Часть 33 из 50 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Удар прошел, – произнесла она.
– Черт, – сказала я. – Извини.
Мой язык был похож на наждачку; челюсти были стиснуты крепко, словно кулак; вены у меня на висках пульсировали. Стоматолог однажды сказал мне, что когда я так скриплю зубами, то стираю эмаль. Я уже дошла до дентина, дальше идут пульпа и голый нерв.
– Нет-нет, – ответила Джейд. – Ничего страшного. Он был не таким сильным, просто застал меня врасплох.
Она снова легла, прижавшись ко мне, ее волосы мазнули меня по лицу. Я старалась не вдыхать тропический запах ее шампуня. Позволила себе провести пальцами по ее подбородку.
– Тебе часто снятся кошмары, – заметила она. – О чем они?
Как я могла ответить? Что я могла сказать, не выдав себя?
Я не сказала ей, что в некоторых снах становлюсь пустотелым куском темного шоколада, который обитает на магазинной полке, в герметичной коробке с передней стенкой из прозрачного пластика. У меня огромные глаза, но я не могу закрыть их. У меня есть рот, но он не открывается. Я чувствую себя так, словно медленно задыхаюсь. Некоторые посетители магазина берут меня в руки, встряхивают. Другие вовсе не замечают меня. Они проходят мимо, неся острые ножи, которые сверкают в лимонном свете люминесцентных ламп; они несут автоматические ружья, темные, как лакрица; они несут косы, забросив их на плечо, лезвия-полумесяцы изогнуты, словно палец ведьмы, которым она манит кого-то к себе.
В других снах я пытаюсь остаться на плаву в море густого расплавленного ири́са – по консистенции что-то среднее между патокой и грязью. Когда высовываю руку из этой жижи, ирис нитями тянется за моими пальцами, словно слюна из уголка рта. На далеком берегу полупрозрачные синие и красные кирпичи сложены один на другой, образуя домики, которые блестят и переливаются под оранжевым светом солнца. Но я не осмеливаюсь плыть к ним. Как выясняется, я предпочла бы утонуть. Что-то проносится мимо меня – рыбка, ярко-красная и похожая на резиновую.
Даже во сне я думаю: «Какая, черт побери, мораль у этой дурацкой истории?»
Есть сон, в котором я полулежу в стоматологическом кресле. Мой рот широко открыт, сверху на меня светит яркая лампа. Стоматолог – пожилая женщина с большими глазами, тощим лицом и родинкой на подбородке. Когда она улыбаются, ее губы кривятся, и зубы, острые, как карамельные конусы, словно выступают над линией губ. «Сплошные полости», – хмыкает она и начинает один за другим вырывать мои зубы, матовые и квадратные, словно жевательная резинка. Под зубами, в моих деснах, скрываются нити конфетных бус. Стоматолог начинает извлекать их, словно марлю. Я чувствую, как они трутся о внутреннюю поверхность моих десен. На маленьком стальном подносе возле стоматологического кресла громоздится целая гора окровавленных конфеток.
– Гри, о чем твои сны? – снова спросила Джейд.
За пределами серой комнаты завывала, словно раненый зверь, сирена, затихая вдали.
– Об автокатастрофах, – сказала я. – О злых полицейских, – сказала я. – О зомби-апокалипсисе, – сказала я.
– Твои кошмары, – отметила Джейд, – звучат как чья-то выдумка относительно кошмаров. – Она зевнула, мелкими глотками втягивая воздух.
– Полагаю, я не настолько сложная личность.
– О, я не думаю, что это правда, – возразила она. – Я не вступила бы в разговор с кем-то простым.
Мои челюсти свело, как будто мой рот был набит сахаром.
В свете уличного фонаря, наискосок пробивающемся через жалюзи, кожа Джейд казалась мерцающей, словно какая-нибудь яркая штука, оброненная на сумеречной улице. Но куда это могло привести меня?
* * *
Мне было не по себе, когда мы с ней оказывались на людях, как будто наше общение могло рассыпаться под воздействием свежего воздуха. Поскольку у меня не было любимых мест, мы ходили в ее любимые места – тускло освещенные гастропабы с чистенькой имитацией песчаной посыпки на полу, с грубо сколоченными деревянными столами и голыми кирпичными стенами. Бедность, превращенная в утонченность и дороговизну. Меня одновременно ужасало и привлекало то безыскусное удовольствие, с которым Джейд заказывала и ела местные блюда: макароны с сыром и омарами, сервированные в жирной сковороде, ярко-оранжевая цветная капуста, замаскированная под крылышки «Баффало», шоколадные торты без муки, темные, как безлунная ночь.
Она делилась со мной всем. Не только своей едой, но и всеми своими паролями: к «Нетфликсу» и к «Нью-Йорк таймс», к «Комкасту» и к банковскому приложению. В моем шкафчике в ванной появилась ее зубная щетка, а в кухонном столе – погружной блендер. Она мягким, ностальгическим тоном говорила о своих родителях, о том, как отец тренировал ее команду по софтболу[26], как мать в снежные дни делала картофельный хлеб, оставляя у окна тесто в серебряной миске, чтобы оно поднялось на теплом зимнем солнышке. Детство Джейд состояло из тележек на колесиках и лимонадных прилавков, мягких игрушек и лыжных прогулок. У ее родителей был просторный летний дом на севере штата, недалеко от отпускного поместья некоего ведущего реалити-шоу на телевидении.
– А как насчет тебя? – спросила она, обвив меня руками. – Расскажи мне побольше о себе.
Я рассказала ей о своей работе музейного хранителя, объяснив, что произведения искусства не всегда прибывают к нам в своем изначальном состоянии, и вот тут-то за дело принимаюсь я. Я пояснила, что я не реставратор. Реставратор восстанавливает предмет до изначального вида, в то время как хранитель просто консервирует предмет, чтобы тот не менялся дальше. Как любят говорить хранители, реставратор приставил бы Венере Милосской руки, а хранитель следит за тем, чтобы у нее больше ничего не отпало. Работа хранителя практически невидима; они не стремятся ни переосмыслять, ни изобретать заново, а сохраняют то, что сломано, в том виде, в каком оно есть, и никогда не заменяют то, чего недостает.
– Это как-то печально, – сказала Джейд, хмурясь и поглаживая мой лоб.
Чтобы поднять ей настроение, я рассказала ей о японском искусстве кинцуги, в котором куски сломанного керамического изделия соединяются заново при помощи золотого лака. Описательный смысл такого изделия – сам ущерб и его исцеление.
– Это так красиво… Мне нравится. – Джейд провела пальцем вниз. – Где ты была сломана? – Потом провела вверх, словно застегивая «молнию». – Где ты была исцелена?
Я не рассказала ей о тех годах, которые провела, разыскивая свидетельства из собственной жизни, просеивая теории и догадки сыщиков-любителей, анализируя старые газетные статьи на микропленке, просматривая спутниковые снимки. Я рассуждала так: даже если сам дом разрушен, что-то должно было остаться – кристаллизованный сахарный фундамент, пятно красной краски… Но я не нашла ничего.
Вместо этого я рассказала Джейд, что первой из своей семьи окончила колледж, не говоря уже об аспирантуре, что работала, как собака, чтобы оплатить свое обучение.
– Тебе нужно этим гордиться, – сказала Джейд. Но она хотела большего.
Что я могла сказать? Некоторые части моей реальной жизни кажутся кошмаром, и совсем не те части, о которых вы могли бы подумать. Некоторые годы я могу вспомнить лишь как череду бесплатных стоматологических клиник, долгих очередей в холодной темноте, «черных пятниц» системы здравоохранения. Спортзалы, заставленные мягкими креслами с откидными криками, эхо стонов и криков, гуляющее между стенами. Мои зубы пульсировали болью. После этого я обнаруживала, что меня бьет дрожь, что я не знаю, какие зубы были запломбированы, а какие вырваны. Боль терпеливо ждала за завесой новокаина; мое лицо немело так, что я не могла сложить губы в улыбку, как ни пыталась. «Спасибо», – выдавливала я, едва ворочая разбухшим языком. Стоматологи улыбались той хмурой улыбкой – поджатые губы, склоненная набок голова, – которую я так ненавидела.
Мы с братом заплатили за наше детство этими улыбками. Мы выросли на жалости чужих людей: карточки системы социального обеспечения и голубые талоны на обед; поношенная одежда, вынутая из черных мешков для мусора в плесневелом церковном подвале; распродажные игрушки каждый ноябрь на День благодарения. На Рождество – подарки, преподнесенные старой женщиной в комнате отдыха международной волонтерской организации, где пахло практически так же, как здесь: резиновыми баскетбольными мечами и потными носками. Кукуруза со сливками и клюквенный соус в жестяных банках, игра «Карамельная страна», в которой не хватало важных деталей, огромные футболки, слишком маленькие лыжные костюмы, а однажды – кричаще-розовое шифоновое платье с огромными бантами сверху донизу на спине. Как будто у меня был повод надеть его куда-либо; как будто я вообще хотела его носить.
– Спасибо, спасибо, спасибо, – твердили мы с братом, растягивая губы в улыбке.
«Не берите сладости у посторонних», – гласит предупреждение, и я – ребенок с этого плаката. Как будто мы не получали от посторонних людей буквально все, постоянно.
Я не хотела рассказывать Джейд о таких вещах, поэтому выдала ей горстку рафинированных историй из детства, подборку отдельных беспечальных моментов, как будто бедность сплотила нашу семью. Я рассказала ей, что летними днями бросала камешки с эстакады, что осенью швыряла желуди в детсадовцев – детишек, похожих на саму Джейд. Я сказала ей, что мы нарушали все правила. Что моя мать водила нас на игровые площадки в более богатые районы, потом раскачивала нас на качелях выше всех остальных детей. Я рассказала ей, что мой отец тайком приносил нам игрушки с работы – со склада, куда отправляли грузы, поврежденные при перевозке. Я сказала ей, что мы перехватывали телесигнал с антенны соседей, что я воровала книги из школы, а потом допоздна читала их в постели. Я рассказала ей о холодной зимней ночи, когда электричество отключилось – не будем говорить «было отключено», – и мы всей семьей спали в маленькой комнате под грудой одеял.
Как будто жизнь можно вот так упаковать, аккуратно сложить, передать в виде нескольких анекдотов, ярких и блестящих, которые легко проглотить: сплошные шутки, взгляд изнутри, нравственные устои. Как будто реальная жизнь предлагает нам какую-либо правду, за которую можно ухватиться. Как будто для меня было возможно объяснить свою жизнь. Как будто я не оставляла за кадром самые важные части – всегда, неизменно.
Я не стала описывать сущность бедности, то, как одна трагедия порождает другую. Мой отец из-за своей работы получил грыжу; из-за грыжи он потерял работу; из-за потери работы он потерял медицинскую страховку; из-за потери медицинской страховки он стал получать счета за лечение грыжи. Моя мать снова перешла на самолечение, что в конечном итоге оказалось фатальным. Я не рассказала Джейд, как каждую ночь засыпала, слыша взвинченные голоса родителей. Я не рассказала, как мыши бегали по дому, как черная плесень расползалась из углов потолка в моей комнате, пока однажды не оказалась прямо над моей кроватью. И голос матери из-за стены прозвучал уже не истерически, а с холодной практичностью: «А какой выбор у нас есть? Еды нет, денег нет, черт бы их побрал. Скажи мне, какой у нас, на хрен, выбор? По крайней мере, кто-нибудь другой сможет позаботиться о них».
И это те части моей жизни, которые можно счесть достоверными.
Однажды вечером, в полусне, я сказала Джейд:
– Представь вот что. Представь запах: густой, теплый и сладкий. Ирис и шоколад, корица и дрожжи.
Я улыбалась, но мой желудок завязался узлом.
Я посмотрела сквозь ресницы, чтобы увидеть лицо Джейд: мягкое и полное признательности, как будто я только что отдала ей какой-то хрупкий подарок. Ее большой палец касался середины моей ладони – так легонько, но настойчиво, что кожа начала неметь.
– Твоя мама, наверное, очень хорошо пекла, – прошептала она, потом спросила: – У тебя есть детские фотографии?
Если б Джейд ввела мое имя в любом браузере, то мгновенно бы получила такую фотографию.
* * *
– Почему ты ей ничего не сказала? – спрашивает Эшли почти со всхлипом, заламывая руки. – В «Избраннице» травмирующее прошлое дает тебе нехилое преимущество.
Гретель смотрит в окно. Глаза ее кажутся тяжелыми, твердыми, излишне круглыми. В предвечернем свете кирпичная стена ярко-красная. Некоторые кирпичи темнее других, и каждую неделю она ловит себя на том, что ищет некий порядок в этом узоре, как будто явно случайный порядок кладки может иметь некую тайную структуру.
– Трагедия – это не капитал, – отзывается Гретель. – На нее ничего не купишь. Она не делает тебя лучше просто потому, что случилась. И уж определенно она не заставит людей полюбить тебя.
– Но она купит время, – возражает Эшли. – На шоу. Ты сможешь остаться дольше. Показать свою силу характера.
– Травма сама по себе не дает тебе ничего, – говорит Гретель.
– Она дает тебе власть, – парирует Руби. – Люди интересуются нами.
– Ты путаешь жалость с интересом, – отвечает Гретель.
– Я ничего ни с чем не путаю, – отрезает Руби. – Мы привлекаем к себе людей.
– Как фильм ужасов, – говорит Бернис. Табуретка теперь стоит у нее на коленях. – Как автокатастрофа. Тайный восторг от того, что они – не мы.
– Мы – экземпляры, – добавляет Гретель. – Животные в зоопарке.
– Ладно, не важно, – отмахивается Руби.
– Так держать, Руби, – поддерживает ее Уилл.
– Ты что, хренов магический шар-на-восемь[27], Уилл? – интересуется Руби. – Ты можешь сказать только восемь разных фраз?
– Ты злишься, – отмечает тот.
– Честно говоря, я думала, что Гретель, как никто другой, могла бы понять это, – говорит Руби. – Мы обе спаслись от того, чтобы быть съеденными на обед, только ради того, чтобы СМИ съели нас на ужин. – Она делает паузу, чтобы содрать клочок кожи со своей губы. – Видите ли, мы представители редкой породы. Дети-звезды трагических историй.
– Я не звезда, – чопорно возражает Гретель.
– Как скромно! – бормочет Руби.
– Я не хочу быть известной из-за того, что была жертвой.
– Когда имело значение, чего мы там хотим? – фыркает Руби. – Ты борешься с реальностью. Я же в нее погружаюсь.
Она отрывает кожицу, бросает ее на пол и принимается высасывать кровь из ранки на губе.