Часть 28 из 51 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ну, не совсем так. Критики печатаются в СМИ.
– Слово «печатаются» сегодня – трогательный анахронизм. Все тексты висят в сети. А висящие в сети тексты феноменологически равноправны – поверхность экрана и буковки. Это как «Liberte', Egalite', Fraternite'» в конце восемнадцатого века. Да, хозяева вселенной пытаются наделить исходящие от них послания неким специальным статусом. И приделывают к ним магическую печать – логотип мэйнстримного СМИ… Но что это такое – мэйнстримное СМИ?
Нагрузка на виброфуршете на миг упала, и я немедленно воспользовался моментом – стукнул голографическими кулаками по столу, одновременно синтезировав звук удара. Мара даже вздрогнула.
– Это смердящий член, которым деградировавший и изолгавшийся истеблишмент пытается ковыряться в твоих мозгах! Это гильдия фальшивомонетчиков, орущая: «Не верьте фальшивомонетчикам-любителям! Мы! Только мы!»
– Инвариант держишь, – улыбнулась Мара. – Но мы говорим не про СМИ, а про критику.
– Я про нее и говорю. Если человек высказывается как блогер и частное лицо, это одно. Но когда он выступает в СМИ как «критик»… Это как если бы на огромном смердящем члене сидела злобная голодная мандавошка, которая, пока ее носитель продавливает серьезные аферы и гадит человечеству по-крупному, пыталась напакостить кому-то по мелочи…
Мара нахмурилась, взяла телефон и стала набирать текст – похоже, ей что-то пришло в голову. Я замолчал.
– Да-да, – сказала Мара, кладя телефон на стол, – это так… Я как куратор тебе подтверждаю, что кризис всех связанных с истеблишментом институций действительно налицо. Это кризис доверия. Любое тавро институции двусмысленно. А современное искусство организовано так, что приходит к людям только через институции, и в этом наш, если угодно, первородный грех. Ты видишь проблему под специфичным углом, но в целом точно. И мне нравится твой грубый и сочный полицейский язык. Вокзал, минетчица, мандавошка… Не изменяй себе, Порфирий…
– Кроме тебя, мне не с кем, киса, – сказал я.
Мара кивнула.
– Потом пришлешь список источников, откуда ты это натырил. Мне пригодится для работы. Продолжай.
– Теперь насчет того, что в моих текстах много телефонных номеров. Я, как русский литературный алгоритм, не считаю необходимым кланяться всем штампам иудео-саксонского масскульта. Более того, я их презираю – и полагаю одной из главных технологий оболванивания человечества.
– О каких штампах ты говоришь? – спросила Мара.
– Они главным образом сценарные, – ответил я. – Но массовый иудео-саксонский роман сразу и пишется как сценарий. Он основан на том, что «живого и убедительного» героя – эти слова десять раз в кавычках, имеется в виду просто ролевая ниша для голливудских блудниц и спинтриев – заставляют переносить муки и трудности в погоне за деньгами. Герой стремится к цели, выдерживает удары судьбы – и трансформируется во что-то другое. Что, по мысли литературных маркетологов, должно рождать в читателе не ужас от фундаментального непостоянства бытия, а восторженный интерес.
– А откуда же еще возьмется восторженный интерес? – спросила Мара. – Зрителю и читателю необходимо сопереживание. Даже отождествление.
– Угу, – сказал я. – Герой режет себя бритвой, а ты морщишься и отворачиваешься, потому что зеркальные нейроны заставляют переживать это как происходящее с тобой. Отождествление – это всего лишь непроизвольная реакция, помогавшая обезьянам выживать. На другого падает кокос, и ты понимаешь, что тебе под эту пальму не надо… Если масскульт – а все, что рецензируется в СМИ, и есть масскульт – вызывает у тебя «сопереживание», это значит, что твоими мозгами и сердцем играют в футбол те самые черти, которые несколько секунд назад впаривали тебе айфак-десять или положительный образ Ебанка.
– Допустим. Но при чем здесь телефонные номера и статьи Гражданского Кодекса?
– А при том. Когда бесстрашный художник-новатор пытается уйти – пусть не всегда по идеальному маршруту, согласен – от иудео-саксонской бизнес-модели, от этого заговора против сердца и души, превращающего читателя в свинью перед корытом со сгнившей век назад брюквой, какая-то борзая мандавошка, ползущая по…
– Ты уже объяснил, где они ползут, – подняла руку Мара, – не надо больше.
– Хорошо… борзая мокрощелка, которой навечно выжгли в небольших мозгах несколько прописей из голливудского сценарного учебника, начинает учить его, что надо создавать «характеры», а потом прикладывать к ним «сюжетное напряжение». Спасибо, открыла глаза работнику полиции. Эти мандавошки на полном серьезе думают, что у нас тут обязательная программа по фигурному катанию, а они на ней судьи. И они со своих вялых хуев мне сейчас оценки будут ставить за тройные прыжки…
– Ну ладно, Порфирий, успокойся. Ты им тоже оценку выставил. Не волнуйся, все хорошо.
– Я и не волнуюсь. Просто тема обязывает.
Мара заглянула в свой телефон.
– Упрекают в однообразии. Книги, говорят, похожи друг на друга.
– Милочка, – сказал я, – писатели, чтоб ты знала, бывают двух видов. Те, кто всю жизнь пишет одну книгу – и те, кто всю жизнь пишет ни одной. Именно вторые сочиняют рецензии на первых, а не наоборот. И упрекают их в однообразии. Но разные части одной и той же книги всегда будут чем-то похожи. В них обязательно будут сквозные темы.
– То есть ты всю жизнь пишешь одну и ту же книгу?
Я сделал двухсекундный сетевой фейспалм.
– Я бы сказал не так… Я бы сказал, что это противостоящий мне литературный мэйнстрим коллективно пишет одну ничтожную книгу. Все появляющиеся там тексты, в сущности, об одном – они описывают омраченное состояние неразвитого ума, движущегося от одного инфернального пароксизма к другому, причем этот заблуждающийся воспаленный ум описан в качестве всей наблюдаемой вселенной, и без всякой альтернативы подобному состоянию… Иногда ценность такой продукции пытаются поднять утверждением, что автор «стилист и мастер языка», то есть имеет привычку обильно расставлять на своих виртуальных комодах кунгурских слоников, от вида которых открывается течка у безмозглых филологических кумушек, считающих себя кураторами литпроцесса. Но «звенение лиры» не добавляет подобным текстам ценности. Оно просто переводит их авторов из мудаков в мудозвоны.
– О как… А действие? Жалуются, действия нет.
– Вот, опять. Действие. Что, спрашивается, действует, когда человек читает книгу? Его ум. Только ум. Это и есть единственное возможное действие. Но с точки зрения современного литературного маркетинга потребитель обязан иметь у себя в голове кинотеатр, показывающий снятый по книге фильм с голливудскими спинтриями и блудницами в главных ролях. Может, у мандавошек…
– Порфирий! Я тебя последний раз предупреждаю.
– …голова – действительно филиал кинотеатра, а у нормального читателя это именно голова. Читатель размышляет, пока читает. Испытывает множество переживаний, которые сложно даже классифицировать. В России всегда читали именно для этого, а не затем, чтобы следить за перемещениями какого-то «крепко сбитого характера» по выдуманному паркету… Кому вообще нужны эти симуляции, тут и настоящие люди никому не интересны.
– Ну, это не довод, – сказала Мара. – Настоящие люди не интересны, а придуманные как раз могут быть. Что-нибудь получше изобрети.
Я снова сделал фейспалм, чтобы нырнуть в сеть.
– Ну хорошо. Вот окончательный аргумент, киса. Научный и современный. Я его раньше не приводил, потому что говорить после этого будет не о чем. Так называемый «герой» и «характер» – это на самом деле метки заблуждающегося разума, не видящего истинной природы нашего бытия. Такие галлюцинации возникают исключительно от непонимания зыбко-миражной природы человека – или, вернее, человеческого процесса, в котором абсолютно отсутствует постоянная основа, самость и стержень. Любое искусство, всерьез оперирующее подобными понятиями – это низкий и тупой лубок для черни. Базарная пьеса для торговцев арбузами. О чем, правда, не следует слишком громко говорить, ибо сразу выяснится, что к этому жанру относится большая часть канона, и вся сокровищница человеческой культуры есть просто склад заплесневевшего бреда… Язык, вылизывающий сам себя в пустоте, и больше ничего.
– Во! Теперь нормально.
– Да. А русский алгоритмический полицейский роман, особенно в своих авангардных экспериментальных формах, выходит далеко за эти пошлые границы. И вот, значит, все уникальное великолепие русского слова надо спалить – и выстроить на пепелище типовой иудеосаксонский кинотеатр с макдоналдсом, говорит художнику свисающая со смрадного логотипа ман…
– Порфирий!
– …сама знаешь кто.
– От кинотеатра с макдоналдсом далеко не уйдешь, – вздохнула Мара. – Не дальше офиса Ебанка. Кое в чем ты прав, хотя и резковат в формулировках. Но вот с чем я не согласна, так это с твоим огульным отрицанием иудео-саксонской… Даже не понимаю до конца, что ты так называешь. Наверно, иудео-христианскую англосаксонскую парадигму? В противоположность неоправославию и еврошариату?
– Примерно да, – сказал я и крутанул ус.
– Так вот, как ты ее ни называй, но это великая культура, дружок, и у нее множество этажей. На них происходят очень разные вещи. В том числе и радикальное отрицание самой этой культуры.
Я опять сделал фейспалм. Материала в сети было много.
– Этажи? Ха-ха. Знаешь ли ты, что есть острие и суть иудео-саксонского духа? Я тебе скажу. Нарядиться панком-анархистом и яростно лизать яйца мировому капиталу, не отрывая глаз от телепромптера, где написано, как сегодня разрешается двигать языком. И велено ли покусывать.
– Ой.
– Да-да. А меня, труженика, бессребреника и бесстрашного революционера формы, в одиночку противостоящего мировой зомбической мыловарне, упрекают в том, что я, оказывается, лижу неправильно… И снисходительно объясняют, как надо… Но я-то занят совсем другим!!! Я… я создаю русский алгоритмический полицейский роман! Конечно, художник, который ссыт мировому шайтану в лицо, всегда будет ненавидим теми, кто сосет у этого шайтана за скудный прайс, как бы эти люди ни маркировали свой промысел. Но ты, Мара, все-таки близкое мне существо! Разве ты не на моей стороне?
Мара посмотрела на меня – как мне показалось, с нежностью, но из-за бликов я не был до конца уверен.
– Порфирий, – сказала она. – Ты прекрасен. Вот почему ты не вставляешь такие спорные, непристойные, но яркие куски в свои романы?
– Отчего же не вставляю, – ответил я, – вот только что.
Мара нахмурилась.
– Ты и это тоже туда…
– Конечно, – сказал я. – А куда ж еще. А то все убер да убер. Потом опять какая-нибудь мандавошка…
– Порфирий!
– Прости – мокрощелка шипеть будет. У меня принцип – ни дня без строчки!
Мара долго-долго глядела на меня – и мне показалось, что ее глаза чуть увлажнились.
– Порфирий, – сказала она, – я тебя хочу.
Вот так. Поговорил с девочкой о высоком, показал звезды и бездны – и готово.
– За чем же дело стало, – ответил я. – Куда поедем – к тебе или ко мне? Шучу, шучу. Лучше сегодня к тебе, у меня не убрано. Я тоже тебя хочу, киса. Заодно пропишу нормальный убер. А то сегодня вышел короткий и скомканный.
– Убера тебе не будет, – сказала Мара. – Чтоб мандавошки лишний раз не шипели. Я социальный сбор заплачу.
– Тогда я подрочу лучше, – ответил я. – Если без убера.
Мара засмеялась.
– Ох, Порфирий. Ты сегодня неотразим.
– Ты так и не сказала, что это у тебя были за ключи, – напомнил я. – Что мы тут, собственно, обмывали?
Мара улыбнулась.
– Скоро узнаешь. А пока скажи – хотел бы ты заняться кинематографом? Совместно со мной?
– В каком качестве? Писать сценарии? Снимать?
– Все сразу.
– А почему же нет, – ответил я. – С удовольствием. Если начальство отпустит. В жизни надо попробовать все.
– Тогда поехали.