Часть 2 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ожила, заговорила фотография бабы Двойры, словно вновь слушала в последний раз собравшись за большим праздничным столом не разлетевшаяся еще по миру семья, рассказ о жизни… Такой долгой, простой, трагичной и одновременно героической. Правда сама она не считала собственную судьбу особенной или удивительной, скорее обычной для того времени, горькой, это да…
— Перед войной вышла я замуж за хорошего человека — директора небольшого заводика в Белоруссии. Родила дочку, а через три года, в сорок первом — сынишку. Война началась так неожиданно, так несчастно. Под утро в воскресенье бомбили нас немцы, а мы метались полусонные да раздетые по двору ничего не соображая от страха и неожиданности. Пока мужчины сообразили, поняли что происходит, собрали что под руку попало в чемодан да прибежали на вокзал там уже во всю полыхало, но железнодорожники и заводчане наши, после налета пришли в себя, подлатали рельсовое полотно, растащили разбитые вагоны, подогнали старенький маневренный паравозик-кукушку, вагоны разномастные, сели мы в поезд, но оказалось уже поздно. Отходил поезд уже под выстрелами немецких танков. Еле наши мужчины успели на подножки вскочить…
Ехали они однако недолго. Состав успел дойти лишь до первого разбомбленного моста и встал. Над беззащитным эшелоном беженцев роились самолеты с крестами. Опъяненные безнаказанностью, ошалелые носились железные птицы по над самой землей, едва не сшибая крыльми телеграфные столбы. Сквозь чистый, полированный плексиглаз кабин немецкие летчики видели под собой, внизу женщин и детей. Не могли не видеть… Но что предствителям высшей рассы жалкие недочеловечьи особи? Стреляли, бомбили… Вогоны горели, взрывались, разлетались кровавыми брызгами… В суматохе Двойра с дочкой и младенцем каким-то чудом выскочили, пробились обратно в Минск, а муж не найдя семью и думая, что все погибли, переплыл реку, ушел на фронт. Где и погиб, не зная какие муки выпали на долю родных людей.
— Я одно понимала возле железной дороги — смерть. Кругом пули щелкают, взрывы землю рвут, а я детей подхватила под руки словно кулечки и бегу, бегу, так быстро словно лечу над той землею… Только и думаю себе — не останавливаться. Остановлюсь — пропадем… Так без роздыху и добежала к Минску, а там уже немцы…
Гитлеровцы согнали оставшихся в городе евреев, заклеймив желтыми щитами Давида, в несколько огороженных колючей проволокой кварталов, предварительно очистив их от русских, белоруссов, украинцев. В каждый домишко, в каждую комнатку набилась куча народа, люди теснились по углам, спали на полу. Каждый день способные работать женщины, а именно они составляли большинство среди тысяч несчастных обитателей гетто, печальной серой колонной отправлялись в город. К вечеру поредевшая колона возвращалась, солдаты спокойно, по-деловому отсортировывали и пристреливали обессилевших и тех кто пытался пронести за проволоку жалкие кусочки сьестного. Трупы оставались лежать на ночных затаившихся в страхе и ненависти улицах плоскими темными бугорками до тех пор пока специальным командам из узников не дозволялось забрать и похоронить погибших в общих безымянных могилах.
Не все оставшиеся в гетто выходили встречать уставшую рабочую колону. Многие не доживали до конца дня. Полицаи, эссэсовцы, просто бандиты охотились на людей, отсекая раз за разом от гетто ещё несколько улочек, домов, проулков, убивая всех найденных людей. Заселяли очередной очищенный от евреев кусок района понурыми, безмолвными людьми из сожженных, за близость к партизанским лесам, деревень. В лучшие дома шумно, с выпивкой и застольем вселялись семьи полицаев, не смущаясь, как должное, принимали новое, еще теплое после убитых жильё, словно Иуда тридцать сребреников.
— Я так боялась за детей, но брать с собой на работу могла только одного ребенка, второго оставляла на старика-свекра. Но что значит взять? За ручку с собой не проведешь, увидят конвойные и убьют. Просто так, со смешком, погодя, словно муху прихлопнут…. Сверхчеловеки… Сердце кровью обливалось как прощалась уходя на работу, что тут поделаешь?
Баба Двойра была жнщина исключительно красивая, статная, высокая и сильная. Это её и спасало. Малышку прятала на своей груди, под широким пальто, что носила теперь не снимая летом и зимой. Девочка таилась словно мышка, только дышала тихонечко. Так и шли они в общих рядах по крестному пути страданий. Работа выпала ей ещё та, не всякий здоровый мужик мог выдюжить, но женщина держалась за неё ради крохотного официального пайка, ради детей и старенького мужниного отца. Работала Двойра в кузне, молотобойцем. Так работала, что мастер-немец, вначале презрительно оравший и обзывавший несчастную всеми известными ругательствами, очень скоро сменил лексикон и тональность. Помогал, подкармливал, не выдавал на расправу обнаруженного в куче наваленного в углу кузнице хлама ребёнка. В конце-концов, мастер если и принимался костерить что-то, то только проклятую войну, перевернувшую с ног на голову все привычные понятия и представления добропорядочного бюргера. Да и то вполголоса, боялся.
Как люди выживали в тех уловиях мне трудно представить даже по рассказам Двойры, но как-то жили, пытались прятаться, обманывать немцев, даже бороться. Существовало, оказывается, в гетто и своё подполье, руководимое коммунистами. Ухитрялись узнавать сводки с фронта, писать листовки, выводить людей к партизанам, портить немецкие автомашины на ремзаводе.
День ото дня, месяц за месяцем сокращалась площадь гетто, число его обитателей. Охоту на людей немцы вели планомерно, по графику, по науке. Несколько раз попадала Двойра с семьей в облавы, но Бог помогал ускользать, затаиться, выжить, перебежать на соседнюю, еще не очищаемую от евреев улицу. Труднее всего удавалось ускользать не от немцев, от своих, еврейских, полицаев. Нашлись в гетто и такие.
Однажды из тайного закутка увидела Двойра как вывели каратели из дома свёкра с грудным внуком на руках, повели было к сараюшке, да потом передумали. Выстрелом в спину убили сразу двоих, не потратили лишней пули. Не дай Бог пережить такое и не сойти с ума, сохранить ясную голову, способность жить и бороться за жизнь. Старик в последнюю секунду попытался телом прикрыть внука, да какое у усохшего от голода старца тело?
Обнаружили их полицаи, убили — немцы. Своя внутренняя еврейская полиция работала на совесть, старалась… За верную службу иудушек расстреляли напоследок, вместе с семьями. Положили в самый последний, верхний слой, на шевелящуюся, стонущую, дышашщую кровавыми пузырями массу людей. Неторопясь пристрелили… и только потом закидали яму. Подобное каратели и в белорусских деревнях делали, убивали сначала невинных людей, потом, за ненадобностью, старост да полицаев, затем — собак. Так и клали…
Но Двойра с дочкой, слава Богу, в ту яму не попали. Однажды не повели на работу колону женщин. Вместо того конвоиры заорали, приказали лезть в кузова грузовиков. Все зарыдали, закричали, заплакали понимая в какие места тее машины их повезут и для чего. Мозг Двойры работал на пределе возможностей просчитывая варианты спасения. Женщина, прижимая к себе дочку, отталкивала полицаев, принимала на спину и голову удары дубинок, но вскочила, как и рассчитала только в предпоследнюю машину и притулилась с краюшку, у самого борта.
Тупоносые, тяжелые, крытые тентами дизельные грузовики ревя моторами ползли пустынными улицами Минска. Пешеходов не видно, жители попрятались, не рискуя высунуть нос, опасаясь глазеть на проезд расстрельной колонны, не желая стать даже случайными свидетелями и соучастниками трагедии. Немцы, презирая тех кого собирались уничтожать и видя отчаяние, бесспомощность, истощенных голодом женщин, не особо утруждали себя конвойной службой. Автоматчики сидели только в кузовах первой и последней машин. Остальные прятались от холода по кабинам вместе с вольнонаемными гражданскими водителями. Те не стреляли, только возили… Работали.
Двойра хорошо знала город. Представив мысленно маршрут собралась в комок и ждала того, единственного поворота который должен решить судьбу. Вот дорога пошла на взгорбок перед мостиком, затем крутой поворот за дом, обнесённый забором. Задняя машина отстала преодолевая подьём, передняя уже пошла на спуск. Прижав к груди дочку и приказав той молчать, что бы ни произошло, она не раздумывая, одним мощным толчком перекинула через борт своё гибкое тело, откатилась к забору, ударила что было силы в калитку. За калиткой стоял человек. Ей в очередной раз повезло, мужчина посторонился и пропустил беглецов во внутрь двора… Нет он не спас, не предложил убежище. Он просто не выдал, не закричал, не замахал всполошенно руками… Спасибо и за это, на такой поступок в тот день, на той улице, в том городе далеко не всякий бы отважился.
Ночью женщина с ребёнком, сорвав с одежды позорные желтые метки, ушла в партизанский отряд. Нашли они его не сразу. Бродили по лесу, питались корой, оставшимися с лета ягодами, поздними грибами. Плутали, но вышли к своим. Там и закончили войну, пережив карательные рейды, бомбежки, травли собаками, минометные обстрелы. Это уже оказалось не так страшно как в гетто, это — борьба, свобода…
После войны Двойра учила детей в школе, имела много наград за труд, но дороже всех мирных наград была ей партизанская медаль… Так и похоронили её с этой медалью на груди на тихом зеленом еврейском кладбище в чужой американской земле.
* * *
Дождь за окном вагона трэйна прекратился, но медленно пробегающие за стеклом неуклюжие домишки виделись расплывчато, размыто. Не понимая в чём дело я поднес руку к глазам и вытер непонятно откуда взявшиеся слезы. К чему они? Ведь еду к отцу…
Дед Янкель… Маленький ростом, в кургузом коричневом пиджачке, кепочке, начищенных хромовых сапогах, вечно торопящийся по своим никому неведомым делам. Чем он занимался всю жизнь теперь уже никто не расскажет. Странная у него вышла судьба, бурная. Не многие родственники знали его историю, а еще меньше говорили о ней. Стеснялись, замолкали….. По молодости лет, в годы гражданской войны служил Янкель дровяным комиссаром, вроде бы снабжал топливом Москву, встречался с самим Лениным.
Но умом понял то, что не его это власть, чужда большевистская партия, не нужна революция. И тихонько отошел в тень.
В годы Нэпа понял вкус торгового бизнеса, да так втянулся в это дело, что выходить уже и не захотелось. Удачлив был невероятно, ни разу не попался, не сел даже когда Нэп прикрыли, а большинство нэпманов пересажали. Опять ускользнул в тень, затаился на время.
Потом официально числился в захудалой заштатной заготовительной конторке, но в другом мире, мире уважаемых людей вес и влияние имел видимо великое. Иногда ему приходилось туго и тогда бежал к братьям прятать нажитое, и вываливались бывало из газетных неопрятных пакетов пахнущих ржавой селедкой тугие пачки фунтов и долларов. Родичи чертыхались, требовали прекратить аферы, зажить спокойно хоть под конец жизни, но припрятывали, помогали дельцу. Родная кровь, куда от нее денешся. Умер Янкель, так и не успев передать никому секрета своих богатств. Единственный сын бежал от этих разговоров словно черт от ладана, другие родичи и слушать не желали. Сгнили, пропали наверное все эти пачки денег да кольца с браслетами, а может достались случайным чужим людям. Только вряд ли принесли кому-то счастье.
* * *
Дед Соломон пошел по инженерной линии. Как ни трудно пришлось, но ещё при царе окончил техническое училище, стал электромехаником. Завел постепенно в Кременчуге своё дело, построил на паях с бельгийцами электростанцию, заводик электротехнических изделий. Редкое для старой России это было дело. Настолько редкое, что не имел дед конкурентов. Прибыль шла хорошая, быстро разбогател, приобрел большой дом в центре города, несколько пароходов. Лично Столыпин на ярмарке в Нижнем Новгороде наградил Соломона за отличную продукцию большими серебрянными часами. Потом началась война, наступили тревожные времена, запахло революцией. Кампаньоны-бельгийцы первыми сообразили что к чему и начали сворачивать дело, предлагали и деду уехать с ними в далекую мирную Бельгию, обещали помочь перевести деньги. Куда там. Дед слыл прогрессивным человеком, ждал и верил в революцию, в очищение, свободу… Остался… Выкупил у кампаньонов их долю… и дождался….
Советы не успели конфисковать у него дома, производства, корабли — сам всё отдал. Оставили его директором бывшего собственного заводика и он полный розовых надежд принялся за работу. Красных вскоре выбили из города петлюровцы, прошел как водится, еврейский погром и деда оставили лежать на берегу Днепра с проломленной головой и выбитыми напрочь зубами. Поленились, не добили, посчитав трупом. Но Соломон выжил, приполз ночью к семье. Петлюровцев вновь сменили красные, а знакомый дантист вставил деду зубы. Предлагал золотые, по-знакомству, но дед благоразумно отказался. Обошелся стальными, простонародными. Красных выгнали белые и контразведка арестовала деда за сотрудничество с красными. Деникинцы были поинтеллигентнее, пообразованнее, били хоть и чаще, но не очень сильно… Во всяком случае до смерти не замучили… вновь сменилась власть и белых прогнали красные. Далеко на этот раз, за море. И надолго.
Красноармейцы освободили деда из подвала деникинской контразведки и сначала всё шло на удивление хорошо. Дантист вновь вставил зубы. Золото, правда, уже не предлагал. Дед руководил своей бывшей фабрикой, рабочие его уважали, жил попрежнему в своём, теперь правда, не собственном доме. Перед отъездом из страны мама показывала мне этот дом, он и сейчас стоит в центре города. Красивый особняк с мраморными колоннами, на первом этаже ювелирный магазин.
Хорошо было недолго, в городе начались обыски, буржуев трясло ЧК, отбирало припрятанное. От ГорЧК утаить золотишко трудно, практически невозможно. Парнишки работали в этой организации всё больше свои, местные. Честные хорошие еврейские мальчики захваченные романтикой революции, с наганами, в кожанных куртках и высоких сапогах.
Жизнь пошла у семейства веселая, днями дед руководил заводиком и электростанцией, а ночи проводил под замком в подвале ЧК. Чекисты уважали деда как человека пострадавшего за советскую власть, но совсем отпустить не решались, не верили, что отдал всё нажитое добро до конца… Били правда не очень сильно, можно сказать совсем небольно по сравнению с петлюровцами. Дед упорно стоял на своём, мол, нет уже ничего, всё отдал. Вот даже зубы не золотые, буржуйские вставил, а простые стальные — советские. Месячишко его всего-то и помурыжили, отпустили. Другим местным буржуям повезло меньше, некоторых бдительные чекисты шлёпнули, остальных сослали в северные далекие края.
Заявился Соломон домой, а жена в обморок. Привыкла уже, что он ночи в подвале проводил и домой приходил только обедать перед отсидкой, вначале и глазам своим не поверила. После того как вновь пришла в себя и убедилась, что муж наконец действительно вернулся ночевать в семью, повела благоверного в подвал и вытащила из под разбитого навестившими семью чекистами бочонка из-под квашеной капусты пару колбасок золотых червонцев. Тут уж в обморок рухнул дед, он то истово верил будто за ним и грошика не числиться, потому так стойко и держался. Прийдя в себя, молча взял те колбаски и зашвырнул ни слова не говоря в Днепр, от греха подальше. К счастью жена ему не всё припрятанное сразу решилась показать. Оставшеся было в своё время снесено в Торгсин и спасло семью от голодной смерти во время сталинских колхозных экспериментов, голодомора.
Поняв на вечерних чекистских курсах суть новой власти, Соломон поумнел, понял, что толку не будет, решил не лезть на глаза новой власти, тихонько сменил директорский кабинет на верстак рабочего и тихонько коротал свои дни в качестве электротехника.
Глава 31. Деда
Дед Гриша — его все звали Деда и очень любили. Он пожалуй вырос самый крепкий из братьев, хоть и родился махоньким, семимесячным. Но выходила паренька мать, вырастила. Догнал братцев и сестричек, пошел вровень, без скидок. Так же как и все проводил всю зиму на замерзшем пруду, самозабвенно, дни напролет, забывая о еде выписывал круги на смодельных, привязанных веревочками к валенкам коньках.
Раз до того накатался, что до дома еле-еле доплёлся уже в глубоких сумерках. Дверь оказалась запертой, в окнах темно, семейство спало. Дед из последних сил стал стучаться в сени, сипло взывая застуженным голосом к родителям, братьям и сестрам. Но всё казалось тщетно. Наконец, когда неугомонный конькобежец вконец сорвал голос, поднялась мать, подошла к дверям и поинтересовалась кого и по какому делу черт занес в их глушь глубокой ночью. У Гриши едва хватило сил сквозь слёзы промолвить Мама, то я Ваш сын Гриша!. На что матушка резонно возразила — Не наш ты, приблудный, наши все уже здесь! Еле уговорил пересчитать заново. Недоверчивая мамаша словам не поверила, но пошла на всякий случай пересчитать свой выводок. Со счетом у неё, по причине малограмотности, были очень большие сложности, считала и пересчитывала по головам спавшую без задних ног команду несколько раз. Наконец недостача обнаружилась и маленького страдальца запустили в теплую избу, отпоили чаем, растерли самогонкой и уложили спать. Выдрать правда выдрали, но это на следующий день.
В том же году дед полностью себя реабилитировал, вытащив из проруби брата Витю. Того коньки занесли к тонкому льду над бившим со дна ключем. Лед треснул и будущий агроном с валенками, тулупчиком и шапкой оказался в полынье. Только Гриша и заметил случившееся. Не растерялся, скинул полушубок, растянул на льду, распластался на нем и пополз к барахтающемуся из последних сил брату, перекинул тому сыромятный кожаный поясок. Витя ухватился за ремешок не только руками, но и вцепился для подстраховки зубами, а Гриша начал его тихонечко вытаскивать на более толстый лед. Лёд под ним скрепел, прогибался, шел трещинками, но младший брат всё тянул, приговаривая Держись, Витенька, держись! Он его до старости Витенькой звал, до самой смерти. Витенька хоть и оледенел весь, но держался. Когда его приволокли в дом, отогрели, отпоили горячим молоком с медом, первые слова были: Гришенька, я тебе теперь всю жизнь пенки отдавать буду! Какое у детей бедного мельника лакомство было? Одни молочные пенки. Так всю жизнь если находил пенку в какао или молоке, всегда спасителю отдавал, это смотрелось немного смешно, но очень трогательно.
Гришин призывной возраст пришелся как раз на весну девятьсот четырнадцатого года. До армии Григорий успел как следует поработать. Денег родительских едва хватило на четыре класса сельской школы. Потом паренька отправили в люди. Начинал дед поденщиком на сельхозработах, батрачил на пана, потом присмотревшись к паровой молотилке упросил поработать сначала подсобником, а постепенно и сам научился управлять столь сложным по сельским меркам аппаратом. Перед самой армией дослужился дед аж до помощника управляющего панским имением. Хотел его хозяин от армии отволынить, но куда там, Григорий, наслушавшись рассказов отца только и мечтал о солдатской славе.
Молодому солдатику-инородцу пришлось бы в армии царя-батюшки совсем туго, да открылся в нём лихой военный дар и удача отличного стрелка-снайпера. На строевом плацу, на стрельбище, в классах словесности дед всюду оказывался лучшим. Послали его в стрелковую школу, где получил за отличную стрельбу шеврон и серябрянный знак. Всё было бы замечательно, уже и пообтерся в армии, обзавелся друзьями, но началась первая мировая война. В самом начале войны стрелковую школу почему-то не тронули, потом — расформировали, а солдат разбросав по запасным батальонам и в начале осени послали на фронт.
* * *
Глубокой ночью перемесив ногами десятки верст российских, неухоженных, вконец раздолбанных войной дорог, маршевая рота подошла к фронту. Усталых с дороги солдат разобрали хмурые унтера и развели по отделениям. Торопились. На утро начальник дивизии назначил атаку немецких позиций. Дед ждал, когда ему выдадут пусть не снайперскую, обычную винтовку. Да куда там! На пополнение винтовок не хватило и новички получили только по малой саперной лопатке в зеленом брезентовом чехольчике.
Поутру, едва рассвело, пришли офицеры и подготовили батальон к атаке пооделенно. В голове цепочки каждого отделения должны бежать счастливые обладатили винтовок, а за ними по одному, в затылок друг другу, вновь прибывшие, прикрывая грудь и живот стальной лопаткой от немецких пуль. В случае ранения или смерти бегущего впереди, следующий за ним подбирал винтовку с патронами и занимал место в строю. Вот такая простенькая диспозиция, гениальная тактика. За солдатами двигались отделенные унтер-офицеры. За взводами — взводные. Только потом в сопровождении вестовых шли полуротные подпоручики с шашками и револьверами, вслед им, замыкая построение роты следовали сами его благородие ротный со связными.
Солдатики наскоро попили жиденького теплого чайку с сухарями, верующие причастились у полкового попика в старенькой, замаранной окопной глиной рясе. Влага оседала каплями на металле редких касок, пряжках, трехгранных штыках и затворах винтовок. Медленно поднимался серый туман, сквозь который проглядывали колья с колючей проволокой, выгон, околица далекой деревни до которой еще бежать и бежать. Офицеры сквозь зубы поругивали начальство, упускающее самые выгодные для атаки минуты, когда можно незаметно подойти вплотную к противнику в завесе туманной дымки.
Солдаты в сырых тяжелых шинелях безмолвными кучками сгрудились поотделенно в траншеях, перед нарезанными саперами в стенках ступеньками и проделанными в собственных заграждениях проходами. Некоторые тихонько шептали молитвы, осеняли себя торопливыми крестными знамениями, других била нервная дрожь, третьи молча курили в рукав самокрутки, стреляя искорками горящей махорки. До деда долетали слова ротного, оправдывающего перед офицерами задержавшего атаку начальника дивизии, мол тот ждет подхода казаков и желает провести вначале артиллерийскую подготовку.
— Какую подготовку, господа, если в артиллерийских парках снарядов почти что и нет совсем? — Произнес подпоручик из студентов, снимая пенсне и протирая стекла несвежим платком. — Мой университетский товарищ в артиллерии служит, вчера только жаловался…
— Штафирка штатская, Ваш, подпоручик, товарищ, а не кадровый офицер! Распустил слюни словно баба! Наше дело приказ выполнять, а не жилетку мочить… — Оборвал полуротного поручик. Воцарилось неловкое молчание.
— Что же Вы подпоручик в пехоту попали, а товарищ в артиллерию? — Поинтересовался второй полуротный, выпускник заштатного пехотного юнкерского училища.
— Что поделаешь, друг мой заканчивал математическое отделение, а я — правовед, юрист… С математикой, господа, никогда с гимназических времен в ладах не был. Какой из меня артиллерист?
— Из вас и пехотинец… такой же… — Пробурчал ротный, кривя презрительно губу.
За позициями раздался дружный залп и над головами пехотинцев прошелестели в сторону немецких позиций снаряды полевых трёхдюймовок. Первая серия снарядов подняла столбы взрывов перед желтеющей брустверами цепочкой немецких позиций, вторая — чуть сзади.
— Как работают! Как работают, черти! Сразу в вилку взяли, немчуру! Слава тебе, Господи! — Радостно закричал ротный. Взобравшись на ступеньки и приставив к глазам бинокль он лучше всех наблюдал происходящее. Раздались новые залпы и разрывы заплясали среди расположения немцев. — Накрыли! Накрыли!
Перекрывая стрельбу трехдюймовок заворчали в воздухе чемоданы — снаряды тяжелых немецких гаубиц. Глухие тяжелые взрывы ухнули в районе позиций русских батарей. Выстрелы прекратились, но немцы продолжали методично, не жалея снарядов долбить артиллеристов. Пыль поднятая над немецкой линией понемногу улеглась, обнажив нечастые воронки, только изредка перекрывающие аккуратные бруствера.
— Это, что всё? — Ни к кому персонально не обращаясь удивленно спросил ротный.
Бывший студент промолчал, пожав обиженно плечами, второй офицер смачно сплюнул себе под сапог.
— Так точно, усё, Ваше благородие. — Рявкнул высунувшийся из землянки усатый фельдфебель, командир телефонистов. — Телефонируют из штаба батальона. Приготовиться к атаке. Казачки прибыли. Будут поддерживать на флангах.
— Ну, с Богом! Вперед за Царя и Отечество!
Засвирестели, залились сигнальные свистки офицеров и унтеров. Подпираемые задними, полезли по ступенькам наверх пехотные отделения, побежали цепочками скользя сапогами по сырой пожухлой осенней траве. Сбоку из лесочка выкатывалась, разворачивалась в лаву, топорщилась пиками казачья конница.
Немцы не стреляли, то ли накрытые успешными залпами русских артиллеристов, то ли покинувшие занимаемые позиции, то ли просто затаившиеся, подпускающие врага поближе. Одиноко и совсем неопасно колыхался в небе поднятый на троссе серый баллон аэростата с кошелкой наблюдателя. Постепенно солдаты успокоились и не слыша смертельного посвиста пуль побежали споро, весело, скатываясь в лощинку разделявшую противные стороны. Кавалеристы, в свою очередь пришпорили коней, намериваясь первыми по такому случаю ворваться в деревеньку.
По дну лощинки протекал незаметный тихий ручеек. Только в одном месте, там где пологий овражек пересекала проселочная грунтовая дорога, воду перекрывал жалкий мосток, скорее гать, составленная из уложенных рядами и сшитых хлипкими досками бревнышек. Сунувшиеся было вброд казаки остановились и начали ворочать коней к мостику, берега ручеечка оказались заболоченными, топкими. Всадники матерились, хлестали коней нагайками, били шпорами. Сотни смешались втискиваясь на узенький мостик. Под ударами десятков кованных копыт строевых горячих коней, бревна, долгие годы выдерживавшие неторопливый бег селянских малорослых трудяг-лошадок, начали расходиться, распуская по мостку щели, брызгающие фонтанами ила и воды. Заржал конек, попав неловко копытом между бревен, рванулся, скинул всадника, выскочил на другой берег хромая, болтая обломанной в бобышке ногой. Второй за ним влетел обоими передними в образовавшуюся дыру и забился, запрокинулся под ноги несущихся следом.
Ударили немецкие пулеметы, забили ровные сухие винтовочные залпы. Немногие выскочившие наверх казаки, пригнувшись в седлах и выставив перед собой тонкие пики, кинулись в отчаянную, смертельную, заранее обреченную на неуспех атаку. На несколько минут им удалось отвлечь на себя огонь противника. Спустившиеся в лощину пехотинцы сгрудились перед ручьем, не зная, что предпринять, ожидая команды. Потерь они пока не понесли так как первый удар немцев пришелся на клубящийся у переправы ворох людей и коней.