Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 109 из 293 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Том спрыгнул с крыльца, крича во все горло: — Ура! Ура! Ура-а-а! Он бежал по дорожке, крича: — Все в порядке, он в порядке, он жив! Пифкин в больнице! Аппендикс себе вырезал. Сегодня, в девять вечера! Успел вовремя! Доктор говорит, что он молодчина! — Пифкин?.. — В больнице?.. — Молодчина?.. Все охнули, будто кто дал им под ложечку. Потом задышали часто, шумно, это был дикий крик, нестройный вопль торжества. — Пифкин, о Пифкин, Пиф! Ребята стояли на пифкинском газоне, на дорожке перед пифкинским крыльцом, перед его домом и в немом изумлении переглядывались, улыбаясь все шире, а слезы набегали на глаза, и все вдруг заорали, а слезы, счастливые слезы заструились по щекам. — Вот здорово, здорово, красота, ох как здорово! — приговаривал Том, еле живой, плача от радости. — Можешь повторить, — сказал кто-то, и он повторил. И они все сгрудились в кучку и досыта наревелись на радостях. Похоже, что ночь здорово отсырела от слез, и Том решил всех взбодрить. — Вы взгляните на пифкинский дом! Стыд и позор? Слушайте, что надо делать!.. Они разбежались во все стороны, и каждый вернулся, прихватив с собой горящую тыкву, и все тыквы поставили рядком на перилах дома Пифкина, и тыквы улыбались до ушей самым беззастенчивым образом, поджидая возвращения Пифкина домой. Мальчишки, стоя на газоне, любовались этими сияющими улыбками; костюмы на плечах, локтях и коленках у них были порваны в клочья, грим стекал со щек каплями и струйками, и громадная, чудесная, счастливая усталость наваливалась на них, тяжелила веки, наливала тяжестью руки и ноги, но уходить им не хотелось. И башенные часы пробили полночь — буммм! И снова, и снова — буммм? Буммм! — целых двенадцать раз. И Канун Всех святых кончился. И по всему городу захлопали двери, стали гаснуть огни. Мальчишки начали разбредаться, прощаясь: «Пока!», и «Привет!», и «Будь здоров!», и просто «Будь!», и доброй ночи, да, ночи. Газон опустел, но на крыльце Пифкина вовсю полыхали огоньки свечей, теплые огоньки, теплый дух печеной тыквы. И Призрак, и Мумия, и Скелет, и Ведьма, и все остальные пришли домой, на свое крыльцо, и, стоя на пороге родного дома, каждый обернулся, и посмотрел на город, и вспомнил эту сказочную ночь — ночь, которую никто из них не забудет никогда в жизни, — каждый посмотрел на дома других через городские улицы, но все они особенно долго смотрели на высоченный Дом за оврагом, где мистер Смерч все еще стоял на самом верху крыши, окруженной балюстрадой из острых прутьев. Мальчишки помахали руками, каждый со своего крыльца. Дым, тянувшийся вверх из высокой готической трубы дома Смерча, помахал им в ответ. Все новые и новые двери захлопывались во всем городе, запирались на ночь. И с каждым звуком захлопнутой двери гасла тыква на громадном Дереве Всех святых — одна, другая, и еще, и еще одна… Дюжинами, сотнями, тысячами закрывались двери, гасли глаза тыкв, словно слепли, а над задутыми свечками курился ароматный дымок. Ведьма постояла, вошла в дом, закрыла дверь. Тыква с ведьминым лицом на Дереве погасла. Мумия шагнула через порог и хлопнула дверью. В тыкве с лицом мумии погас огонек. Оставался только один, последний мальчишка во всем городе, один на своей веранде — Том Скелтон в своих костяных доспехах, ему смерть как не хотелось уходить в дом, а хотелось выжать последнюю, самую сладкую каплю радости из самого любимого праздника в году, и он отправил мысленное послание с ночным ветром к волшебному дому за оврагом: — Мистер Смерч, а вы кто такой? И мистер Смерч, стоя высоко на крыше дома, послал обратно мысленный ответ: — Я думаю, ты знаешь, мальчуган, я думаю, ты знаешь. — Мы еще встретимся, мистер Смерч? — Через много-много лет — да, я приду за тобой. И вот последняя мысль Тома: — О, мистер Смерч, неужели мы никогда не перестанем бояться ночи, бояться смерти? И мысленный ответ полетел к нему: — Когда ты достигнешь звезд, мальчуган, да, и станешь жить там вечно, все страхи отпустят тебя и сама Смерть истребится. Том прислушался, услышал и спокойно помахал на прощанье. Мистер Смерч там, вдали, поднял руку. Щелк. Дверь дома захлопнулась за Томом. Его тыква-череп на великанском дереве чихнула дымком и погасла. Ветер играл ветвями исполинского Дерева Всех святых, на котором не осталось ни единого огонька, кроме одинокой тыквы на самой макушке. Тыквы с глазами и лицом мистера Смерча. На гребне крыши мистер Смерч наклонился, набрал полную грудь воздуху и — дунул. Его свечка в его тыквенной голове затрепетала, угасла. Но — чудо! — дым заклубился из его собственного рта, из ноздрей, из ушей, из глазниц, как будто его собственную душу задули, погасили в груди в тот самый миг, как душистая тыква испустила свой сладкий, теплый тыквенный дух. Он провалился сквозь крышу своего дома. Крышка стеклянного люка закрылась за ним. Откуда-то налетел ветер. Он раскачал все темные, курящиеся дымком тыквы на раскидистом, прекрасном Праздничном дереве. Ветер подхватил тысячи потемневших листьев и взметнул их в небо, погнал по земле навстречу солнцу, которое непременно взойдет. Как и весь город, Дерево погасило последние тлеющие угольки улыбок и погрузилось в сон. А в два часа, перед рассветом, ветер вернулся за оставшимися листьями. РАССКАЗЫ
Пьяный за рулем велосипеда (Предисловие Рэя Брэдбери) В 1953 году в журнале «Нэйшн» была опубликована моя статья, где я пытался оправдать свои опыты в научной фантастике — хотя этот ярлык можно приклеить к каждому третьему из моих произведений, не более. Несколько недель спустя, в конце мая, мне пришло письмо из Италии. Перевернув конверт, я прочитал следующее: «В. Berenson I Tatti, Settignano Firenze, Italia» Адрес был написал мелким кружевным почерком. Я показал письмо жене и воскликнул: — Господи, неужели это тот самый Беренсон, великий историк искусства? Быть не может! — Открой конверт, — сказала жена. Я открыл и прочитал: Дорогой мистер Брэдбери! Это первое письмо поклонника своему кумиру, которое я написал за восемьдесят девять лет жизни. Да будет Вам известно, я только что прочитал в «Нэйшн» Вашу статью подзаголовком «Послезавтра». Первый раз слышу, чтобы художник, в широком смысле слова, утверждал, что творчество приносит ему радость, словно озорная проказа или увлекательное приключение, что ему доставляет удовольствие воплощать свои фантазии. Как это не похоже на высказывания работников тяжелой промышленности, в которую нынче превратилась литература! Если когда-нибудь будете у нас во Флоренции, заходите в гости. Искренне Ваш, Б. Беренсон Так в возрасте тридцати трех лет я получил признание от человека, который стал мне вторым отцом. Признание того, что мое видение мира, мое творчество и мой подход к жизни имеют право на существование. Мне необходима была эта поддержка. Любому из нас необходимо услышать из уст кого-то старшего, более заслуженного и мудрого, что мы не сошли с ума, что мы все делаем правильно. Правильно, черт возьми, просто отлично! Так легко потерять веру в себя, когда все писатели, все интеллектуалы вокруг хором твердят то, что заставляет вас краснеть от стыда. Ведь, по общему мнению, писательство — это тяжелая, мучительная, грязная работа. Видите ли, у меня все обстоит иначе. Мои фантазии всю жизнь ведут меня за собой. Они кричат, и я иду на зов. Они налетают на меня и кусают за ногу — я спасаюсь тем, что описываю все произошедшее в момент укуса. Когда я ставлю точку, фантазия отпускает мою ногу и убегает по своим делам. Вот так я и живу. Пьяный за рулем велосипеда, как написал в рапорте один ирландский полицейский. Да, я пьян от жизни и не знаю, куда меня понесет дальше. И все равно отправляюсь в путь затемно. А сама поездка? Поездка приносит ровно столько же восторга, сколько и ужаса. Когда мне было три года, мама таскала меня по кинотеатрам два-три раза в неделю. Первым фильмом, который я увидел, был «Горбун собора Парижской Богоматери» с Лоном Чейни.[29] В тот далекий день 1923 года я заработал тяжелейшее искривление позвоночника… и воображения. С той поры я с первого взгляда узнаю кровного родственника, земляка в потрясающе жутком уродце из темноты. Я пересмотрел все фильмы с Чейни по множеству раз. Я хотел испытать этот восхитительный ужас. Меня повсюду стал сопровождать Призрак Оперы в багровом плаще. А когда Призрак исчезал, я видел зловещую руку из «Кошки и канарейки», руку, которая высовывалась из-за книжного шкафа и манила меня на поиски новых ужасов в книгах. В те годы я был влюблен в чудовищ и скелеты, в цирки и городки аттракционов, в динозавров и, наконец, в Красную планету — Марс. Вот из таких кирпичиков я и построил свою жизнь и карьеру. Из непреходящей любви ко всем этим прекрасным вещам, лучшим из того, что со мной происходило. Иными словами, я никогда не стеснялся ходить в цирк. Некоторые стесняются. Цирки шумны, вульгарны и воняют в жару. Большинство людей лет в четырнадцать-пятнадцать один за другим изгоняют из сердца предметы своей детской любви, первые наивные пристрастия, и в итоге, когда они становятся взрослыми, в их жизни не остается места радости, не остается ни вкуса, ни смака, ни аромата. Глядя на других, они ругают себя за ребячество и стыдятся его. И когда темным холодным утром в пять часов пополуночи в город въезжает цирк, эти люди, слыша завывания каллиопы, не вскакивают и не выбегают на улицу. Они продолжают ворочаться в постелях, а жизнь тем временем идет мимо. Я вскакивал и бежал. Мне было девять лет, когда я понял, что прав, а все остальные заблуждаются. В тот год на сцене появился Бак Роджерс, и я влюбился в него с первого взгляда. Я делал вырезки из газет и был от них безумней безумного. Друзья не одобряли. Друзья смеялись. Я порвал свои вырезки с Баком Роджерсом. Месяц ходил я в четвертый класс, потерянный и опустошенный. Однажды я расплакался и спросил себя, почему у меня внутри так пусто? И понял: все дело в Баке Роджерсе. Он исчез, и жизнь потеряла смысл. Следующей моей мыслью было: какие же они мне друзья, если заставили разорвать вырезки в клочья, а с ними и собственную жизнь напополам? Они мне не друзья, они враги. Я снова начал собирать Бака Роджерса. И с тех пор живу счастливо. Потому что это был мой первый шаг в карьере писателя-фантаста. С тех пор я не слушал тех, кто насмехался над моей любовью к космическим полетам, цирковым представлениям и гориллам. Если кто-то начинал их ругать, я брал своих динозавров и выходил из комнаты. Потому что все это — перегной, благодатная почва. Потому что если бы я с детства не забивал себе голову вышеупомянутыми «глупостями», то, когда дело дошло до того, чтобы подобрать слова и выразить себя на бумаге, я разродился бы возом нулей и маленькой тележкой дырок от бублика. Рассказ «Вельд», вошедший в этот сборник, — яркий пример того, что происходит в голове, битком набитой образами, сказками, игрушками. Однажды, лет тридцать назад, я сел за пишущую машинку и напечатал: «Детская комната». А где эта детская? В прошлом? Нет. В настоящем? Вряд ли. В будущем? Да! Хорошо, тогда как она выглядит? На что похожа? Я застучал по клавишам, подбирая по ассоциации слова для Комнаты, нанизывая их одно за другим. В такой детской должны быть телевизоры на каждой стене, от пола до потолка. Ребенок войдет в нее, крикнет: «Нил! Сфинкс! Пирамиды!» — и они появятся вокруг него, красочные, яркие, звучащие, как в жизни, и даже — почему бы и нет? — источающие насыщенный жаркий запах, аромат, благоухание (нужное подчеркнуть). Все это родилось за несколько секунд работы. Теперь у меня была Комната, оставалось населить ее героями. Я отстучал на машинке персонажа по имени Джордж и поместил его в кухню будущего. На кухне жена сказала ему: — Джордж, пожалуйста, посмотри детскую комнату. Мне кажется, она сломалась. Джордж и его жена вышли в холл. Я отправился вслед за ними, бешено колотя по клавишам и не имея представления, что будет дальше. Они открыли дверь и переступили порог детской. Африка. Жаркое солнце. Стервятники. Падаль. Львы. Два часа спустя львы спрыгнули со стен детской и растерзали Джорджа с женой, пока их порабощенные телевизором детки попивали чай. Слова нанизаны. Рассказ написан. Все вместе, от взрывного зарождения идеи до точки в почти готовом к отправке издателю рассказе, заняло что-то около ста двадцати минут. Откуда взялись эти львы в детской? Их предками были львы, про которых я читал в книгах из городской библиотеки, когда мне было десять. Львы, которых я воочию видел в цирке, когда мне было пять. Лев, который подкрадывался к намеченной жертве в фильме с Лоном Чейни «Тот, кто получает пощечины» в 1924 году. «В тысяча девятьсот двадцать четвертом?» — недоверчиво присвистнете вы. Да, в 1924-м. В следующий раз я увидел фильм с Чейни только в прошлом году. С первых же кадров я понял: вот откуда взялись мои львы в «Вельде»! Все эти годы они ждали своего часа, затаившись в тайном логове где-то в моем подсознании. Видите ли, я такой особенный уродец: человек, у которого внутри ребенок и который ничего не забывает. Я помню день и час, когда появился на свет. Я помню, как на следующий день после моего рождения мне делали обрезание. Помню, как сосал материнскую грудь. Несколько лет спустя я задал матери вопрос насчет обрезания. Я знал то, что мне никто не мог рассказать — о таком детям не рассказывали, особенно в те едва ли не викторианские времена. Где мне делали обрезание — в больнице, где я родился, или где-то в другом месте? В другом. Отец отвез меня к врачу. Я помню врача. Помню скальпель. «Крошку-убийцу» я написал двадцать шесть лет спустя. Это рассказ о ребенке, который все видит, все слышит, все ощущает не хуже взрослого. Он в ужасе оттого, что его вытолкнули в холодный и чужой мир, и мстит своим родителям: ползает по дому, строит козни и в конце концов убивает отца и мать. Когда же это началось — мое писательство? Все стало складываться одно к одному летом и сложилось окончательно к зиме 1932-го. Я тогда бредил Баком Роджерсом, романами Эдгара Рай- са Берроуза и вечерним радиосериалом «Волшебник Шанду». Шанду рассказывал о магии и силе мысли, о Дальнем Востоке и удивительных местах — словом, о таких вещах, что я каждый вечер садился и по памяти записывал очередную передачу. Но всю мою коллекцию чудес, сказок, падений с лестницы вместе с бронтозаврами только для того, чтобы подняться на ноги под ручку с Лэ из Опара,[30]— все это перевернул человек по имени мистер Электрико. Он приехал со стареньким никудышным карнавалом, «Совместным шоу братьев Дилл». Это было в выходные перед Днем труда в 1932 году. Мне тогда исполнилось двенадцать. Каждый вечер из трех мистер Электрико садился на электрический стул и его тело пронзали десять миллионов жужжащих вольт чистой голубой энергии. Его глаза горели огнем, светлые волосы стояли дыбом, между обнаженными в улыбке зубами проскакивали голубые искры. Чуть подавшись вперед, к зрителям, он вытягивал руку с мечом Эскалибуром над головами детей, огнем посвящая их в рыцари. Когда подошла моя очередь, мистер Электрико коснулся острием меча моих плеч, а затем — кончика носа. В меня ударила маленькая молния. Мистер Электрико воскликнул: «Живи вечно!» Я решил, что эта величайшая мысль, какую мне доводилось слышать. На следующий день я снова пришел повидать мистера Электрико под тем предлогом, что волшебная никелированная игрушка, которую я приобрел у него накануне, плохо работает. Он починил игрушку и повел меня на экскурсию по карнавалу. Прежде чем войти в шатер с лилипутами, толстыми женщинами и татуированными Людьми в Картинках, мистер Электрико кричал: «Эй вы там! Не выражайтесь!» Мы спустились к берегу озера Мичиган, где мистер Электрико поведал мне свои маленькие философские истины, а я ему — свои, огромные. Не знаю, почему он это терпел. Но он слушал меня или делал вид, что слушает. Может, потому, что соскучился по дому, может, у него где-то был сын, а может, не было и он об этом жалел. Как бы там ни было, он сказал, что раньше был пресвитерианским священником, но его расстригли, что живет он в Каире, штат Иллинойс, и я могу написать ему туда, если захочу. Под конец мистер Электрико сообщил мне неслыханную новость. «Мы уже встречались, — сказал он. — Во Франции, в тысяча девятьсот восемнадцатом. Ты был моим лучшим другом, и в тот год ты умер у меня на руках в битве в Арденнском лесу. А теперь — вон он ты, родился снова. У тебя новое тело и новое имя. С возвращением!» Я шел домой после той встречи, пошатываясь под грузом двух великолепных подарков. Первым подарком было то, что я, оказывается, уже жил на этом свете (и мне об этом рассказали), а вторым — то, что мне предстоит попытаться каким-то образом жить вечно. Спустя несколько недель я начал писать свои первые короткие рассказы про Марс. С тех пор я никогда не останавливаюсь. Благослови Бог мистера Электрико, мой катализатор, где бы он ни был. Размышляя обо всем вышеупомянутом, я прихожу к мысли, что мои ранние литературные опыты были обречены происходить на чердаке. С двенадцати до двадцати двух или, может быть, двадцати трех лет я садился писать далеко за полночь и сочинял весьма нетрадиционные истории о призраках и привидениях; о созданиях в колбах, которых я видел в захудалых балаганчиках; о друзьях, навеки скрывшихся в водах озера; о супругах третьего часа ночи, этих мятущихся душах, что вынуждены летать в темноте, чтобы их не застрелили при свете дня. Много лет ушло у меня на то, чтобы, не прекращая писать, спуститься с чердака, где мне приходилось уживаться с мыслью о возможности собственной смерти (подростки всегда забегают вперед), и переселиться сначала в гостиную, а потом и на лужайку, на которой распускались одуванчики, созревшие для вина. Лужайка, где мы собирались с родственниками на Четвертое июля, подарила мне не только истории, произошедшие в Гринтау- не, штат Иллинойс. Благодаря ей я смог последовать совету Эдгара Райса Берроуза и Джона Картера и отправиться на Марс, но при этом прихватить с собой свои детские пожитки, а также дядюшек, тетушек, маму, папу и брата. Вернее, прибыв на Марс, я обнаружил, что все они уже там, ждут меня. А может быть, это были марсиане — они задумали погубить меня и потому притворялись моей родней. Гринтаунские истории, сложившиеся в роман «Вино из одуванчиков», появление которого я не предвидел, и истории Красной планеты, вылившиеся в «Марсианские хроники», которых я тоже не планировал, были написаны примерно в одни и те же годы. Я писал их поочередно, то одну книгу, то другую, время от времени бегая на задний двор бабушки и дедушки к бочке для дождевой воды, чтобы выудить оттуда все воспоминания, легенды и словесные ассоциации тех лет. В те же годы я воссоздал своих многочисленных родственников и в облике вампиров, которые живут в городке, очень похожем на Гринтаун «Вина из одуванчиков». Город вампиров приходится темным двоюродным братом марсианскому городу, где высадилась Третья экспедиция. Таким образом, я вел тройную жизнь: я был отважным исследователем маленького городка, космопроходцем, осваивающим Красную планету, и скитальцем, странствующим по земле вместе с американскими кузенами графа Дракулы. Однако я до сих пор не сказал и половины того, что следовало бы, о других созданиях, рыскающих по страницам этого сборника: где-то они являются во всем великолепии ночных кошмаров, где- то низвергаются в бездну отчаяния и одиночества. Динозавры. В возрасте семнадцати — двадцати трех летя написал с полдюжины рассказов про динозавров. Однажды мы с женой прогуливались вечером по пляжу в Венеции, штат Калифорния, где жили в номере для молодоженов за тридцать долларов в месяц, и наткнулись на остов «Венецианской пристани». Рядом море облизывало сплетение распорок, направляющих и балок старых «русских горок», лежащих на песке. — Зачем этот динозавр здесь разлегся? — спросил я. Моя жена весьма благоразумно промолчала. Ответ пришел, когда я проснулся среди ночи, разбуженный неким зовом, и услышал одинокий рев туманного горна в заливе Санта-Моника — он раздавался снова и снова, снова и снова…
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!