Часть 10 из 12 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ну, да она у тебя ископаемое… Я об этом и говорю…
– Да, да… ты прав… конечно, прав… Теперь я думаю: а что дальше? Что делать мне дальше?.. Человеческое тело мне омерзительно. Особенно мёртвое или изуродованное болезнью тело… Но ладно бы – деньги. Так ведь придётся ездить по визитам, собирать крохи…
– Не постигаю: о чём ты думал раньше…
– Чёрт его знает, я и сам зол на себя… А всё тётка со своим Василь Василичем…
Разговоры эти то и дело стали повторяться. Садовский, чем больше думал о собственном просчёте, тем злее и нетерпимее становился. Ольга, знавшая об этих переменах, страдала тоже, а более всего опасалась, что Серёженька теперь её бросит. Ведь жениться, как сам же и предлагал, Серёженька не спешил, а теперь ещё надумал выйти из университета. Когда же Ольга спрашивала, что же будет, он только отмахивался и огрызался. А стоило Ольге спросить напрямую: не хочет ли он её бросить, и когда же они наконец поженятся, Серёженька вышел из себя и накричал на Ольгу:
– Оставь, пожалуйста!.. И нечего представляться невинностью! Ты отлично знала, что студентам нельзя жениться, а если знала, на что рассчитывала, когда ехала со мной?!. Знай: я вижу тебя насквозь. И всё твоё глупое женское коварство для меня очевидно. И мне противна сама мысль, что ты пытаешься уловить меня.
Ольга пробовала возражать, уверяя, что не пытается улавливать и Серёженьку любит, и что Серёженька сам предложил, «а если сам предложил и знал, значит – обманывал!», но Серёженька не пожелал слушать и из дому ушёл. На другой день к вечеру он вернулся, был кроток и называл Ольгу своей кошечкой. Ольга, проплакавшая всю ночь и весь день, снова прослезилась, целуя своего ненаглядного Серёженьку. Потом они просили друг у друга прощения и клялись, что браниться больше никогда не будут. И действительно, ссоры долго не повторялись. Но когда Сикорский объявил, что переводится в Петербург в Институт инженеров путей сообщения, и предложил подумать над тем же и Серёженьке, они снова повздорили.
– Я знаю… – плакала Ольга. – Я знаю, что ты меня бросишь. Ты нарочно не хочешь жениться на мне, чтобы бросить… А я и так… В каком ужасном я положении!.. А всё Сикорский… Я знаю: он настраивает тебя!..
– Как я устал от этого бреда! – кричал и морщился в ответ Садовский. – Какое положение? Что ты вечно выдумываешь? Я не собираюсь тебя бросать, я всего лишь хочу перевестись в Петербург. Лучше мне сдать экзамены и учиться там, нежели возиться с трупами здесь. Я трупы хочу бросить! Понятно?.. Трупы!..
– Нет!.. Это всё гадкий Сикорский тебя учит… Я знаю… – кричала в ответ Ольга.
– Ты ничего не знаешь и ничего не понимаешь!.. Как я устал от тебя!.. При чём тут Сикорский?..
– Я знаю, что это он!.. Я же вижу, как он ненавидит меня… Это он настраивает тебя против меня и против… против России… Я в полицию на него заявлю!..
– Даже не смей об этом думать! – взревел Серёженька и впервые за всё время отвесил Ольге оплеуху.
Ольга вскрикнула, схватилась за щёку, но уже в следующее мгновение в голову Садовскому полетела глиняная ваза, купленная Тумановым специально для Ольги на Сухаревском рынке. Садовский увернулся и, подскочив к Ольге, отвесил ей вторую оплеуху. Ольга бросилась на него с кулаками. Но не прошло и десяти минут, как он уже обнимал её, а она искала губами его губы.
– Оленька, кошечка, – шептал горячо Садовский, лаская Ольгу, – я клянусь… слышишь ли?.. клянусь, что не хочу бросить тебя. Но я хочу уехать… я не могу быть врачом… Я поеду в Петербург – Сикорский уже всё узнал и поможет мне. А потом приедешь ты, моя кошечка. И всё будет как прежде, даже лучше…
– Ты, правда, не бросишь меня? – шептала Ольга, заглядывая ему в глаза.
– Ну конечно, правда! С чего ты это взяла, глупенькая?..
– Я вижу, Серёженька. Я всё вижу…
– Ничего ты не видишь! – смеялся Садовский.
И всё утихало.
* * *
Москва поначалу не нравилась Ольге, не представлявшей раньше, что города могут быть такими шумными и беспорядочными. А Москва выглядела громадой, как будто какой-то великан рассыпал на огромном поле дома и церкви. Всё это пестрело, наваливалось друг на друга, переплеталось и смешивалось. И Ольге казалось, что в этом городе так легко заблудиться, потеряться в кривых, извивающихся переулках, в застроенных какими-то сараями дворах, в некстати появляющихся садах и лесах, в толпе, наводняющей площади и улицы, среди бесчисленных экипажей и лошадей.
Первым делом, обосновавшись на Малой Бронной, Ольга решила написать Аполлинарию Матвеевичу письмо. Ещё по дороге в Москву она обдумывала, что и как напишет старику. Наконец она взялась за перо. «…Любезный и бесконечно уважаемый мною Аполлинарий Матвеевич! – среди прочего писала Ольга. – Не знаю, какие слова подобрать, чтобы вымолить Ваше прощение. Знаю, что поступила дурно. В какой-то мере меня оправдывает лишь то, что я полюбила и не смогла бы уже выйти за человека, предназначенного мне Вами в мужья. Каюсь и прошу Вашего прощения у ног Ваших.
А деньги, которые Вы мне дали как невесте Вашего должника, я, конечно, не могу оставить у себя и клянусь, что верну их, как только всё успокоится.
Остаюсь навек преданной и благодарной Вам, Ольга Л.»
Вскоре пришёл ответ: «То, что ты, голубушка, удрала с этим мерзавцем, меня нисколько не удивляет. Скажу тебе, что был вполне готов и даже ждал чего-нибудь в этом роде. Денег твоих мне не нужно, у меня и своих довольно. А ты, чем раздавать бессмысленные клятвы, вот лучше подумай, что делать будешь, когда мерзавец тебя бросит. А в том, что он тебя бросит, я не сомневаюсь ни секунды. И останешься ты с навек испорченной репутацией, так что хорошего общества тебе уже не видать. Однажды судьба отвела тебя от дома терпимости. Не гневи судьбу! Второй раз она может и не оказаться столь милостивой. Посему повторяю тебе: обдумай хорошенько, что будешь делать, когда мерзавец бросит тебя. С моими деньгами, если, конечно, распорядишься ими с умом, ты, до поры до времени, пропасть не должна. На сим остаюсь и пр. А.И.»
Ответу Ольга была рада чрезвычайно. И скоро написала ещё одно письмо Аполлинарию Матвеевичу. Завязалась переписка. Оба они писали друг другу охотно. Она сообщала обо всём, что видела вокруг себя, и спрашивала совета. Он с удовольствием даже подавал ей советы и каждый раз не забывал напомнить, чтобы Ольга была наготове и во всеоружии бы встретила известие о том, что «мерзавец» её бросает. Сначала Ольга не обращала внимания на эти призывы и объясняла выпады Аполлинария Матвеевича обидой на побег. Но мало-помалу она задумалась. Ведь Серёженька сам предложил ей стать его женой. Там, в Харькове, в её квартире он так и сказал: «Я буду твоим женихом… Я выучусь и женюсь на тебе…» Но потом выяснилось, что студентам жениться нельзя, а говорил Серёженька вообще и как-то очень неопределённо. А теперь он как будто стесняется её перед Сикорским, позволяя тому называть Ольгу «барынькой». Когда же Ольга написала Аполлинарию Матвеевичу о Сикорском, он ответил так: «…Полячишку остерегайся. Через него можешь заполучить как большие беды, так и мелкие обиды. Всякий поляк – извечный ненавистник России. Всякий порядочный поляк так и появляется на свет Божий с ненавистью к России и жаждой отмщения за разделение милой своей Польши, с обидой за Польшу, так и не ставшей из-за России первой в славянском мире. Запомни, поляк жаждет разрушения ради освобождения, как ему кажется, Польши, а пока всех презирает и шипит. Поляк по природе своей кичлив и надменен, ты и все для него – пся крев, и он рад будет втоптать тебя в грязь. И если мерзавец твой завёл с ним дружбу, жди ещё большей беды…»
Ольга не всё поняла из этого послания, но усвоила твёрдо: Сикорский оттого такой, что хочет зла и ей, Ольге Ламчари, и всей вообще России.
«…Я вижу, тебя окружают одни мерзавцы, – писал в другом письме Аполлинарий Матвеевич. – Впрочем, меня это нисколько не удивляет. Откуда и взяться порядочным людям? Я надеюсь, что ты избежишь участи кокаинистки. Хотя надежда моя и слаба.
Плохо даже не то, что вокруг тебя мерзавцы, а то, что это сумасшедшие извращенцы. Такие людишки выползают, а лучше сказать, заводятся, в периоды упадков и великих потрясений. Это свидетельство разложения. А разложившееся общество обречено. Те же, кто грезят потрясениями, не вполне отдают себе отчёт в масштабах накликаемых ими бедствий. Но я предвижу: всё, что предстоит нам пережить из-за них, подобно будет извержению Везувия. И так же, как на картине незабвенного Брюллова, разбежимся мы, спасаясь от смертоносного пепла. Выходит так, что одни сзывают демонов и торопят разрушение, другие же дают им на то и повод, и основания…»
– Владимир Иванович, скажите мне честно, – обратилась Ольга к Туманову-Гданьскому вскоре после прочтения этого письма, – в театре вашем много ли сумасшедших извращенцев?
Туманов только что закончил рассказ о побитом фермуаром критике, и вопрос прозвучал вполне уместно и отчасти даже остроумно, хотя и грубовато.
– Об одном я вам только что поведал, Ольга Александровна, – под общий хохот ответил Туманов. – А вообще… Говорят, что и великий князь был… того. Чего уж ожидать от богемы?.. Да вы, Ольга Александровна, приходите в театр-то, сами всё увидите…
– Великий князь? – не поняла Ольга. – Какой великий князь?..
Общий хохот усилился.
– Да уж известно, – улыбнулся Туманов. – Какой же ещё…
Ольге, не всегда верно истолковывавшей слова Аполлинария Матвеевича, по прочтении его письма представилось, что «сумасшедшие извращенцы» собираются именно в театрах. Впечатлению этому способствовало и упоминание Искрицким картины Брюллова. Картину Ольга видела в каком-то журнале – кажется, в одном из номеров «Нивы». Изображённое Брюлловым представлялось ей не столько сценой из действительной жизни, сколько постановкой – примерно так Ольга и воображала себе театр, в котором до сих пор ещё ни разу не была. Теперь же «сумасшедшие извращенцы», Везувий и театр сплелись для неё в один клубок. Театр виделся ей каким-то исчадием зла, средоточием пороков, таящим в то же время утончённые наслаждения и какие-то неразгаданные загадки. Ольге захотелось увидеть театр. Туманов уже не раз приглашал её на спектакли, но она побаивалась и Мельпомены с Талией, и Туманова. Письмо Аполлинария Матвеевича подстегнуло её любопытство. И поскольку Серёженька идти наотрез отказался, она отправилась в театр одна.
Но ожидания оправдались – театр ужаснул Ольгу. Смутные «пророчества» Аполлинария Матвеевича показались ей трубами Апокалипсиса. В маленький, тесный театр, стыдливо прятавшийся в одном из кривых московских переулков, набился народ посмотреть на диковинный танец, завезённый откуда-то из-за океана. «Впервые в Европе и России», – обещала афиша, уверяя, что танец необыкновенно популярен в Америке и что даже Европа ещё не успела познакомиться с новинкой.
На сцене субтильная барышня с алыми губами и в таком же алом и лёгком, небывало открытом платье прижималась к молодому кокаинисту. В том, что танцовщик был кокаинистом, Ольга не сомневалась: бледность, синие тени под глазами и почти такие же, как у барышни, кровавые губы – всё выдавало в нём пристрастие к белому порошку. Ольге чудилось, что из партера ей отлично был виден и дряблый, обвисший нос – ещё один верный признак, о котором рассказывал Туманов-Гданьский. Танцовщики смотрели друг на друга с таким вожделением, что казалось, ещё немного, и они начнут срывать одежды. Кокаинист прижимал к себе барышню, обнимая одной рукой за талию, а второй точно подхватив на лету её руку, да так и держа эту руку на отлёте. Барышня обнимала его за плечо. Музыка была новой, какой-то обволакивающе-горячей, душной и сладкой, похожей на портвейн. Под стать был и танец – завораживающий, до неприличия чувственный. Глядя на сцену, Ольге казалось, что она слегка пьяна. Близость друг к другу тел танцующих, переплетшиеся их взгляды, ритмичные, синхронные движения почти сплетшихся рук и ног, струящийся алый шёлк… В зале стало нечем дышать, кто-то слегка застонал, кто-то выругался шёпотом. И наконец – овация.
Потом со сцены пели романсы, читали стихи. Прочёл и Вальдемар Гданьский, обращаясь к Ольге:
…Я рабства не люблю. Свободным взором
Красивой женщине смотрю в глаза
И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра –
Сияющий и новый день. Приди.
Бери меня, торжественная страсть.
А завтра я уйду – и запою»[6]…
И снова был тот же танец, с тою лишь разницей, что звучала другая мелодия и танцевала другая пара. Причём на артистке было платье цвета портвейна, с разрезами чуть не до пояса. Снова стало душно почти по тошноты, и снова прокатилась по залу волна, заставившая зрителей волноваться. «Сумасшедшие», – думала Ольга, оглушённая аплодисментами и криками «Браво!». «Извращенцы», – шептала она, разглядывая обнажённые ноги актрисы.
– Вам понравилось, Ольга Александровна? – уже в пролётке, не глядя на Ольгу, спросил Туманов, вызвавшийся проводить её домой.
– Я не знаю, – выдохнула Ольга. – Я прежде… знаете… не видела… не была в театре… Что-то во всём этом есть… пугающее…
– Что же вас напугало? – улыбнулся Туманов и посмотрел в глаза Ольге.
– Не что-то определённое, а так… вообще… Как будто долго на картину «Последний день Помпеи» смотрела… Или Апокалипсисом зачиталась…
– Это всего лишь танец, – заметил Туманов.
– Да, но… Жаль, что я не могу этого выразить точнее… Но в последнее время мне кажется, что все вокруг падают, и сами об этом знают, но всё смеются чему-то… А я вот не пойму: чему?.. Сами же всё говорите: война… революция… Разве, когда война, танцуют голыми?..
– Так ведь… не головы же пеплом посыпать, Ольга Александровна?!. Какая вы моралистка, однако… Да и войны сейчас нет…
– Нет, но была же… Ну пусть не когда война, пусть между войной и революцией… Разве это что-то меняет?.. Либо ничего серьёзного нет в этой революции, либо…
– Либо?..
– Либо и правду говорят, что кругом одни сумасшедшие извращенцы…
– Кто же это говорит? Ведь вы уже, кажется…
– Неважно, кто… Это не от ума даже – от предчувствия…
– Загадками говорите, Ольга Александровна, – усмехнулся Туманов. – А что же вы думаете о революции?
Ольга задумалась.
– Революция, как и любой бунт, – вдруг произнесла она с каким-то неизвестно откуда взявшимся убеждением, – это восстание слабых против сильных.
– И кто же эти сильные?..
– Кто?.. Да кто угодно… Класс… пол… особи…
– Хм… особи…