Часть 11 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Слишком много чести: собачиться с ними, мериться силами или талантом. Он и без того знал – сам лучше и выше всех.
Поэтому, когда ему что-то от посторонних было нужно, всегда мог найти человека (группу), который (которые) сможет выполнить его запрос или желание. А потом с успехом втирался к нужному лицу (лицам) в доверие, очаровывал его (их) и получал искомое.
И теперь, когда ему потребовался ювелир, он не стал беспомощно рыскать по интернету, оставлять следы в компьютерной истории поисков. Кто знает, как все дальше обернется. Даже если он у себя с компа удалит, что и когда запрашивал, все равно в анналах поисковиков данные сохранятся. И если за «Гуглом» правоохранительным органам еще придется побегать в поисках инфы, то сервильный «Яндекс» с радостью выложит им весь компромат на блюдечке.
Вспомнилось: давным-давно – какой это курс был, второй, третий? – он работал на практике в подмосковной «районке» с парнем, чье хобби было изготовлять собственноручно ювелирные изделия. Тот чувак был лет на пять старше поэта и журналистикой занимался постольку-поскольку, чтобы официальная крыша была – ведь частному мастеру ювелирку при Советах делать запрещалось.
Умелец тот, вспомнилось, Богоявленскому с Алкой, его первой женой, делал на заказ обручальные кольца. Как же им тогда, двум юным поэтам, хотелось отличаться ото всех – даже в обручалках!
Богоявленский свое вскоре после свадьбы, быстро озверев от Алкиных измен, зашвырнул, помнится, в Москву-реку с Большого Каменного моста. Интересно, у Алки то кольцо живо? И не спросишь ведь – связь с ней давно потеряна, а проживает бывшая жена, кажется, в Канаде и даже стихов, как говорят, не пишет.
Тогда заказов у подпольного ювелира было много, руки у него оказались золотые – поэтому вполне возможно, сделал он сейчас неплохую карьеру. Если, конечно, не спился, не уехал за кордон и его не посадили. Все-таки больше тридцати лет прошло.
Да найдешь ли его? Столько воды утекло. Сменились политический режим, общественный строй и четыре президента.
Никаких мобильных телефонов в пору их короткого знакомства, в страшной временно́й дали, и в помине не было. Но вот она, старая записная книга – ободранная, затертая. Лежит, ждет своего часа в нижнем ящике стола. И в ней – телефон. Пожалуйста, на букву «Ю», потому что «ювелир».
В позднем Советском Союзе имелись граждане, кого не по именам в записнухи вносили, а по профессиям, потому что занятия те были полезными, нужными: мясник, автослесарь, репетитор, парикмахер. У отца такой кондуит имелся, а Богоявленский с него собезьянничал.
Ювелира, как вспомнилось благодаря старинной алфавитной книге, звали Ян Янович Ледницкий. Точно! Он еще хвастался, что поляк, да и выглядел, как шляхтич: прямой и гордый. А телефон записан домашний, с подмосковным кодом. И впрямь – какие давно позабытые вещи в памяти всплывают! – они тогда с Алкой ездили заказывать кольца (а потом примерять их) куда-то за город, то ли в Балашиху, то ли в Пушкино. Целовались еще в ночной электричке.
Шансов, конечно, страшно мало, что Ян Яныч живет все в той же подмосковной квартире: либо поднялся, либо опустился, либо уехал. Хотя бы даже в свою Польшу. Но попробовать надо.
Богоявленский набрал номер – и, подумать только, прозвучал голос с одышкой и в ответ на просьбу пригласить Ян Яныча ответил: «Это я».
– Ян, приветствую! Это Богоявленский, Юрий! Помнишь меня? Мы с тобой сто лет назад в «Рабочем маяке» вместе трудились!
– Да как же не помнить! Конечно, помню. Кто ж таких больших людей, как ты, забывает! У меня ведь твои стихи, что ты мне тогда написал, вроде эпиграммы на день рождения, в рамочке на стене висят.
Кто знает, может, и впрямь висят, или подольстился, а все равно приятно слышать. В тон старому товарищу поэт воскликнул:
– Как ты, мой дорогой? Как странно, что я тебя по домашнему телефону нашел! Я думал, что ты, может, давно в Америке или в Польше!
– Жил я и в Америке, и в Польше, и в Австралии даже! И в Москве на Чистопрудном, и в Питере на Марата! А теперь, вот видишь, пришлось снова припасть к корням. Мама умерла, надо вступать в права наследства, с квартирой что-то решать. Временно здесь проживаю, пока жена бизнесом в Петрограде рулит. А ты случайно меня набрал?
– Да нет же! Дело у меня к тебе: по второй твоей специальности. Помнишь, ты нам с женой моей первой кольца делал? Продолжаешь трудиться на том же поприще?
– Да только на нем и тружусь!
– Молодец! А можешь мне изготовить перстень на заказ? Очень-очень срочно.
– Отчего ж не сделать. Заказывай.
– Так мне, наверное, подъехать надо? Эскизы показать?
– Зачем ездить-то? Ты электронной почтой владеешь? Вотсапом, вайбером?
– Кто ж сейчас ими не владеет!
– Тогда пришли мне эскизы и пожелания твои. Если в цене сойдемся, я тебе три-дэ макет вышлю, посмотришь. Когда одобришь, за пару дней сделаю.
– Это роскошно будет.
Все равно немного щемило: если история вдруг всплывет, Ледницкий в два счета все сообразит и запросто Богоявленского с его заказом сдаст. Ну да, если всплывет, то сдаст – но сдать ведь может независимо от того, потащится он к нему заказывать печатку лично или воспользуется услугами электронной почты.
Хотя, конечно, секрет Полишинеля – но все равно поэт проделал небольшую работу над изображением: выделил на картине Тропинина один только палец Пушкина с кольцом и в отдельный файл скачал. А во второй поместил фото оттиска с оригинальной пушкинской печатки. Отправил оба изображения на электронную почту Ян Янычу. Приписал: «Материал – золото, камень – сердолик, буквы иудейского алфавита».
То, что он с первого захода, с первого набора старого телефонного номера нашел нужного человека, обрадовало Богоявленского: «Значит, я на правильном пути? Значит, сами небеса мне благоволят?»
Дело шло к ужину. Кошка Мася уже недвусмысленно фланировала вокруг стола и компьютера, мявкала, терлась. Тут вдруг позвонила Кристинка. Голосок ласковый. Видать, сообразила, что вчера перегнула палку со своими возмущениями по поводу визита за кулисы к Грузинцеву.
– Привет, дорогой! А давай мы с тобой вместе на выставку сходим? В Новой Третьяковке идут сразу две: и Пименова, и Врубеля. Кого выбираешь?
– Тебя.
– Ме-еня? – пропела она как бы удивленно сексуальным своим голоском. – Я иду только в комплекте с высоким искусством.
– Тогда давай посетим обоих, и Пименова, и Врубеля, чтобы, как говорится, два раза с дивана не вставать.
– Как скажешь. Когда тебе удобней?
– Я свободный человек. Выбирай, как тебе лучше.
Ему ведь действительно делать нечего. Петрункевич прислал сценарий на переделку – но совершенно не хотелось погружаться в придуманные кем-то искусственные страсти! А своего – все равно ничего не рождалось. И душа горела, верила: окажется на его руке тот самый пушкинский перстень, и польются стихи, он снова сможет удивлять мир.
Скорей бы Ян Яныч спроворил подделку – и тогда можно действовать.
История перстня – глава шестая.
Минуло сто лет со времени его первого явления.
Февраль 1921 года. Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика[18], Петроград
Той зимой в Дом литераторов, располагавшийся в особняке на Бассейной[19] улице, одиннадцать, неподалеку от Литейного, оставшиеся в советском городе интеллигенты приходили не только послушать доклады или литературные чтения, но и обогреться и подкормиться. Блестящее общество за четыре голодных, холодных советских зимы значительно износилось и потускнело. На барахолках и в спекулянтских квартирах были проданы или обменены запонки и булавки для галстуков, драгоценные ожерелья и серьги, крепкие ботинки и теплые манто. Многие кутались в немыслимые кофты, дворницкие тулупы и обрывки овчинных кацавеек. В зале плавал неизбывный аромат буржуек и воблы; весь Петроград, как говорили, таранью пропах. Она да селедка были главными, после хлеба, яствами. От голода нередкими стали обмороки, и поэт Гумилев однажды поднял у своих дверей пришедшего к нему в гости критика Чуковского, уложил в постель и подал ему на подносе, словно роскошное лакомство, тонкий, невесомый ломтик гадкого хлеба, похожего на глину.
И все же жизнь продолжалась. Горький затеял издание «Всемирной литературы»: самые крупные произведения, созданные человечеством, будут переведены на русский язык и изданы для нужд победившего пролетариата здесь, в главном городе Северной Коммуны. Тем, кто наследие человечества отбирал и переводил – в том числе Гумилеву, Чуковскому и Блоку, – за то полагался паек продуктами и дровами. За подобные продуктово-топливные пайки поэты и прозаики по всем залам города вели литературные кружки, литературные студии, читали лекции пролеткультовцам, извозчикам, проституткам… А в Доме литераторов на Бассейной работала столовая и почти каждый вечер проходили платные литературные вечера.
В тот февральский вечер двадцать первого года собрались в ознаменование кончины Пушкина. Рассаживались, в немыслимых изношенных пиджаках, в странных вязаных жилетах и кофтах. Тем удивительнее выглядел в плохо протопленном зале поэт Гумилев – он оставил в гардеробе свою роскошную поморскую доху, которую в восемнадцатом году, возвращаясь в Россию из Англии, приобрел в Архангельске, и гордо выступал во фраке с галстуком и белоснежным пластроном. Как всегда, рядом с ним важно вышагивала кто-то из его учениц; они после развода с блистательной Ахматовой и отъезда второй жены Анны Энгельгардт в усадьбу под Бежецк менялись часто – вербовались из числа многочисленных и небесталанных слушательниц литературных объединений, которые в изобилии вел поэт.
Но сегодня не он был королем вечера – в ознаменование кончины Пушкина анонсирован доклад Александра Александровича Блока. Имя Блока до сих пор, после обнародования им поэмы «Двенадцать», сохраняло скандальный привкус:
«…и буржуй на перекрестке в воротник упрятал нос… что нынче невеселый, товарищ поп… барыня в каракуле поскользнулась и – бац – растянулась…»[20]
Все говорили, что написано гениально, потрясающе, немыслимо, но это же было – за бунтовщиков, за коммунистов, за тех, кто расстреливал и вешал по темницам! Как он мог вообще подобное сочинить, певец Прекрасной Дамы?! «Нежной поступью надвьюжной, снежной россыпью жемчужной в белом венчике из роз впереди – Исус Христос»[21]. Какие блестящие стихи! Но! Иисус, по его мнению, – с ними?! С патрулем бандитов-краснофлотцев?!
В этот раз Блок декламировал не стихи. Дали электрический свет, но он освещал поэта сзади, высвечивая лишь его силуэт, в контражуре. Лицо его почти неразличимо, и он читал монотонным голосом, не интонируя, свой прозаический доклад в честь Пушкина: «О назначении поэта». И это было уже совсем не «Двенадцать» с его очарованием бунта. Скорее, анти-«Двенадцать» – та вещь, которую призывали его написать многие из тех, кто видел, какие страдания принесло время большевиков. Доклад, в котором предчувствовались будущие муки всех российских поэтов на полях двадцатого века: «Поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл… Любезные чиновники, которые мешали поэту испытывать гармонией сердца, навсегда сохранили за собой кличку черни… Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение. Мы умираем, а искусство остается…»[22]
После доклада чиновник от Петрокоммуны и Наркомпроса громко возмущался: «Каков антисоветский выпад! На публике! И от кого? От Блока, автора “Двенадцати”!»
Совсем скоро эти коммунисты отомстят поэту: затянут, заволынят его отъезд на лечение в финскую санаторию – и через полгода Блока не станет.
А пока его докладом во всеуслышание в фойе и в зале восхищался Гумилев, у которого вообще-то с Блоком имелось множество эстетических разногласий: «Что за блестящий доклад! Его хочется учить наизусть и цитировать: “Светлое имя – Пушкин!”»
А потом они с Блоком долго говорили – вдвоем. Почтенная публика, расходившаяся с концерта, с любопытством посматривала на них и обтекала, робея подойти, лишь ловила отдельные слова из разговора двух титанов:
– Я не могу больше писать стихи, Николай Степанович. Я не слышу музыки. Музыки больше нет.
– Вы же знаете, Александр Александрович, это временная меланхолия; сами говорили мне: вы ей подвержены, и помните наверняка – она проходит.
– Милый Николай Степанович! Поэт не может писать без воздуха, а сейчас для меня воздуха нет; я задыхаюсь. И, знаете, Николай Степанович, я должен передать вам кое-что. Это особенный подарок, и раньше я воспринимал его как орден, маршальский жезл; теперь же, думаю, это крест, подобный голгофскому, который нес наш Спаситель. Вы можете отказаться от этого дара, я пойму. Но именно вы сейчас – солнце нашей поэзии и потому этим должны обладать по праву. Я путано говорю?
– Мне кажется, я понимаю вас, как и всегда.
– Когда-то этим кольцом владел сам Пушкин; потом оно досталось Жуковскому; затем Тургеневу. Теперь оно принадлежит мне, и сейчас это неправильно: ведь я больше не пишу стихов. Но этот перстень не сувенир, не экспонат в витрине; я не хочу и не считаю, что должен возвращать его Пушкинскому Дому или лицею, при всем уважении к музеям. Это тайный знак, своего рода указатель лучшего поэта России. Невидимая отметина, которая тяжелит, ранит, но возвышает. Вы понимаете меня?
– Да, да, как никогда понимаю.
– Возьмите его, носите тайно, как знак Бога, его невидимое тавро. Вы, Николай Степанович, теперь первый поэт России. А я не слышу больше музыки, я умираю, потому что не могу дышать…
Не слушая возражений, Блок достал из кармана и надел на палец Гумилева то самое кольцо.
Наши дни
И вдруг Богоявленскому позвонил актер Грузинцев. Сам.
Обратился с почтением:
– Добрый день, Юрий Петрович!
Сердце ворохнулось: почему он звонит?
– Юрий Петрович, у меня скоро день рождения, хочу вас пригласить почтить меня, так сказать, визитом.
– О! Приятно слышать! Когда же?