Часть 3 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Вперед! Вперед! Бога душу мать! За Веру, Царя и Отечество! Вперед! — Орали отделенные пихая солдат в воду. Серая крупа — безответная русская пехтура безропотно подтыкала полы шинелей за поясные ремни, крестилась, кряхтела, ругалась, но лезла в стылую жижу, продиралась сквозь осоку и камыш, боязливо прислушиваясь к посвисту и курлыканью пролетавших пока поверх голов пуль.
Увидав, что пехота пошла вброд, казачьи офицеры собрали под огнём разрозненые сотни и отскочив от заваленного трупами людей и конскими тушами мостка сунулись в болотистую низину дальше по оврагу. Почва худо-бедно держала людей, но лошади начали проваливаться, вязнуть. Над немецкими позициями зачастили дымки выстрелов, ударила шрапнелью полевая артиллерия. Огонь был мгновенно перенесен на новое скопление кавалерии. Вряд ли из них уцелела бы даже малая часть, но ожили неожиданно русские трёхдюймовки, зачастили очередями, нащупывая вражеские огневые позиции. Прикрыли своих и обреченно смолкли вдруг одна за другой.
Воспользовавшись минутной передышкой казаки развернули коней и потянулись обратно к леску. Склон, казавшийся пологим и безопасным при спуске оказался при отступлении дорогой смерти для многих, раскрывая перед немцами как на ладони медленный бег усталых, роняющих хлопья пены лошадей, спины карабкающихся вверх, упирающихся в стремена всадников, просто ползущих на карачках, потерявших коней, спешенных людей.
— Что же наши стрелять перестали?
— Чего-чего, снаряды вышли. Слыхал, что их благородия говорили?
— Ох молчи, браток, молчи… И так тошно!
Пехоту никто не возвращал, и она, следуя последнему полученному приказу упрямо продиралась вперёд, выходила передовыми отделениями к прикрывающим немецкие траншеи рядам колючей проволоки.
— Ура! Ура! В штыки ребятушки! — Закричали, засвистели унтера и младшие офицеры. Вытянув сабли из ножен пробежали путаясь сапогами в мокрых хлюпающих полах шинелей полуротные, не удержавшиеся по молодому, дурному задору за спинами нижних чинов. Рванулись вперёд за червлеными темляками и георгиевской славой.
Спотыкнулся, завалился на бегу мелко перебирая ногами правовед, выронил саблю и упал в луговую траву, раскинув крестом руки. Пропал, будто и небыло его никогда. Прямо перед Гришей ничком свалился бежавший впереди солдатик, потеряв картуз, воткнув перед падением, словно играя в ножики, винтовку трегранным штыком в землю по самое цевьё и тихо прильнул к земле простреленной головой. Сунув за пояс лопатку, дед стянул через голову упавшего ненужный тому матерчатый патронташ с несколькими обоймами, подхватил винтовку и побежал к колючке.
Возле заграждения суетился оставшийся подпоручик, рубил проволоку шашкой, рассыпая искры, скрежеща клинком о металл.
— Не рубить надо, вашбродь! — Заорал бородатый унтер. — Шинелями, шинелями её закидывай братцы!
На заграждение полетели серые шинели. Через них полезли солдаты. Кто перелазил, а кто и оставался висеть тяжелым серым кулем. Под напором человеческих тел колья не выдержали и повалились пропуская в проходы заметно поредевшие цепочки отделений.
— Ура! Вали ребята! Бей!
Оставившая на кольях серые шинели, зеленея гимнастерками, пехота неравными группками пролезала в проделанные проходы, растекалась, перла на бруствер. Пулеметы смолкли и среди хлопков немецких манлихеров зачастили выстрелы русских трёхлинеек. Деда спокойно, словно на стрельбище выпустил с колена оставшуюся от погибшего владельца в винтовке обойму в мелькающие над бруствером шишаки немецких касок и спрыгнул в траншею.
Близоруко выпучив бесцветные глаза, протянув вперёд руку с пистолетом, вывалился из хода сообщения толстый, налитой жиром немец, с кайзеровскими усами под толстым носом, с витыми серябряными погончиками на плечах тесного мышиного цвета мундирчика. Крича что-то своё распяленным черным ртом толстяк стрелял раз за разом. Рука сжимающая пистолет смешно дергалась, подскакивала после каждого выстрела. Дед видел как ходит затвор, выкидывая кувыркающиеся в воздухе желтые цилиндрики медных гильз, как впыхивает огнём черная дырка ствола.
Врага нужно было убить. Но одно дело стрелять в мишени, в прыгающие шишаки касок, предметы неодушевленные, мало ассоциирующиеся с человеческим телом, налитой жизнью плотью. Другое дело убить человека, пусть даже чужого, делающего какие-то странные телодвижения, пытающегося уничтожить тебя самого. Боли и страха не было, замедленно словно во сне, в перерыве между двумя выстрелами немца дед поднял винтовку и нажал спусковой курок. Боек звонко цокнул по пустому патроннику. Немец снова выстрелил и пистолет, потешно дернув затвором, выкинул очередной цилиндрик гильзы.
— Прямым коли! Нерусскую твою мать! — Раздался откуда то с поднебесной высоты фельдфебельский рев. — Раз! Два!
Вымуштрованные мышцы немедленно исполнили приказ. На Раз! Штык с хрустом вошел в серый мундирчик. На Два сдернутое со стального трегранника тело снопом свалилось на дно окопа, зацарапало беспомощно ногтями скрюченных рук глину и затихло. Только мерно раскачивалось на тонком черном шнурке спавшее в горячке боя пенсне.
Отдельные выстрелы ещё щелкали в разных концах траншеи, но основное дело было сделано. Оставшиеся в живых немцы удирали к окраинным домам, откуда поверх их голов уже сыпали очередями сумевшие отойти первыми в суматохе боя пулеметные рассчеты.
Немецкая траншея оказалась чисто обшита по стенкам съемными, потемневшими от дождя и времени, березовыми щитами, блиндажи попросторнее, почище российских. Теперь по всей её длине бродили уцелевшие в бою русские пехотинцы, да несколько чудом выживших в утренней атаке спешенных казаков, прикинувшихся мертвыми и отлежавшихся в траве за тушами побитых коней. Из офицеров в живых не осталось никого и на занятой позиции командовал фельдфебель, так вовремя прооравший деду уставную команду.
Григорий так и стоял опершись на винтовку около трупа приколотого врага. Потом к горлу подошла неудержимая волна тошноты, и ему пришлось отвернуться, чтобы не запачкать лежащего перед ним человека. Когда всё закончилось и спазмы стихли, дед обнаружил возле тела сидящего на корточках рыжего чубатого казака, деловито выковыривающего из неживой руки пистолет.
— Что, земеля, плохо? Небось первый раз? То ничего, быват. Попрывыкнишь…
Закончив с пистолетом, казак снял кабуру с пояса, споро обшарил корманы мертвеца. Переложил всё найденное в свой мешок и затянул горловину узлом.
— Целее будет. Ему уже не трэба.
В руках у казака осталась коробка табака.
— Бери, солдатик, законная добыча. Мы то все одно больше свой, самосаженный, домашний употребляеем. Нам барское баловство не к чему.
— Не курю я… — Начал дед.
— Вот и закуришь! — Оборвал казак. Сунул в холодную потную ладонь пачку и пошел дальше по траншее, внимательно осматривая лежащие тела. Станичник словно в воду глядел — дед стал завзятым курильщиком.
Казалось, что прошло всего несколько минут с того момента как пехота, поднятая свистками в атаку, карабкалась по ступенькам траншеи. Поэтому, Гриша страшно удивился опустившимся сумеркам. Неожиданно почувствовал голод и понял, что уже вечер, что целый день не ел, что выжил в первом бою. В отличие от других дед не скинул шинелку на колючке, она уже оказалась повалена пока он стрелял по засевшим за бруствером немцам. Потому может и выжил. Потерявший с носа пенсне близорукий офицер видел перед собой не светлое пятно гимнастерки, а нечто серое, неясное на фоне траншейной стенки. Так и садил в белый свет как в копеечку. Две пули засели в березке, одна, последняя — в шинели, между проймой и рукавом.
В вечерней темноте на высотку пробился связной, за ним санитары с носилками. Приказ, адрессованный старшему по чину среди занявших высоту был короток. Дед узнал его первым, потому как лично читал оказавшемуся малограмотным фельдфебелю. Под покровом темноты вынести всех раненных и убитых, а затем отойти самим на старые позиции. Другим частям не сопутствовал успех. Понесённые потери слишком велики. Наступление отменяется.
После возвращения на исходные позиции винтовок хватило уже на всех. В роте вновь оказался некомплект солдат, унтеров и офицеров. Гришу, как одного из немногих грамотных солдат, ротный, так и не двинувшийся во время неудачной атаки дальше ручейка, назначил к себе писарем. Пришлось составлять списки убывших по смерти и ранению, вести журнал боевых приказов, раскладку довольствия.
На фронте наступило временное затишье. Обе стороны не имели достаточно сил для наступления, потому закапывались в землю, возводили укрепления, наращивали новые ряды проволочных заграждений. В один из тихих дней позднего бабьего лета в роту на обозной телеге привезли солдатские посылки. По существовавшим в старой армии правилам, вскрывать доставленное должен был сам получатель, а досматривать содержимое входило в обязанности полуротного или фельдфебеля. После злополучной атаки все подпоручики выбыли из строя, кто навеки, кто в госпиталь и посылки взялся проверять лично ротный.
В очередь с другими солдатами Гришу вызвали в занимаемую командиром землянку. Первое, что бросилось ему в глаза это обшитый серым селянским рядном посылочный ящик, стоящий на дощатом, поставленном на сколоченных из горбыля козлах, столе. Сердце ёкнуло. Неужто домашние собрали из своего небогатого достатка? Рядом со столом, развалясь на раскладном офицерском стуле сидел в расстегнутом на безволосой, гладкокожей груди кителе ротный, позади вытянулся фельдфебель.
— Вот, жидок, посылка тебе пришла. Открывай, посмотрим что за кошер матка прислала.
За всю недолгую армейскую жизнь деда первый раз вот так запросто, походя оскорбили. Кровь бросилась в голову, но сдержался, помня назубок дисциплинарный устав, только зубы сжал. Подошел к столу и взрезал обшивку протянутым фельдфебелем трофейным немецким плоским штыком, поддел фанерную крышку ящичка и откинул в сторону.
— Что-то не шибко тебя любит твой кагал! Где же знаменитая фаршированный рибка? Нежний варений курочка? — Ерничая, говоря с утрированным еврейским акцентом поручик залез в ящик и принялся давить, мять толстыми пальцами с жесткими рыжими волосками кулечки и пакетики. Из разорванной серой дешевой бумаги посыпались крошки и обломки домашних сухарей, незамысловатых пряников.
— О, маца, раз-цаца! — Вскрикнул поручик.
— Никак нет, вашбродь, сухари ржаные! — Поправил фельдфебель. Он стоял, отворотя покрасневшее каменное лицо от солдата.
— Рыбка то есть, вот она родная! — Офицер выудил со дна ящика связку сушеной плотвички и красноперок, наловленных меньшой детворой с мельничной запруды.
— Возьму пожалуй к пивку, попробую нерусскую еду. Вот и медок, к чайку. Не солдатская это еда. Баловство! Правильно, фельдфебель?
— Не могу знать, вашбродь!… Никогда… не пробовал!
— Ну и дурак, братец!… Эй, ты, забирай свои сухари… — Рявкнул ротный.
— Сами ешьте, Ваше благородие! — Отрезал дед и повернувшись через левое плечо вышел наружу.
— Стоять! Назад! Под арест его! — Донеслось из занавешенной брезентом дыры входа в блиндаж.
Деда разоружили, отняли ремень и под конвоем отправили на гауптвахту. Дело однако обошлось дисциплинарным взысканием, хотя комроты настаивал на суде военного требунала за неподчинение приказу в боевых условиях, а это уже пахло не столько тюрьмой, сколько расстрелом. Командир полка подошел к делу по-человечески, сам опросил присутсвовавшего при случившемся фельдфебеля, узнал подробности истории с посылкой. Полковник поинтересовался поведением проштрафившегося солдата в бою, ему доложили о заколотом немецком лейтенанте. Признать неправоту своего офицера полковник естественно не мог, не существовало подобного в императорской армии, но и потакать самодуру не желал. Велел наказать властью комроты. Тот и наказал, на полную катушку — поставил на три часа под ружьё.
Стоять под ружьем не мёд и в мирное время. В ранец загружают кирпичи, через плечо скатку шинели, саперную лапатку на пояс, винтовка лежит на плече, опираясь прикладом на ладонь согнутой в локте руки. Солдат стоит по стойке смирно не смея пошевелиться, смахнуть пот, переступить затекшей ногой. Рядом унтер, следящий за экзекуцией. Как увидел нарушение, добавляет время. Не отстоял день, стой другой. Без еды, без перерыва.
Война добавила свои новшества. Поручик ставил солдат не просто в траншее, а на бруствере, на виду немцев. Расстояние между позициями оставалось довольно велико для прицельного огня, но среди немцев всегда находились любители пострелять по неподвижным живым мишеням. Сам отец командир сидел в блиндаже, доверив отделённым унтерам проверять исполнение наказания. Те, надо отдать им должное, не зверствовали, не придирались, то ли по-человечески жалели невинные жертвы самодура, то ли помнили о предстоящих боях, где в отличии от поручика шли в атаку вместе с солдатами и запросто могли схлопотать случайную пулю в спину. Стояли солдатушки без дополнительного штрафного времени, но назначенные три часа — отдай и не дури, тут уж и унтера ничего поделать не могли.
Дед отстоял под пулями первым, пронесло слава Богу, хоть страху натерпелся. Н е успел спуститься в траншею и размять затекшие ноги как его благородие велел забрать осквернённую посылку с давленными сухарями и пряниками. Вяленную рыбу изволил откушать самостоятельно, туда же и медок пошел. Есть оставшееся содержимое дед сам не стал, угостил желающих из солдат взвода.
Прошло время. Сменялись люди в роте. Кого убивало, других ранило, кантузило. За убылью офицерского состава полка, ни разу не водивший людей в атаку ротный, пошел на повышение, стал батальонным командиром. Деда, к великому того удивлению, он забрал с собой из роты в штаб батальона. Назначил для начала связным. В первом же бою новоиспеченный штабс-капитан в который раз показал норов — приказал доставлять донесения в роты не по траншеям да ходам сообщения, а поверху, под пулями. Дед смолчал, деваться всё равно было некуда, бегал весь день, если уж очень жутко становилось — ползал по пластунски, где удавалось — передвигался короткими перебежками. Увидев под вечер, в конце боя деда живым батальонный по обыкновению грубо выматерился и провозгласил:
— Твоё счастье жидок. Живи раз повезло. Батальонным писарем назначаю.
Писарь из деда получился отличный, старательный, с красивым почерком. Вел он не только всю штабную документацию, но научился со временем рисовать кроки, отмечать на картах расположение воинских частей, позиции пулеметов, орудий, проволочные заграждения. Так и постигал на практике военное искусство. Штабс-капитан его материл изредка, но особо не изгалялся, понимая полезность для батальона, а следовательно, свою личную немалую от такого положения дел выгоду. Строевым же солдатикам от него доставалось полной мерой. Серую скотинку, что православных, что евреев, что мусульман их благородие за людей не почитал. Желая выслужиться всегда выставлял батальон на трудные, кровавые, рискованные дела, но спину свою от солдатской пули берёг и шел самым последним, хоронясь за цепями. Вместо него с приказами да распоряжениями во время боя бегал дед. Постепеннно батальонные офицеры привыкли к нему, прислушивались к дельным советам, уважали.
Чем дольше длилась война, тем реже батальонный рисковал отходить слишком далеко от добротной штабной землянки, там пил, жрал, спал. По прежнему рьяно, матерясь, не стеснясь присутствия других офицеров проверял содержимое скудных солдатских посылок, отбирая без зазрения совести, что повкуснее. Толстел, нагуливал жиркок, краснел лоснящейся рожей. Развлекался, ставя бессловесное серое солдатское быдло за малейшие проступки под ружьё и даже ставки делал, подстрелят или нет немцы очередного несчастного. Солдаты командира тихо ненавидели, роптали, сидя по траншеям, но сделать ничего не могли. Шла война и расправа с бунтовщиками была весьма жестокой. Полевой суд и расстрел. Всё сразу, в один день.
Потихоньку подошел семнадцатый год. Сначала февраль. Заметенному снегом полку он принес мало перемен. Полк номерной, солдатский, крестьянский, забитый, поголовно неграмотный. Революция, так революция, присматривались, приглядывались поначалу. Бузить не торопились. Всё вроде шло по старому. Только вместо привычных благородий офицеры официально именовались просто господами. Постепенно пошли разговоры про землю, про политику, про партии. Что за партии, никто толком не знал. Не оказалось в полку поначалу партейцев. Но постепеннно добрались, раскачегарили тихую серую заводь.
Летом семнадцатого года русская армия наконец оказалась как никогда прежде хорошо вооружена и экипирована. Всего доставили союзники вдоволь, снарядов, патронов, сапог, хлеба, винтовок, пушек, аэропланов и броневиков. Исчезло только главное — дисциплина, боевой дух и воля к победе. В июльское несчастливое наступление из траншей выскочили только младшие офицеры — скороспелые прапорщики военного времени, далеко не все унтера, да некоторые солдаты из георгиевских кавалеров. Среди них и Гриша, к тому времени старший унтер-офицер и георгиевский кавалер. Георгиевский белый крестик и георгиевская медаль вручили ему солдатские, выдаваемые по решению солдатского сообщества лучшим из своего числа. Ввели такое после Февральской революции. Нижние чины честно и беспристрастно разбирались кто более достоин награды. Только тому и давали. Здесь блат не проходил.
В атаку поднимались несколько раз, да всё одни и те же. И вновь возвращались обратно. Обходилось правда без потерь, уж слишком тщательно, не скаредничая обрабатывала каждый раз перед атакой русская артиллерия окопы противника. Теперь немцам настало время экономить снаряды и патроны, но всё равно солдаты не желали покидать насиженные, хорошо оборудованные позиции ради призрачной идеи захвата неведомых проливов или поддержки до победного конца весьма смутно понимаемой Антаты.
В передовых порядках батальона наконец появился выведенный из себя, злой как черт, размахивающий наганом командир, получивший по телефону нагоняй от полковника. От многолетнего, малоподвижного и относительно спокойного образа жизни он раздался, отрастил брюхо. Китель английского сукна не сходился на талии, из-под брюк выбивался лоскут белой исподней рубахи. Губы ещё жирно лоснились от прерванного столь неделикатно обеда.
— Канальи! Под суд отдам, подлецы! Позорить меня? А ну вперёд, в атаку! Марш! Марш! Господа офицеры, извольте лично вести людей в бой. Кто заволынит — пристрелю!
Солдаты по годам вбитой муштрой привычке подчинились, затолпились у штурмовых ступенек. Засвистели офицерские свистки, заорали унтера. Атака может и удалась бы, да переборщил батальонный, не учел какой год идет, а может проспал все события последнего времени в своем блиндаже, под четырьмя крепкими накатами. Увидев молоденького, тщедушного солдатика прижавшегося к стенке траншеи, он схватил его своими похожими на окорока ручищами и вышвырнул вместе с винтовкой на бруствер. Надо же такому случиться. Неслышимая за громом русской канонады свистнула одна из немногих немецких пуль и солдатик кулем свалился на голову штабс-капитану, заливая своего убийцу кровью из простеленной головы.
— Экая падаль! Трус! Скотина! Собаке — собачья и смерть! А ну вперед бездельники, вашу мать! — Заорал взбешенный батальонный и ткнул вывалившуюся из мертвых рук винтовку с примкнутым трехгранным штыком стоящему возле него деду. Тот давно уже ходил вместо винтовки с тяжелым солдатским револьвером в кобуре из толстой кожи на поясе.
Коротким, коли! Раз! Два! — прозвучало в мозгу и Григорий всадил штык в белое пятно на толстом брюхе, чуть повыше портупейного ремня. Штабс-капитан удивленно охнул, выпучил глаза и схватился руками за ствол винтовки, но напрасно, через мгновение ещё несколько солдатских штыков с мокрым хряпом воткнулись в жирную тушу. Солдаты поднатужились и словно сноп на вилах перекинули тело через бруствер.
В тот день ни один из полков дивизии не пошел в атаку на смешанные с грязью немецкие позиции. Летнее наступление захлебнулось не успев начаться. В батальонном рапорте о дневных потерях значились двое, батальонный командир и безымянный рядовой, прибывший с маршевой ротой за день до наступления. Разбираться со смертью штабс-капитана в полку не стали, уж больно одиозной фигурой слыл покойный. Только полковник прошипел вслед увозившей тело обозной двуколке: Доигрался, дурак!… Прости, меня Господи., снял фуражку и перекрестил высокий облысевший за время войны лоб.
Армия стремительно разваливалась, разлагалась, окончательно и бесповоротно. Солдаты дружно голосовали за мир ногами. Ушел и дед, забрав винтовку, патроны и наган с кабурой… На всякий случай.
* * *
Большевики, не в силах сдержать напор кайзеровской армады, заключили похабный Брестский мир. Немцы пришли на Украину с ордунгом, показательными виселицами, назидательными порками, расстрелами, конфискациями… За ними — сечевики Скоропатьского, гайдамаки Петлюры с еврейскими погромами, всеобщими поборами, ночными обысками, шомполами и расстрелами. Выгоняя жевто-блакитных шли красные с мобилизацией, конфискацией, реквизицией и ЧК. Переодически из лесов налетали Зеленые, дезертиры и мелкие атаманчики с умыканием последнего селянского добра…. Ну и конечно же, махновцы с тачанками, пьяными набегами, грабежами, насилиями и расстрелами… Тех вновь сменяли белогвардейцы-деникинцы с шомполами, возвращением помещиков, конфискациями, расстрелами… Расстрел оказался универсальным, широко применяемым независимо от национальной и партийной принадлежности средством просвещения темной народной массы чудом сохранившейся на несчастной земле.
Дед по-перву просто сидел на мельнице, не очень четко понимая закрутившуюся вокруг кутерьму. Но после визитов белых, зеленых и жевто-блакитных вкупе с немцами, оставил ограбленную до нитки мельницу, ушел в Червоную Армию, прикрыв исполосованную задницу крестьянскими портками, а голову соломенным брилем. Беляки лупить георгиевского кавалера постеснялись, а петлюровцы таки выпороли, добиваясь открытия тайных запасов. Ничего так падлюки и не нашли, правда утащили вояки под шумок военную форму и сапоги. Счастье еще, что не обнаружили надежно захованных наград и оружия.
Так Григорий и выбрал из всех колеров — красный, жизнь подсказала. В зарождающейся Украинской Червоной Армии дед оказался восстребован, мало там нашлось поначалу людей способных читать карты, писать приказы, руководить войсками, а он эту науку самоучкой постиг за годы мировой войны. Вот и стал замначальника штаба конной бригады. Мог начальником стать, выше расти, да не торопился в большевики записываться, числился всю гражданскую в сочувствующих беспартийных.
Долгих три года бригада то наступала, въезжая под звуки духового оркестра в освобожденные от деникинцев, петлюровцев, махновцев села, местечки и городки, то отступала, выкатываясь впопыхах тревожных сборов из жилого тепла изб да домишек под натиском отчаянной махновской вольницы, петлюровских синежупанных полков, сичевиков или спаянных великой, лютой, холодной, спокойной ненавистью к красным, затянутых в английские френчи с русскими трехцветными шевронами у плеча, белых офицерских батальонов.
Обездоленная страна не смогла бесконечно выносить ярмо опустошения гражданской войны. Земля молила о пощаде, о зерне. О скорейшей победе какой-то одной силы… О мире.