Часть 29 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Раздается громкое хрясь, на мгновение вспыхивает яркий свет, а затем я падаю.
Понедельник
49.
Мой отец ушел прежде, чем я его узнал. Я даже не злюсь из-за этого. Я не знал его достаточно, чтобы скучать, или чтобы даже знать, по чему мне скучать. Чувак быстро понял, что он долго не продержится со всеми усилиями, прилагающимися к ребенку, поэтому он улизнул. Я бы не узнал его, если бы он сейчас сидел передо мной. Он трус, но, знаете, большинство людей такие. Я не говорю вам ничего нового.
Мама никогда ничего плохого о нем не говорила, потому что она вообще ни слова о нем не говорила. Ее стратегией было скрывать его от меня, даже не упоминать, как не упоминаешь какого-то школьного учителя в Южной Дакоте, о котором ты никогда не слышал, или об актере массовки в норвежском телешоу для детей, которое ты не смог бы посмотреть, даже если бы хотел. Обсудить его значило бы дать ему власть, которую он не заслужил. Он был просто парнем. Ее он, похоже, не интересовал, поэтому и меня тоже.
В итоге я спросил у нее о нем несколько лет назад, когда стало безопасно, когда было понятно, что я все-таки вырос нормальным и что я не собираюсь начинать его искать или что-то в этом роде. Мне просто было немного любопытно, как когда вы задумываете, какими были ваши родители до вашего рождения – мне вроде бы было не все равно, но это было несрочно. Она сказала, что не знает, где он, в последний раз она слышала, что он продавал мобильные телефоны где-то в Северной Калифорнии, но это было двадцать лет назад, к тому моменту он мог бы уже быть на Луне.
– У меня не было времени беспокоиться о твоем отце, – сказала она мне. – Я переживала потерю своей мамы.
Примерно через три месяца после моего диагноза и через два после ухода моего отца моя бабушка, Розмари Уитсел Лэмм, собирала цветы со своей лучшей подругой Элизабет. Розмари недавно овдовела: Отис, ее второй муж, умер от рака простаты после долгого, изнурительного течения болезни, из-за которого Розмари пришлось уволиться с работы и ухаживать за ним последние десять лет его жизни. Она была среднеуспешным агентом по недвижимости в Огайо, но когда Отис больше не смог работать из-за болезни, а затем и выходить из дома, она уволилась, чтобы все время заботиться о нем. Это был кошмар, говорила мама, просто грустный пустой дом, где не происходило ничего, кроме медленной, болезненной смерти мужчины, за которым ухаживала женщина, любившая его, но не совсем подписывавшаяся на то, чтобы мыть его утки, вычищать нарывы и слушать его стоны от боли. Мама говорила, для нее это было слишком – она целые три года их не навещала. «Мне так стыдно», сказала она мне, расплакавшись. «Я даже не привезла тебя к ней, когда ты родился. Там было слишком ужасно.»
Вскоре после моего рождения Отис наконец-то умер. Мама сказала, что после похорон Розмари сразу расцвела в женщину, которую мама помнила: мечтательную, веселую и ненасытно любопытную ко всему. Освобожденная от заботы об умирающем муже, она вернулась к жизни. Она собралась продать дом, отправиться в круиз на Аляску, может, увидеть Лондон; она всегда хотела побывать в Лондоне, но никогда даже не выезжала за пределы Штатов. Она приехала в Иллинойс прямо перед уходом моего отца, провела с нами месяц, наслаждаясь обществом нового внука и своей дочери, планируя все свои поездки и свое будущее, которым ей теперь было позволено наслаждаться. Мама говорила, что Розмари сказала ей: «Я скучаю по Отису. Но я рада, что все закончилось». Она вернулась в Огайо. Мы собирались навестить ее летом.
Стоял свежий, приятный апрельский день, когда Розмари и Элизабет отправились на свою еженедельную прогулку в сад их подруги через мост в Кентукки, где ты выходишь из пригорода и попадаешь на длинные, плоские, пустые земли сельской местности Кентукки с одним знаком «Стоп» на целые мили, двухполосными дорогами с лимитом скорости 55 м/ч и названиями вроде 44 RR 2 E. У них было отдаленное место в конце длинной изгибающейся дороги, но в милях от ближайшего шоссе, место, где можно просто прогуливаться, любоваться цветами, слушать пение птиц, находить умиротворение вдали от безумия.
Элизабет позже рассказала маме, что Розмари просто была погружена в свои мысли, переходя дорогу к новому саду, где внезапно расцвели лилии, витала в своем мире, в пространстве, наконец-то принадлежащем только ей. Она не увидела грузовик, несущийся из-за поворота, а он не видел ее, пока для обоих не было слишком поздно. Он превысил скорость. Она была на середине дороги. Обычно там не было людей на мили вокруг. Элизабет сказала, что Розмари была к ней спиной, когда это случилось. Она не знала, улыбалась ли Розмари, грустила, печалилась или просто тупо шла по пути, который мы тупо проходим изо дня в день, направляясь туда, куда нам хочется.
Элизабет сказала, что Розмари подлетела в воздухе. Тогда мама попросила ее замолчать.
Розмари Уитсел Лэмм, в возрасте пятидесяти шести лет, потратив всю жизнь на заботу о других и погибнув слишком рано, когда ей больше не нужно было этого делать, была похоронена в Иллинойсе, хотя месяц, проведенный с нами, был самым долгим периодом ее пребывания в этом штате. Мама просто сказала, что ей хотелось, чтобы она была рядом.
Моя мать, молодая мама, которая только что потеряла и мужа, и свою мать через считанные недели после того, как узнала, что ее единственный сын проведет всю свою короткую жизнь, разваливаясь и разлагаясь у нее на глазах, почувствовала себя, будто поверх нее приземлились несколько самолетов. «У меня была такая счастливая жизнь», сказала она мне. «Я тогда поняла, как сильно мне повезло. То есть, до этого ничего такого плохого со мной не случалось. Папа умер прежде, чем я успела его узнать. Никто из моих близких друзей не умирал, на меня никогда не нападали и не насиловали, люди всегда хорошо ко мне относились. У меня не было никаких жалоб на мир.»
«Ты на самом деле ничего не знаешь о себе, пока ты не будешь вынужден справляться с болью, настоящей болью. Моя жизнь до этого всего теперь кажется туманным, смутным летом, когда я была защищенной, огражденной и совершенно не понимала, как работает мир. Я стала лучше благодаря этому. Я узнала, что меня не минуют страдания, потому что это невозможно. Я не была особенной. Мне нужно было пережить все это, как и всем остальным.»
Именно потеря матери почти сломила ее. Мой отец, что ж, она всегда подозревала, что он немного говнюк. И как бы она ни грустила из-за моего диагноза, он по большей части придал ей упорства. Я нуждался в помощи. Какая мать не хочет помочь своим детям? Я дал ей сосредоточенность, цель и решимость. Со мной нужны были усилия, неутомимость и борьба, со мной нужны были стойкость и сила, которые она сама в себе открыла. СМА и все, что она у меня забрала, дали ей врага, чтобы бороться, мишень, куда можно запустить всю ее энергию и сосредоточенность. Я дал ей причину жить.
Но в потере Розмари не было никакой цели. Это была просто потеря, чистая потеря, кто-то, кого она любила, в ком нуждалась, кому ей хотелось бы быть лучшей дочерью, кто как раз должен был стать человеком, которым ей суждено было быть, прежде чем ее забрали… кто-то, кто был жив в один день, а на следующий его не стало.
Скорбь, узнала мама, не была проблемой, с которой можно разобраться, раскрутившимся болтом, который можно ввинтить посильнее, задачкой, которую можно решить, ребенком, которого можно успокоить. Она просто обосновалась в ее животе и не уходила. Иногда она росла, иногда уменьшалась, но она всегда, всегда там.
Это была худшая часть, сказала она, сложнее чего-либо, до или после. Скорбь не уходит. Она становится частью тебя. Либо ты учишься с ней жить, либо ты умираешь.
Ты можешь справиться с болезнью, о которой можно собрать информацию и с ней бороться. Ты можешь справиться с бывшим мужем, притворившись, что его не существовало. Это проблемы с четкими очертаниями, ясными параметрами, проблемы, которые ты можешь подтачивать, пока они не станут более простыми, достаточно маленькими, чтобы их можно было обхватить руками.
Но скорбь остается.
Я всегда вспоминаю, что моя мама считала себя везучей, пока не умерла ее мать.
Она всегда бродила по миру, ла-ди-да, думая, что жизнь – это такая себе счастливая песочница, где она может поиграть, и потом ее настигла реальность, безвозвратно изменив ее жизнь. Она могла испытывать удовольствие и радоваться жизни. Все ее путешествия, все экзотические поездки с разными спутниками, маячащими на заднем плане звонков в Skype, это прямая реакция на Розмари: она живет жизнь так, как хотела бы, чтобы это сделала ее мать, если бы у нее была возможность пожить, это своего рода способ почтить ее память. (Могу поспорить, массажи в отелях тоже неплохие.)
Но эта новая жизнь пришла позже. Все это последовало за осознанием, что жизнь – это боль, и все, что тебе дорого, будет у тебя отнято, и единственный способ жить дальше – это принять, что эта огромная черная скорбь будет гнить у тебя в животе вечно – что лучше никогда не станет.
Вот из-за чего я почувствовал себя везучим. Прямо сейчас.
За всю жизнь до этого момента я никого не терял. Ни маму. Ни Трэвиса. Ни Ким, на самом деле. Ни Марджани. И мне повезло. Мне повезло, потому что я уйду намного раньше них. И мне не придется скорбеть по ним, потому что им придется скорбеть по мне.
Я знаю, что эгоистично находить утешение в том, что мои близкие будут по мне скучать и переживут боль, которую не доведется испытать мне. Но я не могу отрицать, что это правда.
В этом плане повезло мне. Я смогу уйти первым. Я смогу уйти прежде, чем скорбь успеет стать гостем, а потом остаться навсегда. Я смогу пожить в этом мире, не познав боли прощания – какая удача. Это для них. Мне грустно, что им придется скорбеть по мне. Но я рад, что мне это не грозит. Мне повезло. Мне повезло, что я уйду задолго до прибытия скорби. Мне повезло, что я уйду один. Мне повезло, мне повезло, мне очень, очень повезло.
50.
Я с трудом открываю глаза. Я на полу рядом с креслом. В порванной и мокрой рубашке. Я вижу ботинки с хромированными носками. Они выглядят острее вблизи. Я поднимаю голову.
Джонатан одет во все черное. Без кепки «Атланта Трэшерз». Он гладко выбрит, и ему это не идет; ему однозначно нужно отрастить бороду, чтобы спрятать этот безвольный подбородок. У него в руках маленький фонарик. Он наклоняется и светит им мне в лицо.
Он смеется:
– Из тебя намного более внушительный оппонент в интернете, чем во всех трех измерениях. Твой дом легко найти, но я до вчерашего дня не знал, что ты… такой. Мир – это кавалькада сюрпризов. – он выключает фонарик, и я снова отключаюсь.
51.
Я не знаю, сколько времени прошло, но я все еще на полу. В моей комнате горит свет, а теперь и на кухне он включился. Кажется, я чувствую запах жарящегося бекона? Может, у меня сердечный приступ. Говорят, что люди ощущают самые странные запахи во время сердечного приступа. Или это во время инсульта? Я не помню.
Должно быть, я выгляжу так, словно кто-то перетасовал все части моего тела, а потом в случайном порядке разложил их на полу. У меня уходит несколько мгновений, чтобы осознать, что пожеванный комок жвачки на полу в нескольких футах от моего лица, это на самом деле моя левая ступня. У меня насквозь мокрые волосы, и это может быть по целому ряду причин, но среди них нет ни одной хорошей. Я не могу открыть левый глаз, каждый раз, когда я выдыхаю, возле моего носа вздымаются комки пыли, и я честно понятия не имею, где моя левая рука.
Смутный, неприятный воздушный карман начинает образовываться у меня в груди. Я знаю это чувство. Вся эта тряска высвободила мусор у меня в легких, и когда я встану, он продолжит греметь там. Я понятия не имею, как это этого избавиться.
Это нехорошая ситуация.
Я слышу шуршание на кухне. На короткое мгновение я думаю, может, я все это выдумал. Один из санитаров плохо укутал меня ночью. Я просто упал с кровати. Марджани сейчас придет. Она будет так громко кричать, когда увидит меня. Она меня помоет. Потом рассмеется. Мы позавтракаем. Я спрошу, почему она приготовила бекон. Она знает, что мне нельзя бекон. Она просто скажет: «Сегодня просто подходящий день для бекона!» Мы посмеемся, хотя я не пойму шутку. В Атенс снова чудесная погода.
Я закрываю глаза. Потом ШМЯК, мой живот взрывается, когда Джонатан – по всей видимости, держащий тарелку с беконом – пинает меня. Сильно. Я кричу, затем переворачиваюсь набок, и мои ребра издают звук, отдаленно напоминающий хруст гренок, раздавленных кулаком. Это невыразимо больно.
– Проснись, Дэниел! – вопит Джонатан. – Мы же наконец-то знакомимся поближе. – воздух медленно выходит изо всех частей моего тела, каждая из которых немного перекрыта другой по той или иной причине, то есть в данный момент я превратился в симфонию медленно сдувающихся шариков. Я чувствую себя, будто воздух подталкивает меня, и я медленно плыву по полу.
Это точно худшая боль, которую я когда-либо испытывал, а это о многом говорит. Джонатан опускается на одно колено, серьезно, все еще держа эту идиотскую тарелку с беконом, и наклоняется к моему лицу.
– Ты должен встать, Дэниел, – говорит он. – Невероятно сложно говорить с тобой в таком состоянии.
Наконец, он отставляет тарелку в гостиной и снова пытается меня поднять. У него плохо получается. Он тычет меня левой рукой в мою и без того сломанную грудную клетку и рассеянно ударяет меня в лицо правым локтем. Весь воздух, остававшийся во мне, вырывается грустным воем.
– Черт, как это лучше сделать? – говорит он. – Это сложнее, чем я думал. Тебе, наверное, много помогают, Дэниел! – он ложится на пол, нос к носу со мной. У него мучнистое, рыхлое лицо с до смешного круглыми розовыми щеками и безвольным подбородком. Дыхание у него, как у трупа. – Как ты обычно встаешь, мужик?
Он пялится на меня секунд десять. Самое жуткое в нем то, что он похож на обычного придурка-аспиранта, которых я каждый день вижу на кампусе. Он не выглядит психом. У него не идет пена изо рта. У него на глазном яблоке не вытатуирована свастика. Он вообще не страшный. Если на то пошло, он как будто немного растерян тем, что оказался здесь, даже испуган.
– Ты и не разговариваешь? Да брось. – он снова встает. – Ну, давай попробуем еще раз. – он наклоняется, и я готовлюсь снова кричать.
А затем я слышу резкие шаги на кухне и вижу что-то размытое над моей головой, а затем раздается еще один крик, ворчание, оханье, рычание и грохот, когда кто-то врезается в книжную полку слева от меня. Она падает. Книги и сувенирная кружка «Пантер УВИ», которую мне купила мама, чтобы я помнил дом, падают на меня, Джонатана и кого бы там ни было, и вот я снова отключаюсь…
52.
Терри! Вот как зовут другого санитара! Я знал, что в конце концов вспомню.
Терри прямо надо мной. И он знает, как меня поднять.
– Что это, мать его, за мужик? – Терри, у которого на шее татуировка и из кармана рубашки торчит пачка сигарет, поднимает мое перевернутое во время потасовки кресло и берет полотенце, чтобы вытереть мне лоб. Я смотрю на ткань: да, это кровь.
– Я пришел и… черт. Ты его знаешь? – думаю, Терри забыл, что я не могу разговаривать, и он проработал с нами недостаточно долго, чтобы быть способным говорить со мной одними глазами. Он смотрит на меня, вздыхает, хмыкает и говорит: – Давай-ка вернем тебя в кресло.
Я начинаю тяжело дышать, паникуя.
– Все будет в порядке, чувак, я знаю, что он тебя потрепал, – говорит он. – Я аккуратно. Но тебе нужно встать с пола.
Он очень аккуратен. Он проходится рукой по моей голове, массирует мне затылок и подхватывает правой рукой под колени. Боль невыносимая, но, по крайней мере, это меня выпрямляет: я хотя бы возвращаюсь в исходную форму. Я чувствую рассыпающиеся в моей груди гренки, когда он меня поднимает, и все больше воздуха выходит из всех моих отверстий и щелей, но: я не на полу. Он усаживает меня в кресло, и я стону, когда он меня пристегивает. Он увозит меня в кухню.