь, что коса моя?» — и тут же умолкала, как только догадывалась, что кто-то прислушивается.
Эта путаница в словах между серпом и косой представлялась мне несуразной, да и откуда мама, всю жизнь прожившая в городе (если не считать эвакуации в Среднюю Азию), — откуда мама могла знать о серпах и о косах? Про себя я твердо решил, что на этот концерт не пойду, притворюсь больным, если не придумаю ничего поумнее. И, как будто искупая вину перед нами, всякий раз после «клубного дня» мама приносила поздно вечером что-нибудь хорошее для нас с Максимкой, и непременно очень много: то большущий кулек черешни, то, например, полкило пастилы. А вы знаете, что такое полило пастилы — не теперешней, которая неизвестно почему стала тяжелая и сырая, а настоящей, легкой, суховатой и мягкой одновременно? Это ж целая гора пастилы!
— Ну, транжира, ну и транжира! — ворчал я, чувствуя себя очень старым и мудрым. — Куда нам столько? Все равно Макс уже спит, а до завтра она зачерствеет.
— Молчи, дурачок, — конфузливо смеясь, отвечала мне мама. — Хорошего должно быть много!
Какие это были золотые слова… И как я был жесток и несправедлив к своей маме.
2
В тот день, когда эта история началась, я проснулся поздно, что-то около девяти, и мама уже давным-давно уехала на работу. Был «клубный день», и я не торопился вставать: чем позже поднимется мой братец, тем дольше он будет буйствовать вечером, и, может быть, укладывать его достанется маме.
Стояла середина июля, в мое окно било яркое солнце, в квартире нашей, двухкомнатной, новенькой, — мы два года назад ее получили, и она все еще нам казалась огромной, — в квартире стояла особенная, пустая и чистая тишина, такую тишину оставляет тот, кто встал раньше всех и ушел из дому на цыпочках.
Перейти к странице: