Часть 31 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
За ним, нетвердо ступая и придерживая ладонью ушибленный бок, хромал Буфет. Мухин не спеша последовал за своими подручными, на мгновение задержавшись, чтобы бросить взгляд на распростертое посреди кухни тело. Ноги в испачканных подсохшей грязью яловых сапожищах сорок пятого размера были широко раскинуты, скрюченные пальцы впились в щелястый пол, словно поп еще хотел куда-то ползти. Голова была повернута набок, рассыпавшиеся волосы перепутались с бородой, скрыв лицо, и сквозь их спутанную завесу жутковато поблескивал открытый глаз.
— Козел, — сквозь зубы процедил Муха, не желая даже мысленно признаться в том, что громила в рясе вселяет в него суеверный ужас даже после смерти.
Он перешагнул натекшую из-под тела лужу, что цветом напоминала продукцию «Бельведера», и замер, услышав раздавшийся из глубины дома вопль Костыля:
— Стой, сука!
Сразу за воплем последовал выстрел — очевидно, сука, к которой взывал Костыль, стоять не пожелала. За первым выстрелом последовал второй, за вторым — третий. «Да, ничего не скажешь, чистая работа», — подумал Виктор Мухин и с неохотой вошел в жарко натопленную, грязную, пропахшую водочным перегаром и несвежим мужским бельем комнату.
Глава 19
Когда прогремел третий выстрел и отец Михаил, сделав последний в своей жизни шаг, начал, как подрубленный, падать лицом вперед, Клим Зиновьевич Голубев опустил видеокамеру. Батюшка беседовал с ним, поставив включенную камеру на край стола, и, когда на кухне началась заварушка, Клим Зиновьевич взял диковинную игрушку в руки и стал снимать священника со спины — зачем, он и сам не знал. Как выключить эту штуковину, он не знал тоже, а потому, закончив съемку, просто повесил работающую камеру на шею и, беззвучно переступая по полу ногами в старых шерстяных носках, попятился в комнату, которая в давно забытые, относительно счастливые времена служила супружеской спальней.
Теперь, когда снимать стало уже нечего, у Голубева появились кое-какие мысли по поводу того, как использовать запись. Он узнал человека, который стрелял в отца Михаила. Это был один из хозяев завода, Виктор Мухин, тот самый московский толстосум, явный бандит и подонок, что своим хамским поведением и барскими замашками во время одного из визитов в Песков натолкнул его на мысль воспользоваться своими познаниями для сведения счетов с новой российской буржуазией. Судьба самого Клима Зиновьевича, похоже, была решена окончательно и бесповоротно. Деваться было некуда, разве что пойти в бомжи. Он решил, что разберется с этим позже. Сначала нужно было выбраться отсюда живым и как-то передать запись убийства журналистам. Как убрать из памяти цифровой камеры все, что касалось его лично, Голубев не знал, но полагал, что сумеет в этом разобраться, если выиграет хоть немного времени.
В душе творилась странная неразбериха. Кажется, впервые за всю свою жизнь Клим Зиновьевич вообще ничего не боялся, хотя причин для страха было хоть отбавляй. В происходящем он разобрался далеко не до конца — вернее, совсем не разобрался, уж слишком много внимания в этот пасмурный денек обрушилось на его скромную персону. Поначалу он решил, что забравшийся к нему в дом человек с револьвером — киллер, присланный из Москвы кем-нибудь вроде того же Мухина. Появление на сцене священника спутало все карты: как бы Голубев ни относился к церкви и ее служителям, поп в роли наемного убийцы — это уж чересчур даже по его понятиям. Кроме того, человек, принятый им за киллера, даже не пытался в него стрелять. Он отправился за машиной, а это следовало понимать так, что он намерен забрать Клима Зиновьевича с собой и отвезти куда-то, где его станут допрашивать, а потом отдадут под суд и отправят в тюрьму.
К немалому своему удивлению, Клим Зиновьевич обнаружил, что больше не боится тюрьмы. Да и с какой стати ее бояться? Можно подумать, до сих пор он был свободен и жил в условиях, намного лучших, чем те, что может предложить российская система исполнения наказаний! Зато во время следствия и на суде вокруг будет множество неглупых людей, готовых внимательно и вдумчиво выслушать все, что захочет сказать Клим Зиновьевич. Вот это, последнее, представлялось подарком судьбы, получить который иным путем Голубев не мог, как ни старался.
Отец Михаил оказался первым таким человеком. Несмотря на предубеждение, которое Клим Зиновьевич испытывал к служителям культа (всех их, без единого исключения, он считал ловкими мошенниками, наподобие чиновников, навострившимися неплохо жить, не работая), уже на второй минуте разговора он почувствовал острое желание излить батюшке всю душу. Его не смущала даже камера, любопытный стеклянный глаз которой фиксировал каждый его жест, каждое движение и каждое слово. Напротив, Клима Зиновьевича ее присутствие вполне устраивало: это был еще один слушатель, и притом такой, который ничего не пропустит, не забудет, ничего не перепутает и ни о чем не умолчит при пересказе.
Разумеется, ни на какое сочувствие со стороны отца Михаила Клим Голубев не рассчитывал — напротив, он ожидал осуждения, порицания и многословных нравоучений, главная и единственная суть которых заключалась бы всего в двух коротеньких словах: «Не убий». Это была заповедь, которую испокон веков нарушали все кому не лень — так же, впрочем, как и все остальные заповеди, количество которых Клим Зиновьевич, грешным делом, позабыл. Однако священник просто слушал — слушал не перебивая, кивал с понимающим видом, вздыхал, морщил лоб и в задумчивости ерошил пятерней бороду, так что она очень скоро стала напоминать долго бывшую в употреблении зубную щетку. А дослушав, сказал только: «Что ж ты, раб Божий, с жизнью своей сотворил-то?» И Климу Зиновьевичу впервые подумалось, что он и впрямь сотворил со своей жизнью что-то не то.
Он как раз собирался сказать об этом отцу Михаилу, но тут со двора донесся шум, потом в сенях затопали, заговорили в три голоса, и батюшка, разом посуровев, встал из-за стола и шагнул к дверям, забыв о включенной камере — той самой, что болталась теперь у Клима Зиновьевича на груди на переброшенном через шею матерчатом ремешке с вытканной надписью «Panasonic».
Пятясь, Голубев беззвучно проскользнул в бывшую спальню, которой в последние годы единовластно распоряжалась жена. Старая двуспальная кровать с железными спинками была застелена без единой морщинки, взбитые руками жены подушки громоздились на ней аккуратной пирамидой, покрытой сверху полупрозрачной тюлевой накидкой. На столике в углу стояла старая швейная машинка, на стене рядом с кроватью висел потертый тканый коврик с лебедями. Здесь было чисто, поскольку после смерти жены Клим Зиновьевич сюда не заглядывал, только на горизонтальных поверхностях уже успела скопиться пыль.
Ему почему-то вспомнилось, как по воскресеньям с утра пораньше дочь вбегала сюда, топоча маленькими ножками, карабкалась на кровать и устраивалась между ними, хихикая и толкаясь холодными пяточками. Волосенки у нее были теплые, нежные, как пух, и щекотали щеки и ноздри, прогоняя остатки сладкого утреннего сна. Тогда это казалось досадной помехой — ну вот, опять в выходной не дали выспаться, — а сейчас при воспоминании о том времени в душе вдруг возникло незнакомое, щемящее чувство потери. Куда все ушло, почему жизнь сложилась так, а не иначе?
Искать ответы на эти вопросы было некогда. Клим Зиновьевич отдернул занавеску, пальцами отогнул старые, бугристые от масляной краски гвозди, что удерживали на месте глухую внутреннюю раму, осторожно, без стука, вынул ее из оконного проема и отставил в сторонку, прислонив к кровати. Он отодвинул шпингалеты, взялся за ручку и плавно надавил, а потом, когда окно даже не подумало открыться, толкнул изо всех сил. Бумага, которой жена заклеила окно на зиму, лопнула с треском, который показался ему оглушительным, распахнутое с ненужной силой окно громко стукнуло, ударившись снаружи о бревенчатую стену. «Ах ты мразь!» — со злобным удивлением закричали на кухне, и Голубев понял, что время короткой передышки истекло.
Он перелез через подоконник, задев его камерой, которая все еще продолжала работать, и побежал, ломая сухие стебли умерших сорняков, по раскисшей земле огорода. Только теперь обнаружилось, что на нем по-прежнему нет ничего, кроме нательной майки, растянутого трико и старых шерстяных носков. Носки моментально намокли, пропитались водой, отяжелели от налипшей на них грязи и начали сползать с ноги, перекрученными грязными комками болтаясь впереди ступней. Потом один из них свалился, оставшись лежать в бурьяне, как раздавленный червяк, а через два шага за ним последовал второй. Дальше Клим Зиновьевич бежал босиком, поскальзываясь на бывших грядках и время от времени наступая в серые островки зернистого тающего снега.
— Стой, сука! — страшным голосом закричали ему вдогонку, и сейчас же по барабанным перепонкам хлестнул звук выстрела — тугой, плотный и неожиданно громкий, совсем не такой, как по телевизору, словно сама смерть, гонясь за Климом Зиновьевичем по пятам, забавы ради щелкнула пастушеским кнутом.
Пуля разметала грязь в полуметре от правой ноги Клима Зиновьевича. Очередной мощный выброс адреналина буквально окрылил его. Он помчался, почти не касаясь ногами земли; на миг ему показалось, что он летит — быстрее ветра, даже быстрее пули.
Увы, он ошибся и на этот раз. Стоявший у распахнутого настежь окна Костыль обхватил рукоятку пистолета обеими руками, старательно откорректировал прицел и плавно потянул спусковой крючок своей «беретты» — довольно пожилой, не такой престижной и дорогой, как «глок» Мухина, но по-прежнему точной, мощной и безотказной. Он выстрелил два раза подряд; первая пуля ударила Голубева между лопаток, заставив замереть на бегу и выгнуться дугой, как гимнаст, только что совершивший соскок со снаряда, а вторая, придясь в затылок, швырнула его лицом в бурьян.
Мягко приземлившаяся на подушку из мертвых стеблей камера продолжала работать, снимая низкое серое небо и угол длинного сарая, который заслонял двор Голубевых от соседского участка. Потом ее чуткий микрофон уловил чавканье грязи и шорох гниющего на корню бурьяна под чьими-то тяжелыми шагами. На вмонтированном в корпус жидкокристаллическом дисплее возникло изображение склонившегося над трупом широкого тупого лица. Буфет нагнулся еще ниже, дотянулся до камеры и выключил ее.
— Дерьмо, — констатировал Виктор Мухин, глядя в окно и вынимая из золотого портсигара тонкую темно-коричневую сигариллу в пластмассовом мундштучке цвета слоновой кости. — И мы ухитрились увязнуть в нем по самые уши. Чертов поп! Откуда он тут взялся?
— Какая разница? — пожал угловатыми плечами Костыль.
— Действительно, никакой, — совершая фатальную ошибку, согласился Мухин. — Надо быстренько здесь прибраться и валить отсюда к чертовой матери, пока не замели.
— В жизни не слышал ничего более разумного, — сказал Костыль, деловито натягивая перчатки.
* * *
Илларион медленно шел вдоль улицы, стараясь держаться травянистой обочины, где ноги не вязли в грязи. Торопиться было некуда, да и не хотелось — хотелось спать, причем не в гостиничном номере и не на сиденье машины, а дома, в своей постели. Полистать на сон грядущий хорошую книгу, выключить лампу и заснуть. А проснувшись, уверить себя в том, что город Песков со всеми его обитателями просто ему приснился, как, случается, снятся небывалые, фантастические места, созданные подсознанием из перемешанных обрывков прежних впечатлений.
Было немного совестно за то, что взвалил допрос на Дымова. Но, с другой стороны, задушевные разговоры — как раз по части священника. Надо надеяться, сан не позволит отцу Михаилу настолько выйти из себя, чтобы причинить Голубеву вред. Что до Иллариона, то он даже сейчас, не видя отравителя, испытывал сильнейшее искушение одним движением свернуть ему шею — не потому, что испытывал по отношению к нему какие-либо ярко выраженные эмоции (за исключением разве что брезгливости), а просто потому, что таким не место среди людей. В зоне его раскусят в два счета и все равно раздавят, как слизняка, так на кой ляд с ним возиться?
Илларион опять поймал себя на мысли, что стареет. Вот уже и начал искать легкие пути, действовать по принципу «нет человека — нет проблемы»… А Дымов молодец. Этот легких путей не ищет. Ломать людям конечности и палить из автомата — дело нехитрое, этому можно научить практически кого угодно. Иметь дело с людскими душами сложнее, и Забродов не был уверен, справился ли бы он сам с такой работой. С возрастом характер человека костенеет, теряя гибкость, и в нем появляется нетерпимость — то самое качество, которое подстрекает решать любые проблемы силой, а если силенок маловато, просто уходить в сторону — авось пронесет и все само собой как-нибудь рассосется и уладится. Ростки этой нетерпимости Илларион уже давно подмечал в себе самом и старательно выпалывал их, как сорную траву. Но они, вот именно как сорная трава, поднимались снова и снова, и порой Забродов чувствовал, что начинает уставать от этой бесконечной борьбы с самим собой.
Черный «бьюик» стоял там, где его оставили, накренившись в сторону дороги и почти касаясь крылом росшей на травянистой обочине старой вишни с корявым, побитым серыми пятнами лишайника стволом. Капавшая с веток вода стекала по ветровому стеклу, промывая в грязи извилистые дорожки. Илларион отпер дверь, забрался в остывший салон и закурил, чтобы еще хоть немного потянуть время и дать Дымову закончить допрос.
Сигарета, как всегда в подобных случаях, истлела слишком быстро. Забродов бросил окурок в грязь, с лязгом захлопнул дверцу и запустил двигатель.
Он свернул в узкий кривой проулок, являвший собой кратчайший путь к дому Голубева, проехал метров двести и притормозил, пропуская новенький, но основательно замызганный кроссовер «субару», двигавшийся по улице, на которой жил отравитель. Илларион посмотрел вслед иномарке, чересчур роскошной для здешней дыры, вырулил из проулка на дорогу и практически сразу оказался на месте.
Остановив машину, он засомневался, не ошибся ли домом. Все было так и не так, как полчаса назад, когда он вышел со двора, захлопнув за собой калитку. Тут его осенило: вот оно что — калитка! Калитка отсутствовала; точнее, она была здесь, но не висела там, где ей полагалось висеть, а валялась на земле, вдавленная в раскисшую глину, и на черных гнилых досках виднелись четкие отпечатки чьих-то грязных ботинок. Две доски, бывшие, по всей видимости, совсем трухлявыми, переломились посередине, в грязи валялись отскочившие от них темно-коричневые щепки. Судя по форме отпечатков, гости, заглянувшие к Голубеву, пока Илларион Забродов старательно тянул время, носили модную, плохо приспособленную к здешним условиям обувь.
Грязные следы виднелись и на крыльце. Дверь дома была приоткрыта. Илларион тенью проскользнул в сени, держа наготове револьвер, и первым делом заглянул в лабораторию Голубева.
Здесь было пусто, хоть шаром покати. Новенькая буржуйка стояла на месте, как и прожженный реактивами грязный и обшарпанный стол. Полки тоже никуда не делись, но все остальное — химическая посуда, банки с реактивами, маленькая самодельная центрифуга и даже штатив для выпаривания растворов — исчезло без следа, будто его тут никогда не было.
Уже понимая, что безнадежно опоздал, Илларион распахнул дверь, которая вела в теплую половину. В лицо неожиданно ударил сильный сквозняк с отчетливым запахом пороховой гари. В кухне царил полнейший разгром. У стены под окном среди осколков битой посуды и просыпанной соли валялся, задрав к потолку ножки, перевернутый стол; у противоположной стены, бесстыдно выставив напоказ заросшую комковатой пылью радиаторную решетку, лежал опрокинутый холодильник. А посреди кухни, ближе к двери, что вела в комнату, темнела огромная, кое-как затертая лужа крови.
Михаил Дымов лежал на полу под распахнутым настежь окном в маленькой комнатушке, что, судя по обстановке, служила хозяевам спальней. Ряса у него на груди была пробита тремя пулями, одна из которых угодила точно в сердце; откинутая в сторону рука сжимала пистолет — громоздкую семнадцатизарядную «беретту». Глаза на спокойном, умиротворенном лице были открыты. На столике с накрытой чехлом швейной машинкой поблескивали две выброшенные затвором стреляные гильзы, и еще одна, свалившись оттуда, валялась на полу. За окном виднелся заросший сорняками, полого уходящий вниз огород; местность постепенно понижалась, плавно переходя в ложбину, по дну которой тек ручей, издалека выглядевший как тонкая извилистая полоска, прочертившая еще державшийся в низине снежный покров. Это был тот самый ручей, который Илларион пересек по мосту при въезде в город. По прямой отсюда до моста было, наверное, с полкилометра. Прочно отпечатавшийся в памяти Иллариона план городской окраины мгновенно и точно наложился на открывающийся из окна вид, и по нему стремительно пробежали два пунктира, обозначавших возможные маршруты преследования. Один из них был длинным, кружным и извилистым, а другой — прямым, как стрела, и совсем коротким, но, увы, непреодолимым даже для «бьюика».
Решение пришло мгновенно, в сотые доли секунды. «Бьюик», при всех его превосходных качествах, был немного староват, чтобы тягаться с новехонькой иномаркой. Даже повышенная проходимость в данном случае ничего не меняла, поскольку «субару» тоже имела привод на все четыре колеса, а состязаться им предстояло не на пересеченной местности, а на дороге — пусть скверной, разбитой, но все-таки дороге с твердым асфальтовым покрытием.
Проще всего было позвонить Мещерякову. Тот в два счета организовал бы ловкачам на черной «субару» теплую встречу, перекрыв все дороги. Это был не только самый простой, но и самый разумный выход, и Забродов поступил бы именно так, если бы не одно «но». Это «но» лежало на полу под распахнутым окном с пистолетом в руке, и вид простреленной рясы одним махом перечеркивал все.
Пробегая мимо Голубева, который ничком лежал в грязи посреди огорода — босой, в растянутом трико, с пулей в затылке и с огромным кровавым пятном во всю спину, — Илларион заметил в его руке серебристый блеск металла и недобро усмехнулся на бегу. На раскисшей земле вокруг трупа было полно следов, но и без них картина представлялась вполне ясной. Ребята оказались ловкачами. Они заметали следы впопыхах и действовали небрежно, но местных ментов их инсценировка устроила бы вполне, поскольку позволяла сдать дело в архив, ничего не расследуя. Настоятель прихода Свято-Никольского храма отец Михаил Дымов, придя в гости к гражданину Голубеву, поссорился с ним — возможно, из-за расхождения в толкованиях какого-нибудь отрывка из Библии, а может быть, и на бытовой почве — и, не придумав ничего лучшего, открыл огонь из пистолета системы «беретта»… «Ну, это бы еще куда ни шло, — подумал Илларион, с разбега перемахивая покосившийся штакетник, что отделял огород покойного маньяка от соседнего участка. — Если принять во внимание прошлое приходского священника и не принимать во внимание все остальное, наличие у него под рясой семнадцатизарядного чудища еще можно как-то объяснить. Но Голубев-то, Голубев! Получается, он кинулся наутек, отстреливаясь от батюшки из пистолета, который стоит больше, чем его дом! А батюшка с простреленным сердцем всадил ему пулю в позвоночник и еще одну, для верности, в затылок… Или наоборот: получив два смертельных ранения, Голубев обернулся и с завидной меткостью изрешетил маячащего в окне священника».
А что до умышленных отравлений, так их просто не было. Ни отравлений не было, ни оборудованной в кладовке химической лаборатории — ничего, что бросало бы тень на фирму «Бельведер» и качество поставляемого ею продукта. И интервью, записанного Дымовым на видеокамеру, не было тоже: камера исчезла, как и химические причиндалы Голубева, и можно было не сомневаться, где она в данный момент находится…
Из-за угла какого-то бревенчатого строения — не то бани, не то сарая — навстречу ему с бешеным лаем вывернулась рослая лохматая дворняга. Скаля желтые клыки, псина бросилась на чужака, дерзнувшего пересечь границу охраняемого ею участка, но отчего-то передумала рвать нарушителя в клочья — остановилась на бегу, тормозя передними лапами и присев на задние, поджала хвост и с паническим визгом без оглядки кинулась обратно за угол, в будку.
Забродов с разбегу взлетел на припорошенную мокрым снегом поленницу, а оттуда — на гребень высоченного, в полтора человеческих роста, забора. Позади с дробным деревянным стуком посыпались дрова, и кто-то, не замеченный им на бегу, напутствовал его хриплым матом. Некая небритая личность в надетом поверх матросского тельника драном ватнике заступила путь, держа наперевес навозные вилы с таким видом, словно всерьез намеревалась ими воспользоваться. Не замедляя бега, Илларион толкнул деревянный черенок, как вертушку турникета; личность закрутило винтом, и она села в грязь, уронив свое пахучее оружие.
Перемахнув последний на своем пути забор, он побежал по косогору. Впереди, метрах в двухстах, виднелся переброшенный через ложбину мостик, а за ним торчала знакомая бетонная стела. Черной «субару» нигде не было видно, и Забродов не знал, пересекла она мост или еще до него не добралась. Поросший мокрой заснеженной травой склон был скользким, старые кротовые кучки подавались под ногой, как мягкое масло или свежий навоз. Сквозь шорох одежды, топот и шум собственного дыхания Иллариону послышался нарастающий звук автомобильного мотора. Он наддал, хотя это казалось невозможным, вкладывая в этот бросок остаток сил, как марафонец на финише. «Не упустить бы, — в такт бешеным ударам пульса билась в голове неотвязная мысль. — Только бы не упустить!»
Забрызганный грязью черный кроссовер, поблескивая включенными фарами, осторожно выполз из-за поворота и, очутившись наконец на асфальте, стал увеличивать скорость. Впереди показался дорожный знак с перечеркнутым наискосок красной линией названием города, а за ним — короткий бетонный мостик через ручей. В это время из-под моста выбрался человек в испятнанной тающим снегом и грязью одежде, вышел на середину проезжей части и остановился, спокойно глядя на приближающуюся машину.
Клаксон «субару» протяжно заныл, требуя освободить дорогу. Человек не двинулся с места, только зачем-то поднял на уровень глаз вытянутую руку, словно пытаясь таким смехотворным способом отгородиться от мчащейся прямо на него двухтонной глыбы металла. Сидевшие в машине поняли, что означает этот жест, только когда на дульном срезе бельгийского револьвера сверкнула бледная вспышка выстрела. Послышался короткий щелчок и тихий звон стеклянных осколков; в ветровом стекле образовалось круглое отверстие, в которое немедленно ворвался тугой холодный сквозняк, и управлявший машиной Буфет молча ткнулся простреленной головой в ступицу руля. «Субару» отозвалась на это новым протяжным гудком, который оборвался, когда переднее колесо наскочило на бордюр и мертвого водителя отбросило на спинку сиденья. Но прежде чем это произошло, стоявший у въезда на мост человек успел выстрелить еще раз. В покатом лобовике появилась еще одна окруженная сеткой мелких трещин пробоина, и Костыль, обхватив ладонями окровавленное горло, с тупым стуком ударился головой о дверцу.
Едва не задев стрелка, который даже не подумал посторониться, «субару» перескочила низкий бордюр и протаранила бетонные перила моста, не ремонтировавшиеся со дня его постройки, то есть уже добрых сорок лет. Стебли росшего по берегам бурьяна беспорядочно закачались из стороны в сторону под градом бетонных обломков. Целая секция ограждения, с глухим шумом ухнув вниз, образовала в зарослях прямоугольную проплешину. Какое-то время машина неуверенно, будто в раздумье, покачивалась на краю моста; потом раздался длинный металлический скрежет, автомобиль клюнул носом и медленно, словно бы нехотя, свалился вниз с трехметровой высоты. На какое-то мгновение он замер вертикально, а потом в лязге и скрежете сминаемого металла лег на крышу посреди ручья, окатив берега фонтанами грязной воды с обломками ледяного припая.
Илларион подошел к краю пролома и остановился, глядя вниз, с револьвером в опущенной руке. Вода весело журчала, обтекая смятый кузов и проникая внутрь через выбитые окна, от двигателя столбом валил горячий пар. Вниз по течению, вытягиваясь в длину, уплывали радужные пятна пролитого бензина и темные потеки моторного масла.
Некоторое время под мостом не было слышно ничего, кроме плеска воды, шипения пара и постепенно затихающего шороха потревоженного бурьяна. Потом снизу послышался кашель, невнятное ругательство, и кто-то с силой ударил ногой в покореженную заднюю дверь, распахнув ее настежь.
Из машины на четвереньках выбрался Мухин. Полы его черного пальто разметались по поверхности воды, как крылья мертвой птицы, из ссадины на лбу сочилась кровь. Он с трудом выпрямился, опершись о кузов своей превратившейся в груду металлолома иномарки, и принялся озираться, словно не понимая, где находится и что с ним приключилось.
В руке у него был пистолет, и Забродов мысленно отметил это обстоятельство как весьма благоприятное: в глубине души он побаивался, что не сможет выстрелить в безоружного человека. Он терпеливо ждал, когда Мухин окончательно придет в себя, и наконец дождался: блуждающий взгляд хозяина «Бельведера» устремился вверх и сфокусировался на нем.
— Ах ты сука, — прохрипел Муха, узнав человека, когда-то навестившего их с компаньоном в московском офисе.
С неожиданной резвостью вскинув пистолет, он нажал на спуск. Пуля выбила облачко цементной пыли у самых ног Забродова.
— Моя очередь, — сказал Илларион и выстрелил.
Рухнувшее навзничь тело издало тяжелый всплеск и, раскинув руки, закачалось на поднятых падением волнах. Даже сверху было видно, что контрольный выстрел ему не требуется.
— Три из трех. Старый конь борозды не портит, — негромко констатировал Забродов и, примерившись, аккуратно спрыгнул с моста в бурьян, которым густо поросли берега ручья.
Через две минуты он выбрался из оврага, мокрый по пояс, с зачехленной цифровой видеокамерой в левой руке и с револьвером в правой. С брюк текло в три ручья, от них валил пар, и при каждом его шаге на асфальте оставалась лужица грязной воды. Во внутреннем кармане куртки зазвонил телефон.
— Очень кстати, — проворчал Забродов, сунул под мышку револьвер и вынул телефон. Звонила Рита — вот уж действительно кстати!
Илларион подвигал лицом, разминая мимические мышцы, чтобы неизбежное вранье звучало как можно естественнее, и ответил на вызов.
— Да, родная, — сказал он в трубку. — Знала бы ты, как я рад тебя слышать! Как это «где»? Я же говорил — с ребятами на рыбалке… Да, все-таки поехал. Ну, не сердись! Если тебя это утешит, признаюсь как на духу: я уже жалею, что поехал. Вот именно, поделом вору мука. Не клюет абсолютно, да еще и промок, как… как не знаю кто! Слышишь, как хлюпает?
Он неторопливо шел по дороге, возвращаясь в город. В ботинках у него действительно хлюпало и чавкало при каждом шаге, и, дабы не быть голословным, он дал Рите возможность насладиться этими звуками.
— Ничего страшного, — сказал он, пресекая хлынувший из трубки поток тревожных возгласов, — я уже на берегу, в двух шагах от костра и палатки. Сейчас переоденусь в сухое, попарюсь в баньке и буду как новенький. Что ты, какая простуда! Да, разумеется, перезвоню. Нет, клади ты первая. Целую. Пока.
Где-то вдалеке возник и начал постепенно приближаться царапающий нервы вой милицейской сирены. Илларион остановился, вздохнул, чихнул, аккуратно положил на дорогу револьвер, отступил от него на шаг и набрал номер Мещерякова, моля бога, чтобы генерал взял трубку раньше, чем ему начнут выкручивать руки.