Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 234 из 293 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В мертвой тишине далеко разносился единственный звук — мелодичное бульканье, с которым жидкость обычно переливается из одного сосуда в другой. Синяя Бутылка вспыхивала на солнце. Крейг счастливо засмеялся, с шумом перевел дух и снова припал к бутылке. Далеко за полночь «Cкорая» подъехала к береговым скалам в неподходящий час. Любой час будет неподходящим, куда бы ни приехала «скорая», но этот в особенности, поскольку было уже далеко за полночь и никто не мог себе представить, что когда-нибудь снова наступит день: об этом свидетельствовало и море, набегавшее внизу на терявшийся во мраке берег, и холодный соленый ветер, дующий с Тихого океана, подтверждал то же самое, и окутавший небо туман, погасивший звезды, выносил окончательный, неощутимый, но разрушительный приговор. Стихия застолбила это место навсегда, человек едва ли мог здесь удержаться, он вскоре уйдет. В этих условиях людям, собравшимся над обрывом, со всеми их машинами, включенными фарами и мигалками, было трудно ощущать реальность момента, ибо они оказались пойманными между закатом, о котором почти забыли, и рассветом, которого никто толком не ждал. Небольшой груз, свисавший с дерева и поворачивавшийся на холодном соленом ветру, ни в коей мере не умалял этого чувства. Небольшим грузом была девушка лет девятнадцати, не старше, в легком, полупрозрачном зеленом выходном платье — пальто и туфли затерялись где-то в холодной ночи; она принесла сюда, на скалы, веревку, нашла дерево, ветка которого нависла над обрывом, привязала к ней веревку, сделала петлю для шеи и отдала себя на волю ветра, раскачивающего теперь ее тело. Веревка с сухим жалобным скрипом терлась о ветку, пока не приехали полиция и «скорая», которые спустили девушку с неба и положили на землю. Около полуночи раздался одинокий звонок, сообщавший о том, что им предстоит обнаружить здесь, на этом каменистом обрыве, а потом человек быстро повесил трубку и больше не звонил; и вот прошло несколько часов, и все, что можно было сделать, сделано, полиция закончила осмотр и уехала, и теперь здесь остались лишь «скорая» и люди, приехавшие на ней, чтобы погрузить свою молчаливую ношу и отвезти ее в морг. Один из троих, оставшихся возле покрытого простыней тела, был Карлсон, который занимался всем этим уже тридцать лет, второй — Морено, который занимался этим лет десять, а третий — Латтинг, который был новичком в этой работе и приступил к ней лишь несколько недель назад. Один из троих, Латтинг, стоял сейчас над обрывом, глядя на опустевшую ветвь дерева, держа в руках веревку, не в силах оторвать взгляд. Карлсон подошел к нему сзади. Услышав его шаги, Латтинг сказал: — Какое место, какое ужасное место для смерти. — Любое место покажется ужасным, если ты решил там сгнить, — отозвался Карлсон. — Пойдем, парень. Латтинг не шевельнулся. Он протянул руку и прикоснулся к дереву. Карлсон что-то проворчал и покачал головой. — Пойдем. Постарайся все это запомнить. — А разве можно это забыть? — Латтинг резко обернулся и посмотрел в безучастное серое лицо старшего товарища. — Ты имеешь что-нибудь против? — Ничего против. Когда-то я тоже был таким. Но со временем понимаешь, что лучше не вспоминать. Лучше ешь. Крепче спишь. Со временем научишься забывать. — Я не хочу забывать, — возразил Латтинг. Господи боже, здесь всего каких-то несколько часов назад умер человек. Она заслуживает… — Заслуживала, парень, — в прошедшем времени, а не в настоящем. Она заслуживала лучшей доли, но ей не досталось. А теперь она заслуживает достойных похорон. Это все, что мы можем для нее сделать. Поздно уже, да и холодно. Не мог бы ты рассказать нам все это в машине? — Здесь могла бы быть твоя дочь. — Этим меня не проймешь, парень. Она не моя дочь, вот что главное. И не твоя, хотя ты так говоришь, что можно подумать, будто твоя. Это девятнадцатилетняя девушка — ни имени, ни кошелька, ничего. Мне жаль, что она умерла. Пожалуйста, если это поможет. — Поможет, если ты скажешь это как надо. — Извини, а теперь берись за носилки. Латтинг поднял свой конец носилок, но не тронулся с места, а все смотрел на лицо, накрытое простыней. — Как ужасно быть такой молодой и решиться вот так просто покончить с собой. — Иногда, — сказал Карлсон на другом конце носилок, — мне тоже становится невмоготу. — Конечно, но ты ведь… — Латтинг запнулся. — Давай скажи это: я ведь старый, да? Если человеку пятьдесят, шестьдесят, все в порядке — кому какое дело, плевать; а вот если девятнадцать, все поднимают крик. Ладно, парень, можешь не приходить на мои похороны, и цветов не надо. — Я совсем не хотел сказать… — начал Латтинг. — Никто не хочет, но все говорят; к счастью, у меня слоновья шкура, ее не пробьешь. Шагай. Они подошли с носилками к «скорой», и Морено распахнул дверцы пошире. — Боже, — сказал Латтинг, — какая она легкая. Совсем невесомая. — Вот она, неприглядная сторона жизни, смотрите, салаги, смотрите, ребятишки. — Карлсон залез в глубь фургона, и они задвинули носилки внутрь. От меня разит виски. Вы, молодые, думаете, что можете пить, как футболисты, и сохранить прежний вес. Черт, если так, она не весит и девяноста фунтов. Латтинг положил веревку на пол. — Интересно, где она ее раздобыла? — Это ж не яд, — сказал Морено, — Кто угодно может купить веревку без всяких поводов. Похоже, это талевая веревка. Возможно, она была на пляжной вечеринке, разозлилась на своего парня, взяла это у него из машины, а потом выбрала местечко и… Они бросили последний взгляд на дерево над обрывом, на опустевшую ветку, послушали шорох ветра в листве, затем Карлсон вышел, обогнул машину и сел на переднее сиденье рядом с Морено, а Латтинг залез назад и захлопнул дверцы. Машина поехала вниз по сумеречному склону к берегу, где океан, будто карту за картой, выкладывал на темный песок грохочущие белые волны. Некоторое время они ехали молча, наблюдая, как впереди, словно призраки, пляшут отсветы их фар. Наконец Латтинг сказал: — Лично я ищу себе другую работу. Морено засмеялся. — Да, парень, недолго же ты продержался. Готов был об заклад побиться, что ты не выдержишь. Но знаешь, что я тебе скажу: ты вернешься. Другой такой работы нет. Все остальные работы скучные. Конечно, порой от нее тошнит. Со мной тоже бывает. Я думаю: все, завязываю. И едва не ухожу. Но потом втягиваюсь. И вот я снова здесь. — Значит, ты можешь здесь оставаться, — сказал Латтинг. — Но я сыт по горло. Мое любопытство удовлетворено. За последние несколько недель я многое повидал, но это последняя капля. Меня тошнит от собственной тошноты. Или еще хуже: меня тошнит от того, что вам на все плевать. — Кому плевать? — Вам обоим! Морено презрительно фыркнул. — Прикури-ка нам парочку, Карли. Карлсон зажег две сигареты и передал одну Морено, который затянулся, моргая от дыма, ведя машину под оглушительный грохот моря. — Если мы не кричим, не орем и не машем кулаками… — Я не собираюсь махать кулаками, — перебил его Латтинг, сидя сзади и склонившись над спеленатым телом. — Я просто хочу поговорить по-человечески, хочу, чтобы вы посмотрели на все это иначе, а не как в мясной лавке. Если когда-нибудь я стану таким, как вы оба, равнодушным, ни о чем не беспокоящимся, толстокожим и черствым… — Мы не черствые, — спокойно и вдумчиво возразил Карлсон, — мы привыкли. — Привыкли, черт побери, а скоро, может, совсем омертвеете? — Парень, не рассказывай нам, какими мы будем, если ты даже не знаешь, какие мы есть. Хреновый тот доктор, который прыгает в могилу вместе с каждым своим пациентом. Все доктора прошли через это, и никто из них не отказывает себе в возможности жить и наслаждаться жизнью. Вылезай из могилы, парень, оттуда ничего не увидишь. В кузове воцарилось долгое молчание, и наконец Латтинг заговорил, обращаясь в основном к самому себе: — Интересно, как долго она стояла там одна над обрывом — час, два? Забавно, наверное, было смотреть на костры внизу, зная, что скоро все это перестанет для тебя существовать. Я думаю, она была на танцах или на пляжной вечеринке и поссорилась со своим парнем. Завтра ее бой-френд придет в участок на опознание. Не хотелось бы мне быть на его месте. Что он почувствует… — Ничего он не почувствует. Он даже не появится, — спокойно сказал Карлсон, расплющивая окурок в пепельнице. — Вероятно, это он нашел ее и позвонил, а потом убежал. Ставлю два против одного, что он не стоит ноготка на ее мизинце. Какой-нибудь грязный, прыщавый олух с вонью изо рта. Господи, ну почему эти девчонки никак не могут подождать до утра? — Точно, — протянул Морено. — Утром все предстает в лучшем свете. — Попробуй скажи это влюбленной девушке, — сказал Латтинг. — Парень — дело другое, — продолжал Карлсон, закуривая следующую сигарету, — он просто напьется, а потом скажет: пропади оно все пропадом, ну не убивать же себя из-за женщины. Некоторое время они ехали молча мимо темных прибрежных домиков, в которых лишь изредка мелькал одинокий свет — такой был поздний час. — Может быть, — произнес Латтинг, — она ждала ребенка. — Так тоже бывает. — А потом ее парень убегает с другой, а эта просто берет у него веревку и идет к обрыву, — сказал Латтинг. — А теперь ответьте мне, это что, настоящая любовь? — Это, — сказал Карлсон, прищурившись вглядываясь в темноту, — одна из разновидностей любви. Не буду говорить, какая именно. — Точно, — подтвердил Морено, ведя машину. Тут я полностью с тобой согласен, парень. Я хочу сказать, приятно знать, что кто-то в этом мире умеет так любить. Они опять задумались на некоторое время, пока машина, урча, пробиралась между молчаливых береговых скал и уже притихшего моря, и у двоих из них, возможно, мелькнула мысль о собственных женах, о домиках с участком, о спящих детишках и о том, как много лет назад они приезжали на пляж, откупоривали пиво, обнимались среди скал, а потом лежали на одеялах с гитарами, пели песни, и им казалось, что жизнь впереди бескрайняя, как океан, простиравшийся далеко за горизонт, а может, тогда они и вовсе об этом не думали. Глядя на затылки своих старших товарищей, Латтинг надеялся или скорее смутно пытался понять, помнят ли они свои первые поцелуи, соленый вкус на губах. Носились ли они хоть раз по песку, как взбесившиеся буйволы, крича от беспричинной радости и бросая вызов всему свету: попробуй усмири нас?
И по их молчанию Латтинг понял: да, этот разговор, эта ночь, этот ветер, обрыв, дерево и веревка помогли ему достучаться до их сердец; то, что случилось, их проняло. И сейчас они, наверное, думают о своих женах, спящих за много-много темных миль отсюда в теплых постелях, вдруг ставших невероятно недостижимыми, пока перед их мужьями — просоленная морем дорога в глухой смутный час, а на кушетке у задней дверцы машины — странный предмет и старый обрывок веревки. — Завтра вечером ее парень пойдет на танцы с кем-нибудь другим, — сказал Латтинг. — От этой мысли у меня разрывается сердце. — Я бы не задумываясь дал ему хорошего пинка, — отозвался Карлсон. Латтинг приоткрыл простыню. — Эти девушки — некоторые из них — носят такие потрясающие короткие стрижки. Кудряшками, но короткие. И слишком много макияжа. Слишком… — Он запнулся. — Что ты сказал? — спросил Морено. Латтинг еще немного приподнял простыню. И ничего не сказал. В следующие мгновения слышался шорох простыни, открываемой то там, то здесь. Лицо Латтинга побледнело. — Ого, — пробормотал он наконец. — Ого. Морено интуитивно замедлил ход. — Что там, парень? — Я только что кое-что обнаружил, — сказал Латтинг. — У меня все время было такое чувство: на ней слишком много косметики, и эти волосы, и еще… — Что? — Боже мой, вот это да, — произнес Латтинг, едва шевеля губами, одной рукой ощупывая свое лицо, чтобы понять, какое на нем сейчас выражение. — Хотите, скажу вам кое-что забавное? — Давай, рассмеши нас, — сказал Карлсон. «Скорая» еще больше замедлила ход, когда Латтинг сказал: — Это не женщина. То есть не девушка. В общем, я хочу сказать, она не женского пола. Понимаете? Машина уже ползла еле-еле. В открытое окно ворвался ветер, прилетевший со стороны едва забрезжившей над морем зари, двое людей на переднем сиденье повернулись и уставились на тело, лежащее на кушетке в глубине фургона. — А теперь скажите кто-нибудь, — произнес Латтинг так тихо, что они едва могли уловить слова, стало ли нам от этого лучше? Или хуже? Никто не ответил. А волны одна за другой накатывали и обрушивались на равнодушный берег. Идеальное убийство Идея убить его была так совершенно продуманна, так невероятно приятна, что я проехал в полубезумном состоянии через всю Америку. Эта идея отчего-то пришла мне в голову в мой сорок восьмой день рождения. Почему она не пришла ко мне, когда мне было тридцать или сорок, я не знаю. Возможно, это были счастливые годы, и я плыл сквозь них, не замечая времени, не наблюдая часов, не обращая внимания на появляющийся иней на висках и львиный взгляд в зеркале… Как бы то ни было, в свой сорок восьмой день рождения, ночью, лежа в постели с женой, в то время как во всех остальных, залитых лунным светом, тихих комнатах дома спали мои дети, я подумал: Сейчас я встану, пойду и убью Ральфа Андерхилла. Ральф Андерхилл! — вскричал я. — Да кто, черт возьми, он такой? Убить его тридцать шесть лет спустя? За что? Ну как же, — подумал я, — за то, что он сделал со мной, когда мне было двенадцать. Через час, услышав шум, проснулась моя жена. — Дуг? — позвала она. — Что ты делаешь? — Собираю вещи, — сказал я. — Для поездки. — А-а-а-а, — пробормотала она, перевернулась на другой бок и заснула. — По вагонам! Все по вагонам! — разносились по железнодорожной платформе крики проводников. Поезд вздрогнул и с грохотом тронулся. — До встречи! — крикнул я, вскакивая на подножку. — Когда-нибудь, — отозвалась моя жена, — лучше бы ты полетел! Лететь? — думал я, — и лишить себя удовольствия размышлять об убийстве, пересекая равнины? Лишить себя удовольствия смазать пистолет, зарядить его и думать о том, каким будет лицо Ральфа Андерхилла, когда я появлюсь тридцать шесть лет спустя, чтобы свести с ним старые счеты? Лететь? Ну нет, лучше уж с рюкзаком на спине идти пешком через всю страну, останавливаясь на ночлег, разводить костер, поджаривая на нем свою желчь и горькую слюну, и вновь глотать свою застарелую, иссохшую, но все еще живую вражду и потирать так и не зажившие синяки. Лететь?! Поезд тронулся. Моя жена пропала из виду. Я начал свой путь в Прошлое. На вторую ночь, пересекая Канзас, мы попади в ужасную грозу. До четырех утра я не спал, слушая рев ветра и раскаты грома. В самый разгар бури я увидел свое лицо, негативный снимок на темном фоне холодного оконного стекла, и подумал: Куда едет этот безумец? Убивать Ральфа Андерхилла! Зачем? Просто так! Ты помнишь, как он ударил меня по руке? Синяки. У меня все было в синяках, обе руки; темно-синие, крапчато-черные и странно-желтые синяки. Ударить и убежать, это был Ральф, ударить и убежать… И тем не менее… ты любил его? Да, как любят друг друга мальчишки, когда им по восемь, по десять, по двенадцать лет, весь мир невинен, а мальчишки — это зло по ту сторону зла, ибо они не ведают, что творят, и все равно творят. Так что где-то в глубине души я нуждался в том, чтобы меня били. Мы были прекрасными друзьями, которые нуждались друг в друге. Я — чтобы меня били. Он — чтобы бить. Мои шрамы были эмблемой и символом нашей любви. Что еще заставляет тебя желать смерти Ральфа через столько лет? Поезд резко засвистел. Мимо проплывал ночной пейзаж. И я вспомнил, как однажды весной я пришел в школу в новеньком модном твидовом костюмчике, а Ральф, ударив, повалил меня на землю, извалял в снегу и свежей бурой грязи. Ральф хохотал, а я, пристыженный, по уши грязный, боясь предстоящей порки, пошел домой переодеваться в чистое. Да! А что еще? Помнишь глиняные фигурки из радио-шоу про Тарзана, которые ты мечтал собрать? Фигурки Тарзана, обезьяны Калы и льва Нумы всего за двадцать пять центов каждая?! Да, да! Потрясные! Даже сейчас в моей памяти звучит этот крик человека-обезьяны, летящего с диким воплем на лианах через джунгли далеко-далеко! Но у кого были эти двадцать пять центов в разгар Великой депрессии? Ни у кого. Только у Ральфа Андерхилла. И однажды Ральф спросил тебя, не хочешь ли ты одну из фигурок. Хочу! — закричал ты. — Да! Да! Это было как раз на той неделе, когда брат в странном приступе любви, смешанной с презрением, подарил тебе свою старую, но дорогую бейсбольную перчатку. — Ладно, — сказал Ральф, — я отдам тебе моего лишнего Тарзана, если ты отдашь мне эту бейсбольную перчатку. Сумасшедший! — подумал я. — Фигурка стоит двадцать пять центов. А перчатка — два доллара! Никаких торгов! Ни-ни! И все же я прибежал к дому Ральфа с перчаткой и отдал ему, а он с еще более презрительной ухмылкой, чем у моего братца, вручил мне фигурку Тарзана, и я, прыгая от радости, помчался домой. Две недели мой брат не догадывался о своей бейсбольной перчатке и фигурке, а когда узнал, то во время загородной прогулки бросил меня одного неизвестно где, в отместку за то, что я был таким дубиной. «Фигурки Тарзана! Бейсбольные перчатки! — прокричал он. — Это последнее, что ты от меня получил в своей жизни!»
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!