Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 1 из 6 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * * От автора Я не смогла бы написать эту книгу без поддержки многих людей в России и Украине: уцелевших в гуманитарной катастрофе советского периода, солдат, милиционеров, врачей, социальных работников, священников, монахинь, заведующих похоронными бюро, гражданских активистов, – которые отвечали на мои вопросы, помогали избавиться от ошибок и заблуждений и искренне интересовались тем, как продвигается моя работа. Невозможно словами выразить мое восхищение их мужеством и теплотой. Я в неоплатном долгу перед своей подругой, этнографом Еленой Строгановой, которая была моим научным ассистентом. Мое исследование было бы невозможно без ее скрупулезной профессиональной работы. Она сопровождала меня практически во всех путешествиях, хлестко комментировала экономическую ситуацию в провинции, заводила друзей на каждом шагу и терпеливо разбиралась с бюрократическими проблемами. Благодаря ей работать над проектом было значительно проще, и все предприятие стало выглядеть куда менее мрачно и безрадостно. Множество других друзей и коллег на пространстве бывшего Советского Союза помогали мне советом и идеями. Особенно я хочу поблагодарить Сергея Панарина за его изобретательность и поддержку проекта с самого его зарождения, а также Оксану Бочарову, Валерия Михайловского, Андрея Попова, Владимира Школьникова, Алексея Смирнова, Ольгу Васильченко и Ольгу Зубец. Я также в большом долгу перед сотрудниками Всероссийского центра изучения общественного мнения и особенно перед Алексеем Левинсоном за помощь в проведении некоторых интервью. Среди тех, кто помог мне встретиться с ветеранами войны и другими уцелевшими, я не могу не отметить Илью Альтмана и всех, кто работает с ним в московском Центре и Фонде “Холокост”, Вадима Ионовича Фельдмана в Киеве, представителей Российского Союза ветеранов и сотрудников реабилитационного центра “Солнечный” в Зеленограде. Я признательна сотрудникам общества “Мемориал” за их невероятное великодушие и душевную щедрость, и особенно хотела бы поблагодарить Валерию Оттовну Дунаеву из московского отделения “Мемориала” и Вениамина Викторовича Иофе и Ирину Резникову из петербургского филиала. Мой исследовательский проект состоялся при официальной финансовой поддержке со стороны Российской академии наук, и я хотела бы выразить признательность сотрудникам РАН за их помощь, в частности Владимиру Давыдову и Людмиле Колодниковой. Я также благодарна сотрудникам многих архивов и библиотек, в которых мне посчастливилось побывать. Нередко их сотрудникам приходится работать в условиях, далеких от идеальных, справляясь с серьезной нагрузкой. Учитывая эти непростые обстоятельства, я была тем более поражена широтой знаний, точными рекомендациями относительно источников и технической поддержкой, которую оказали мне эти люди. Эта книга многим обязана компетентности архивистов и библиотекарей, помогавших мне в работе. Я бы не смогла довести этот проект до конца без щедрой финансовой поддержки и возможности взять продолжительный отпуск для проведения исследования. Фонд Джона и Кэтрин Макартуров Common Security Forum оплатил два года академического творческого отпуска в Бристольском университете, тем самым избавив меня от всяких проблем и предоставив такие условия для работы, о которых можно было только мечтать. Стипендиатом исследовательской программы я была с 1996 по 1998 год. Я также бесконечно благодарна лично Эмме Ротшильд, координатору фонда, которая с самого начала, когда я еще только обсуждала с ней свой замысел, горячо поддержала мой проект. Во время пребывания в Кембридже мне также посчастливилось получить исследовательский грант от Колледжа Робинсон. Я благодарна колледжу, который стал мне домом между моими поездками в Россию, его ректору и моим коллегам, другим стипендиатам, общение с которыми обогатило меня новыми идеями. Оставшиеся – и немалые! – расходы, связанные с проведением исследования, были покрыты благодаря щедрому гранту Британского совета по экономическим и социальным исследованиям и Британской академии с ее программой научного обмена с РАН. Я признательна каждой из этих организаций за их поддержку. Спасибо моим друзьям и коллегам в Англии, с которыми сам процесс написания этой книги оказался куда менее трудным: я не могу представить ее без них. Больше всех как автор этого текста я обязана тем, кто читал каждый вариант, тем, чья творческая изобретательность и оригинальность мысли оставили свой отпечаток в каждой законченной мною главе. Мой литературный агент Питер Робинсон с самого начала понял мой замысел и на протяжении двух трудных лет терпеливо увещевал меня реализовать задуманное. Кроме того, Питер нашел двух замечательных издателей, которые взялись подготовить мой проект к публикации. Нил Белтон, мой редактор в издательстве Granta, выудил самые лучшие фрагменты из еще совсем сырых черновых версий рукописи и проработал окончательный вариант текста с поразительным мастерством и сдержанностью, не навязывая свою точку зрения и уважая авторскую волю. Его профессионализм и компетентность многому научили меня как историка на каждом этапе работы. В Соединенных Штатах Венди Вульф, мой редактор в издательстве Viking, горячо поддержала идею издания рукописи, которую она к тому времени даже не видела, сопроводила финальный ее вариант блестящими комментариями и, как опытный кормчий, с присущими ей юмором и решительностью вела мой текст через все этапы редактирования. Помимо редакторов и моего литературного агента, рукопись прочли, сопроводив комментариями, еще три человека: Ира Кацнельзон, Стив Смит и Дерек Саммерфилд. Каждый из них – настоящий знаток в своей области, каждый многому меня научил. Но больше всего я благодарна им за наши беседы, за то, что помогли мне увидеть написанное мной, за интеллектуальное товарищество и виртуозную критику. Тим Коул, Йен Коллинз, Джилл Гловер, Дэвид Гуд, Клэр Макорт, Николя Миллер, Кэтрин Рот и Линда Сандерс в важнейшие моменты работы прочитали и высказали свое мнение по поводу отдельных частей этой книги. Я также признательна Джоанне Брук, Джудит Шапиро, Джонатану Стайнбергу и Деборе Том за то, что еще в 1993 году они помогли мне начать думать о работе горя, о переживании утраты и с тех самых пор не уставали подталкивать меня к тому, чтобы писать и говорить на эту тему. Я благодарна Фонду Гарри Франк Гуггенхайм за приглашение выступить самой и послушать других в серии практических семинаров, которые проходили с 1995 по 1997 год и были посвящены темам смерти, травмы и насилия. Я хотела бы также выразить признательность своим коллегам и студентам в Бристольском университете, которые в течение нескольких лет терпели мое отсутствие – физическое и духовное, а затем радушно встретили меня после возвращения из длительных поездок. Подобная книга обычно не обходится без посвящения, а в последнее время практически общим местом стали посвящения, адресованные жертвам Сталина. Мне подобная самонадеянность кажется нелепой и неуместной. Но у меня нет выбора. Коль скоро я начала эту книгу с попыток осмыслить смерть, понять, что означали и означают для общественного сознания и культуры в России смерти миллионов жертв советского режима, я заканчиваю ее, будучи в долгу перед этими мертвыми. И только пыльные цветы, И звон кадильный, и следы Куда-то в никуда. И прямо мне в глаза глядит И скорой гибелью грозит Огромная звезда. Анна Ахматова. Реквием Предисловие Город Медвежьегорск существует благодаря железной дороге. Если от Санкт-Петербурга отправиться на север, то примерно через 12 часов приедешь в Медвежьегорск. Железная дорога практически все время идет на северо-восток, лишь изредка отклоняясь, чтобы обогнуть озера и болота. С первым дыханием осени, которое чувствуется здесь уже в середине сентября, эта болотистая местность становится временным пристанищем для тысяч гусей и диких лебедей, ненадолго останавливающихся здесь по пути на юг, на зимовку, и оглашающих округу своим гомоном. Но леса хранят почти гробовое молчание. Единственный крупный город на пути сюда – Петрозаводск, столица Карелии – расположен на западном берегу Онежского озера. Если вы проезжаете эти места днем, то вам удастся мельком увидеть его, огромное, как внутреннее море, сияющее холодным металлом сквозь сосны и лиственницы. Сам Медвежьегорск лежит на его северной оконечности, и летом бабушки с маленькими внучатами заполоняют берег, нежась в хлопчатобумажных панамах под драгоценными лучами северного солнца. Одни утверждают, что здешняя вода обладает целебными свойствами. Другие указывают на ржавеющие остовы кораблей, тут и там торчащие из озера на мелководье, и сбивчиво говорят о химикатах и о поруганной дикой природе России. Красивым Медвежьегорск никак не назовешь. Редкий турист заезжает в этот город. Большинство продолжает свой путь на север. Дальше вверх по той же ветке железной дороги, после еще одного озера, раскинулось Белое море; оно привлекает туристов, интересующихся монастырями древности или тюрьмами нового, советского времени. Если вы продолжите свое путешествие на поезде – а раз вы сели в него на вокзале в южной части Санкт-Петербурга, значит, к этому времени уже успели провести в пути целых два дня, – то приедете в портовый город Мурманск. Когда-то преуспевающий центр военно-морского флота, Мурманск, как и другие арктические города, в 1990-е годы оказался в совершенно бедственном положении в результате развала прежней экономической системы. В пути вы вряд ли встретите много иностранных туристов. Однако вам выпадет удовольствие провести время в компании местных жителей, большинство из которых регулярно ездит этим маршрутом. Русские, безусловно, вправе считаться одними из самых опытных в мире железнодорожных путешественников на большие расстояния. Их приготовления к поездке не могут не вызывать восхищения. Если вы присоединитесь к попутчикам, вас в любое время дня и ночи угостят сваренным вкрутую яйцом, солеными огурцами, колбасой, теплой водкой и сладким черным чаем. Вскоре выяснится, что окна в большей части старых советских железнодорожных вагонов не открываются. Но разговор всегда будет оживленным. На этом маршруте, скорее всего, будут обсуждать цены, зарплаты, произвол московских властей и надвигающуюся нехватку горючего для отопления. Практически обязательно хотя бы один из ваших попутчиков нет-нет да упомянет Брежнева или Сталина, и начнется дискуссия о преимуществах коммунистической системы. Мы предприняли наше путешествие в конце октября 1997 года. В том году зима наступила рано, даже в Петербурге уже выпал первый снег. За городом, особенно по мере того как мы продвигались все дальше на север, снег полностью поглотил пейзаж, укрыл лес пушистым ковром, и даже зеленые кроны сосен стали ослепительно белыми. Мы покинули город в полночь и теперь с поздним восходом солнца очутились в совершенно другом мире. За окнами лежало утихшее Онежское озеро. “Как в сказке, да?” – прошептала одна из моих соседок по купе. При других обстоятельствах это замечание показалось бы банальностью. Но сказавшая это женщина, педиатр лет тридцати, пыталась удержать навернувшиеся на глаза слезы. Трудно найти подходящие слова, когда цель твоей поездки – братская могила, где похоронены убитые бабушка и дедушка, которых ты никогда не знал. Не существует общественных норм, регулирующих то, как следует вести себя перед лицом утраты, которая так и не была должным образом пережита и вовремя оплакана. “Знаете, их туда в одних рубашках привезли, им, наверное, было так холодно. И очень страшно, да?” Мурманчанин, который тоже ехал в нашем купе, сунул ноги в пластиковые шлепанцы и исчез в коридоре. Его голова была занята большим инженерным проектом, и он уже достаточно наслушался наших неуместных разговоров. Когда речь идет о смерти, русские могут становиться неожиданно закрытыми. Мы остановились в единственной на многие километры вокруг гостинице – разваливающейся ледяной коробке советского образца на окраине Медвежьегорска. Когда все собрались, оказалось, что нас около восьмидесяти человек. Конечной целью нашего путешествия был сосновый лес рядом с Сандармохом, карельской деревней, название которой звучит странно даже для русского уха и до которой от города можно за 45 минут добраться на автобусе. 27 октября 1937 года, то есть равно 60 лет назад, сюда привезли первую группу обреченных на смерть заключенных. Ночью они проследовали в южном направлении через печально известную соловецкую тюрьму. Руководил операцией Михаил Родионович Матвеев, капитан НКВД, которому к концу недели нужно было выполнить расстрельную квоту. Перевозили заключенных не поездом, а баржами и грузовиками, под покровом ночи, чтобы у жителей Медвежьегорска, случись им поинтересоваться непривычным оживлением на дороге, не возникало ненужных вопросов, хотя вряд ли кому-то из них пришло бы в голову дать волю языку. В первой партии обреченных были и мужчины, и женщины, некоторые из них оставили в лагере маленьких детей. Узников попарно сковали цепями, и им действительно было очень страшно и очень холодно, потому что их заставили сбросить сапоги и теплую одежду. Им сказали, что делается это в целях обеспечения безопасности. За некоторое время до этого произошел неприятный инцидент, в результате которого был легко ранен охранник. Теперь уж таких проблем точно не будет. В ту ночь и в течение нескольких следующих ночей на просеке раздавалось эхо выстрелов и ударов кирок и заступов. К 4 ноября здесь были убиты 1111 человек. Вопреки обычной практике, это место больше никогда не использовалось для расстрелов. Все ямы и бугры, которые могли бы выдать историю этой просеки, в 1950-е были скрыты от глаз рядами специально высаженных молодых сосенок. Местные жители знали о том, что здесь произошло, но постарались, по крайней мере наяву, забыть об этом как можно быстрее. В скором времени никто уже не знал наверняка, в какой именно части леса обитали призраки убитых. Мне говорили, что захоронения повсюду, что леса полны трупов. Тут были кости финских солдат и русских партизан, могилы времен Гражданской войны и затерянные погосты прежних обитателей этих мест, религиозных общин, крестьянских поселенцев, дезертиров. Хотя местные и не любили это обсуждать, большинство из них считало, что секретное захоронение, то самое, “сталинское”, было в паре-тройке километров в другом направлении. Затем летом 1997 года археолог и два историка из Санкт-Петербурга нашли настоящее место. Они привели туда мэра города. Тот пришел в ужас, рассказал, что мальчишкой ходил сюда с отцом за грибами и, конечно, знать не знал и помнить не помнил об истории, скрывавшейся у него под ногами. Правда о ней стала для него настоящим шоком. Потрясение и чувство вины оказались отличной мотивацией. В провинциальной России образца 1997 года только это, а еще чудо могло объяснить появление асфальтированного подъезда для наших автобусов, сделанного всего за две с половиной недели. Братская могила в Сандармохе не первое подобное захоронение, обнаруженное спустя много лет. С конца 1980-х годов непрофессиональные историки и археологи-любители смогли определить месторасположение десятков подобных могильников на всей территории бывшего Советского Союза. Каждый раз это заставляет принимать важные решения. Эти могилы не памятники древности – в них прах отцов и дедов живущих ныне людей, многие из которых всю жизнь надеялись, что однажды смогут зачерпнуть горсть земли с могилы предков. Большинство этих людей так и умрут, не узнав наверняка, где именно покоятся тела их родителей. Единственный способ удостоверится в том, чьи кости находятся в конкретном захоронении, – найти документы НКВД, датированные временем расстрела. Протоколы существуют, но они относятся к разряду документов, которые выудить из архивов бывшего КГБ сложнее всего. Те, кто видел эти протоколы, не спешат делиться подробностями. “Мы не можем показывать их семьям. Потому что если они смогут прочитать об убийстве, то им придется узнать и о том, что произошло с узниками до расстрела. Пусть лучше думают, что их родителей только расстреляли”, – сказал мне один из правозащитников. В архивах есть списки расстрелянных и карты захоронений, но, несмотря на эпоху гласности, именно непрофессиональные археологи рассказывают правду о сталинизме.
Даже простой, казалось бы, вопрос о численности жертв вызывает затруднения. Историки и демографы уже не первое десятилетие спорят о масштабе сталинских преступлений и о цифрах российских потерь в двух мировых войнах. Это важнейшая дискуссия, хотя сам предмет ее не может не вызывать ужаса. Однако даже точно установить число убитых, упокоившихся в одном братском захоронении, часто не так-то просто. Одни родственники не хотят, чтобы прах тревожили. Просят, чтобы мертвых оставили покоится с миром, ведь это последняя дань уважения, которую им еще можно воздать. Другие полны решимости зафиксировать каждое преступление и намерены производить раскопки в местах массовых захоронений и пересчитывать жертвы. После этого, обещают они, погибшие наконец удостоятся нормального погребения, которого они были лишены полвека назад. Нетрудно понять такую одержимость материальными доказательствами преступлений прошлого и точными цифрами потерь в стране, в которой ложь – обыденное дело. Но даже сами подсчеты не так просты, как можно было бы представить. Тела, сплетенные в один клубок, успели разложиться, и скелеты невозможно разъять, отделить один от другого. Не стоит полагаться и на пересчет черепов, потому что большая их часть была если и не размозжена, то повреждена пулями палачей, а хрупкие кости легко крошатся. Кроме того, разбитые черепа были особенно легкой добычей для собак и крыс, разорявших неглубокие могильники. Чтобы сегодня пересчитать останки жертв, придется взять несколько больших ящиков (тут в ход идут такие же короба, в каких крестьяне обыкновенно хранят картошку). В эти ящики и рассортировывают кости: в один кладут черепа, в другой реберные кости, а конечности, если их можно идентифицировать, еще в два или три ящика. Закончив, пересчитывают тазобедренные кости и делят получившееся число на два. В большинстве случаев число получается четырехзначное. Те, кто обнаружил кости в Сандармохе, в итоге решили оставить их в земле. Этот случай особый, потому что на руках у них уже были поименные списки жертв. Захоронение было так хорошо задокументировано, поскольку и сам капитан Матвеев в конце концов был осужден и расстрелян. В сюрреалистическом мире сталинского террора его преступление было охарактеризовано как излишнее рвение, все те же “перегибы на местах”. На суде, который состоялся в 1939 году (фрагменты стенограммы этого процесса были опубликованы), Матвеев признался в убийствах и с необычайной подробностью описал всю процедуру умерщвления жертв[1]. Ему было поручено ликвидировать некоторое количество заключенных с Соловков, что он и исполнил. В то же самое время и с той же оперативностью и сноровкой он организовал убийство других заключенных из тюрем и пересыльных лагерей под Ленинградом. Он не задавал вопросов по поводу распоряжений, которые получал, и не любопытствовал относительно заявленной вины поэтов, писателей и музыкантов, судьбы которых были вверены ему. Некоторые из них обвинялись в создании национальных центров сопротивления. Среди этих людей были видные политические деятели с Украины и из сегодняшней Беларуси, а также лидеры татарского и цыганского народов. Остальные по большей части принадлежали к интеллектуальным кругам, включая, например, нескольких епископов. Решив оставить расстрелянных покоиться с миром, те, кто обнаружил захоронение, столкнулись с проблемой увековечивания памяти погибших. Они были не первые, перед кем встал этот вопрос. Большая часть была волонтерами общества “Мемориал” – организации, которая посвятила десять лет обнародованию правды о сталинских преступлениях и увековечиванию памяти их жертв. Но без некоторой дипломатии в этом деле все равно не обойтись. Одна из довольно распространенных проблем заключается в том, что не все расстрелянные в лесу были русскими и исповедовали православие. Православные верующие хотели бы увидеть церковь, возведенную на каждом месте захоронения убиенных мучеников. Но некоторые из этих переплетенных скелетов, которые уже никогда не разъять, принадлежат католикам, лютеранам, евреям или мусульманам. Существуют планы строительства нескольких часовен на урочище. В День памяти, проведенный в этом месте 27 октября 1997 года, здесь уже возвышались два больших креста, установленных рядом. Один из принимавших участие в их установке рассказал мне, что появление здесь даже этих крестов вызвало трения и полемику. К счастью, спор о том, какой крест выше: католический или православный, – был улажен в последний момент специальным наблюдателем, работавшим в присутствии свидетелей с каждой стороны. Церемония открытия мемориального кладбища была спланирована с большой тщательностью[2]. Предполагалось, что прозвучит приветственная речь, а затем представители главных организаций, занимающихся увековечиванием памяти жертв политических репрессий, присоединятся к церковным и политическим лидерам и сфотографируются рядом с входом на расстрельный полигон. Многие местные объединения жертв политических репрессий заказали по такому случаю траурные венки, и пока мы ждали начала церемонии, они не без гордости сравнивали свои венки с чужими. Человек, который четыре или пять дней добирался до Сандармоха на поезде с Урала, попросил, чтобы его сфотографировали рядом с его печальным подношением. Он принес полутораметровый овальный венок из искусственной зелени с вплетенной белой лентой и пурпурными и белыми пластиковыми лилиями. Любуясь венком, мы никак не могли решить, стоило ли вместо лилий предпочесть вслед за остальными красные искусственные розы. Венки были настолько дорогими, насколько эти пенсионеры вообще могли себе позволить: каждый стоил сотни тысяч подорванных инфляцией рублей. Это общество, которое ценит незыблемость и долговечность. Поэтому пластиковые цветы стоят здесь в два раза дороже настоящих. Если вам не привыкать к сборищам советского образца под открытым небом, вы сможете привыкнуть и к тому, чтобы стоять и наблюдать за людьми, чьи сердца и разум полностью отключены от того действа, в котором они собираются активно участвовать. В советское время было общеизвестно, что качество хорошего общественного мероприятия определяется качеством угощения, бутербродов и водки, следовавших за официальной частью. Что-то подобное было разлито в воздухе и в то утро – что-то лживое или, по крайней мере, заряженное нетерпением было в этих корпулентных мужчинах в костюмах и меховых шапках, готовящихся произносить в мегафон публичные речи. Здесь были и церковные иерархи, и члены горсовета, и местные политики, и даже представители Думы. Присутствовали и активисты-правозащитники, и интеллектуалы из СМИ, и представители правительств недавно обретших независимость Украины и Беларуси. Но чего бы они ни ожидали от этой церемонии, они не были готовы к тому, что случилось дальше. Когда первый выступавший собирался начать свою речь, какая-то женщина в черном шерстяном платке вдруг зарыдала, заломив руки, в нескольких метрах от трибуны. Она бросилась на обледеневшую землю, за ней последовала другая, следом – третья. Звук, производимый ими, был нездешней, иномирной поэзией погребального плача. Сто лет назад такое оплакивание сопровождало каждую смерть и продолжалось несколько дней. Похороны не были торжественными и тихими. То, что мы слышали, не было возрожденной традицией. Карелия – далекий край, и здесь есть женщины, которые так и не научились вести себя чинно и сдержанно, как подобает советским людям, скорбящим около семейной могилы. Они оплакивали своих потерянных отцов; они рассказывали, как много лет искали могилы дорогих им людей. Гости из города смущенно покашливали и оглядывались в поисках охраны. В конце концов кто-то увел женщин, и толпа сомкнулась на том самом месте, свое право на которое заявили эти женщины. Некоторые из речей, произнесенных в тот день, были позднее опубликованы, и их тексты, без сомнения, подшиты в специально заведенную по этому случаю папку каким-нибудь сотрудником органов из Москвы. Конечно, публичное признание существования этих захоронений и осуждение массовых расстрелов официальными представителями государства было чрезвычайно важным шагом. С середины 1990-х годов раскаяние в отношении прошлого стало составляющей общественного сознания. Теперь публичное порицание сталинских зверств не так прямолинейно и безусловно, каким оно было десятилетием ранее. Волна публичного покаяния спала, и сейчас уже многие сожалеют о смерти коммунизма сталинского образца. Политические деятели, взявшие на себя труд приехать на север в этот день и показавшие свою солидарность с этим событием, пошли на определенный риск, а вовсе не искали дешевой политической популярности. Но даже выступавшие, несмотря на все их принципы и убеждения, не могли точно отразить дух события, свидетелями которого мы стали. Прежде всего их речи были обращены в настоящее и будущее. Однако главные скорбящие были полностью сфокусированы на прошлом. В то время как политики говорили о необходимости действовать и обещали приложить все усилия для того, чтобы сделать общество более нравственным, семьи, приехавшие в Сандармох из Москвы, Санкт-Петербурга и других городов, тихо, но воодушевленно праздновали, как бы странно это ни прозвучало. Их поиски завершились. 27 октября станет в их жизни памятной датой. Многие плакали. Но их слезы, как и их объятия и молитвы, были следствием того чувства, которое теперь всецело завладело ими, – облегчения, освобождения от боли, успокоения. Однако самое острое внутреннее противоречие официальной церемонии заключалось в том, как эта публичность сочеталась с глубоко прочувствованной интимностью, приватностью семейной скорби. Любое горе – дело сугубо личное, но те потери, которые понесли жертвы Сталина, стали скрытым, частным, даже можно сказать тайным переживанием. В течение полувека и вплоть до падения коммунистического режима семьи справлялись с такого рода утратами уединенно и обособленно, не афишируя их. Некоторые скрывали свою боль от всех, включая собственных детей, из страха испортить жизнь себе и им. В конце концов, было просто-напросто небезопасно оплакивать смерть врага народа, и даже само по себе подобное родство могло скомпрометировать. Масштаб массовых убийств, для обозначения которых до сих пор используется эвфемизм “репрессии”, так и не был признан властями. Поэтому отдельным жертвам было нетрудно считать, что их участь стала исключением из правил, следствием особого проклятия. Даже в конце 1980-х, когда в рамках горбачевской политики гласности материалы о прошлом печатались в государственных газетах, население страны, привыкшее скрывать непарадные, “стыдные” части своего опыта, не до конца верило в то, что ночь закончилась и наступил рассвет. Одна из женщин, расшифровывавших интервью, которые вошли в эту книгу, уроженка Сибири, призналась мне, что плакала в процессе. Она была поражена, обнаружив, что и у других семей были истории, очень похожие на ее собственную. По ее словам, вместо того чтобы продолжать стыдиться родни, она начала выяснять новые подробности о своих неразговорчивых родителях, о беглянке-бабушке и деде, сибирском шамане, без вести пропавшем в 1930-е годы. Люди с подобными семейными историями не забывали их. Они вовсе не обязательно переставали горевать о случившемся. Но свою боль они по большей части скрывали от посторонних. Для большинства родственников расстрелянных в Сандармохе завершение этой истории стало своего рода окончанием тайного диалога. Когда толпа разошлась, я отправилась бродить по урочищу с фотоаппаратом, пытаясь разобраться в частных ритуалах, которые разворачивались здесь в то время, как политики произносили свои речи. Прежде мне уже доводилось видеть подобные места. Власти часто скрывали братские могилы, высаживая деревья на местах захоронений. В местности, поросшей неухоженным лесом и кустарником, только странная правильность рядов молодых сосенок может навести на мысль о том, что это специально высаженные деревья. Но когда здесь обнаружили могильники, эти леса перестали быть ничьей территорией. Сегодня здесь можно увидеть приметы всевозможных погребальных традиций, отражающих разные верования, связанные со смертью и уцелевшие в современной России. Деревья украшены знаками молчаливого горя. Эти знаки лежат на земле, разбросанные среди символических меток, которые заменяют собой надгробные камни. Люди изобрели свои собственные, самодельные символы памяти. Какими бы кустарными и даже несуразными ни были эти поделки, принесенные сюда скорбящими, в молчании мемориального леса, ставшего местом преступлений НКВД, они, неподвластные времени, бередят душу и не отпускают. Приехавшие в Медвежьегорск оплакать расстрелянных привезли с собой большую часть своих памятных поминальных знаков. Организаторы в тот день обеспечили разве что воткнутые в землю в произвольном порядке деревянные столбики, каждый из которых был увенчан двускатной крышей. Те, кто придумал поставить эти столбики, предусмотрительно не добавили к ним крестовину из страха обидеть атеистов и верующих нехристианских конфессий. Не предполагалось, что этими столбиками будут отмечены реальные захоронения (их истинное расположение в первоначально вырытой траншее даже невозможно было точно установить), но людям, казалось, нужен был какой-то клочок земли. Они обустраивали эти крошечные участки с поразительной изобретательностью. К концу того морозного дня каждый столбик был украшен, в основном цветами и свечами. Почти на всех были закреплены фотографии. Отовсюду глядели молодые и пожилые лица героев Гражданской войны в военной форме, женщин в льняных платьях, молодых партийцев, чей идеализм ничуть не потускнел, хотя все то, во что они верили, теперь рухнуло. Некоторые прикрепили к своим столбикам копии судебных протоколов и приговоров, некоторые – копии официальных извещений, где спустя пятьдесят лет сообщалось, что их отцы, матери или мужья были убиты. Хотя лед успеет уничтожить эти бумажные свидетельства еще до прихода весны, многие из них были бережно завернуты в полиэтиленовые пакеты или заклеены скотчем. Поскольку в России по традиции считается, что делиться едой нужно и с мертвыми, все вокруг было завалено пирожками, хлебом и яблоками. К некоторым столбикам были привязаны леденцы, под крышей одного или двух примостились баночки с вареньем. Подобного рода поминальные обряды практически не подчиняются никаким системным правилам. Дело не только в уникальности этого события. Все погребальные ритуалы в современной России соединяют в себе личную изобретательность, возрожденную религию, современную практичность, суеверия и обломки других практик, в которых можно найти все что угодно, от дохристианских обрядов до рационализма советского периода и мистицизма в духе нью-эйдж. До 1917 года русские похоронные ритуалы могли считаться одними из самых оригинальных в Европе и, как это ни парадоксально, живых. Две революции – советская, одержавшая полную победу спустя почти два десятилетия после 1917 года, и антисоветская (ее сложнее обозначить каким-либо идеологическим ярлыком), что началась в конце 1980-х и не закончилась до сих пор, – оставили отпечаток на частных и публичных ритуалах. Эти исторические и социальные катаклизмы не могли не затронуть, хотя бы поверхностно, верования и обряды, связанные со смертью, и даже сам смысл и значение, которыми наделяются смерть и мертвые в этой культуре. Первые признаки грядущих перемен, включая антиклерикализм и растущий интерес к науке, стали очевидны еще до падения царизма. Промышленное развитие и урбанизация бросили вызов традиционным религиозным верованиям не только в России, но и во всем мире, а царская Россия в последние десятилетия своего существования мучительно переживала еще и свою собственную трансформацию. Но настоящий вихрь обрушился на страну после того, как большевики взяли власть. Их революция обещала новый мир, и это обещание сбылось как в результате их преднамеренных действий, так и в силу того, что империя переживала кризис, ее экономика лежала в руинах, а терпение у народа было на исходе. Когда это ожесточение вылилось в Гражданскую войну, приоритетом большевиков стали защита своей революции и сохранение власти. В процессе были практически уничтожены и старый уклад, и многие бытовавшие в нем ценности и верования. Церковь стала одной из первых мишеней большевистской кампании. Глубокая неприязнь большевиков по отношении к ней частично объясняется тем, что некоторые церковные иерархи активно им противостояли, используя свое влияние, для того чтобы поддерживать контрреволюционные настроения. Однако далеко не все священники были вовлечены в политику. Большевистская атака на религию была также частью идеалистического плана, согласно которому мир богов и святых должен был уступить место миру, основанному на рациональности. Для тех, кто намеревался создать нового советского человека, церковь с ее учением и ритуалами была пережитком прошлого, препятствием, которое необходимо сокрушить, чтобы расчистить дорогу лучшей, построенной по научным законам жизни. Борьба с религией происходила волнообразно, чередуясь с периодами передышки, и иногда большевики даже не удосуживались искать замену религиозным обрядам. Тем не менее через несколько лет советская власть решительно смела если не верования, то по крайней мере хитросплетение ритуалов, окружавших смерть. Церкви были закрыты, а на месте кладбищ были разбиты парки и устроены спортивные площадки. Большевики арестовывали священников, преследовали верующих, срывали или запрещали отправление религиозных служб и обрядов. Был дан старт новым образовательным кампаниям, призванным рассказать детям о достоинствах атеизма. Плакаты, уличные парады и даже новые церемонии – все вместе они должны были пропагандировать идею рационалистического безбожия. Коммунистическая партия отслеживала результаты своей работы. Призванные ею для этих целей исследователи собирали данные о том, как слабеет вера, как все больше людей вступает в партию и все меньше становится тех, кто следует религиозным предписаниям и соблюдает церковные обряды, и какие решения люди принимают относительно крестин, венчаний и похорон. До сих пор остается неясным, отражала ли полученная статистика реальные изменения в области индивидуального, сокровенного верования, а не желание дать “верный” ответ на вопрос, зафиксировать собственное протестное настроение или, возможно, выиграть очки в семейном споре (религия была причиной раскола в семьях, она разобщала и народ, и партийное руководство). Церковь, до этого пребывавшая на периферии общественной жизни, вернула себе утраченное место в народном сознании в конце 1980-х, когда Горбачев провозгласил перестройку и политику гласности, и сегодня миллионы людей утверждают, что даже в годы гонений на церковь, когда они не могли открыто исповедовать свою веру, следуя церковным обрядам, они никогда не отказывались от нее, что, конечно, невозможно доказать или проверить. Когда я впервые начала думать об отношении русских к смерти, меня больше всего интересовал именно этот аспект: разрушение старых ритуалов и изобретение новых. Меня заинтриговала сама идея современной революции, попытавшейся создать совершенно новый тип человека. Начав собирать материалы о первых инициативах большевиков в этой области, о Союзе воинствующих безбожников и об Обществе развития и распространения идеи кремации в РСФСР, я думала, что история, которую я пишу, представляет собой исследование идеологии, пропаганды и мировосприятия. Смерть, а точнее, окружавшие ее ритуалы и верования играли здесь роль своеобразной лакмусовой бумажки. Внимательно изучив, как люди хоронили и оплакивали друг друга, я могла измерить то влияние, которое имела на общество власть большевиков. Хорошо известно, что обряды, связанные со смертью, особенно стойко противостоят изменениям. Листая в архиве хрупкие листки, напечатанные через копирку, я все больше убеждалась в жестокости большевиков. Их идеализм и революционный пыл, дававший им силы в борьбе за власть, со временем стали все более вымученными и натужными. Их кампания против обрядности выродилась в вандализм. Их неприязнь по отношению к церкви, пусть и ставшей к тому времени раздутым анахронизмом, зачастую носила вульгарный, истерический характер. Пропагандируемый ими унылый, неприглядный атеизм был внутренне противоречив, непоследователен и вызывал множество сомнений и нареканий. В первое десятилетие после захвата власти большевикам удалось даже создать свой собственный суррогатный культ мертвых. Забальзамированный труп Ленина был выставлен в самом центре новой столицы, а Красная площадь, которую советская власть использовала для проведения парадов, стала усыпальницей. Однако история научного атеизма – всего лишь одна из нитей в исключительно богатом узоре. Культура смерти в России была и остается поразительно живой. Эта живость – важный момент, и ее история сама по себе могла бы стать интересной темой этой книги. Большинство людей в России – родители, дети, друзья – не относятся к смерти легко, не выработали к ней привычки, по крайней мере не больше, чем любая другая группа людей, и, несмотря на все исторические пертурбации, для них до сих пор очень важны музыка на похоронах, земля, в которую хоронят, поминовение, годовщины смерти и траур. Обо всем этом стоит сказать особо, потому что до сегодняшнего дня история отношения к смерти в России по большей части оставалась в тени. Вместо того чтобы размышлять об обрядах и переживании горя, авторы большинства трудов по истории советской России рассматривают смерть с точки зрения политики и демографии. О ней рассуждают в терминах масштабной катастрофы, включающей войны, репрессии, массовый голод, говорят о насилии над народом, о той традиции, которая делает Россию уникальной, а ее историю – исключительной. Идея преемственности и особенно повторяющегося насилия занимает уже не первое поколение историков, специализирующихся на изучении России. Уолтер Беделл Смит, бывший американским послом в СССР в конце 1940-х годов, написал предисловие к новому переводу путевых дневников маркиза де Кюстина, посетившего Россию за сто лет до него, в 1839 году. Это предисловие как нельзя лучше иллюстрирует подобный взгляд. “Я мог бы взять не одну страницу дневника [де Кюстина] и, заменив в них имена и даты столетней давности на актуальные, послать Государственному департаменту в качестве собственных официальных донесений”, – пишет Смит. Другими словами, он не видит ничего зазорного в том, чтобы распространить описание российской аристократии, оставленное де Кюстином в XIX веке, этой “абсолютной монархии, ограниченной убийством”, на послевоенное сталинское государство, не считает необходимым вносить в этот взгляд никакие коррективы[3]. В 1999 году авторы газетных репортажей о войне в Чечне высказывали схожие соображения: мол, русский медведь вновь рыщет в поисках добычи[4]. Убийство мирного населения описывалось как самый свежий вопиющий эпизод в длинной и по большей части однообразной традиции варварства. Действительно, масштаб насилия, страдания и людских потерь в истории России XX века так велик, что возникает большой соблазн предположить, что перед нами общество, деформированное из-за какого-то внутреннего сбоя, причудливого дефекта обычаев, культуры или географического расположения. Но подобное предположение – чистой воды увертка, выдающая нежелание задуматься по-настоящему. В конце концов, гораздо труднее представить себе другую правду: люди, жившие и умиравшие в России и в Советском Союзе в XX веке, были ничуть не меньше нас склонны страдать и скорбеть, и их история насилия была порождением не особой национальной эксцентричности вроде любви к шпику, а определенного стечения событий и обстоятельств. Эта правда также приводит в замешательство, потому что несет в себе неудобные выводы: страдание в России всегда причинялось насильственно и поэтому могло быть предотвращено; это страдание не было уникальным или исключительным, а значит, никакой сторонний наблюдатель не может позволить себе роскошь упиваться собственной добродетельностью, уверовав в то, что уж его-то обществу навсегда гарантирован иммунитет против насилия такого масштаба. У русских людей были и до сих пор есть собственные соображения относительно значения этих смертей, а также ответные реакции на историю насилия, не всегда совпадающие с моими, но, несмотря на культурное и историческое своеобразие, они принадлежат к тому же роду человеческому. С 1914 по 1953 год насилие, голод и эпидемии унесли более 50 миллионов жизней. Половина этих смертей приходится на потери в одной только Великой Отечественной войне. Люди погибали в городах под бомбежками и в пылавших деревнях, умирали от голода в осажденном Ленинграде, тонули на баржах, перевозивших беженцев и эвакуированных. Некоторые погибли от рук своих же. Практически не было семьи, которую бы не затронула какая-либо из катастроф: война, голод, высылка, эпидемии или политические репрессии, – а аресты и расстрелы продолжались и во время войны. Некоторые просто не выдерживали обрушившегося на них груза потерь и бедствий. В стране остались регионы, где до сих пор находят непогребенные останки погибших. Для многих война была самой высокой точкой в череде личных испытаний, каждый раз круто переворачивавших жизнь и зачастую включавших тяжелые утраты. Первое из этих испытаний в истории любой семьи могло быть датировано или 1914 годом, началом последней войны российского царя, или 1904 годом, когда Россия вступила в войну с Японией, или еще раньше, например 1891 годом, когда миллионы крестьян стали жертвами одного из самых масштабных случаев массового голода в истории царской России. Долгие годы наше представление обо всем этом было затуманено: советское правительство старалось скрыть большую часть информации и отрицало людские потери. При жизни Сталина в самом Советском Союзе катастрофические бедствия практически не обсуждались публично. Например, несмотря на опустошительный голод 1932–1933 годов, который испытали на себе десятки миллионов человек, по крайней мере пять миллионов из которых погибли, на протяжении 1930-х годов слова “массовый голод” и “недоедание” были запрещены к упоминанию в сообщениях прессы по всей советской империи. Практически не освещался и послевоенный голод 1946 года, жертвами которого стали десятки тысяч человек. Впоследствии, вплоть до крушения коммунистической системы в России, подлинный масштаб советской трагедии неизменно преуменьшался. Статистика, имевшая отношение к демографическим потерям, была сфальсифицирована или спрятана. В 1937 году были засекречены результаты целой переписи населения, а посвященные в них госслужащие – арестованы и расстреляны. Первая обязанность историографии в этих обстоятельствах не без основания заключалась в том, чтобы привести в порядок цифры, задать некие рамки, внутри которых можно было бы составлять мнение о других вопросах. Однако статистика – всегда только часть такого рода истории. На самом деле, споры вокруг нее давали легкую возможность убежать от гуманитарного измерения того, что эта статистика отражала. Идеология и большая политика – еще один способ избежать столкновения с реальностью конкретных человеческих жизней, стоящих за абстрактными цифрами потерь. Они же отчасти объясняют, почему действие этих массовых смертей на общественное сознание и политику остается неясным. Особенно деструктивную роль в попытках объективно оценить гуманитарную ситуацию в Советском Союзе идеология и политика сыграли в период холодной войны. Оба идеологических лагеря занимались подсчетом жертв с обеих сторон в полемических и пропагандистских целях, отстаивая сравнительные достоинства и заслуги советской системы или ее западного антагониста. Советское правительство и само использовало данные о продолжительности жизни и состоянии здоровья населения в качестве индикатора преимуществ коммунизма как жизненного уклада. Это была циничная, безжалостная политика, основанная на манипуляции, еще одно выражение общего пренебрежительного отношения режима к отдельной человеческой жизни, к правде. Однако, со своей стороны, критики Кремля эпохи холодной войны проглотили наживку. Они тоже сосредотачивались на цифрах, нередко преувеличивая их, как будто история человеческих потерь и страдания и без того не была достаточно мрачной, как будто следовало сделать ее еще мрачнее, чтобы на контрасте с ней ярче засиял демократический капитализм. Какой бы подход к работе с этим материалом я ни выбрала, приходится признать, что тень подобной идеологической аргументации неизбежно ляжет на эту книгу. Не существует идеологически не заряженного способа отрефлексировать эти массовые смерти и тем более внимательно изучить, как эти смерти подействовали на конкретных людей: родственников, соседей и наследников убитых. Могу лишь сказать, что с самого начала мною двигало не желание развернуть очередную идеологическую атаку на советскую систему. В конце концов, холодная война закончилась. Я прежде всего хотела и хочу разобраться в мире идей и представлений. Те вопросы, которые я задавала, беседуя с пережившими репрессии, войну, голод, не могли быть поставлены в начале 1980-х. Моя работа стала возможной благодаря краху советского режима секретности и государственного контроля. Но из-за этого политического катаклизма те вопросы, которые я должна была поставить, – вопросы, касающиеся человеческих историй, а не когда-то всепоглощающей и ныне проигранной битвы, – не начинаются формальной идеологией и ею не заканчиваются. А значит, перед вами не еще одна великая “Черная книга”. В тех историях, которые я должна рассказать, будет много того, что покажет общество царской России, а затем советской и постсоветской России с самой темной стороны, – в конце концов, в смерти вообще мало привлекательного. Но было бы в высшей степени несправедливо по отношению к прогрессивно мыслящим россиянам, с их надеждами и идеализмом, достоинством и храбростью, оставить без внимания их историю потерь из страха узнать нечто, что можно из этой истории узнать. Было бы неправильно уступить право написать эту историю тем, кто стремится упростить ее с некоей иной целью. История России все еще имеет самое прямое отношение к тому, что заботит и волнует современный мир. Однако нельзя обсуждать большую политику советского и постсоветского периода, не говоря о людях и их памяти, о людской боли и стойкости, о жестокости, травме, сострадании, горечи и скорби. Получается, что, начав работу над этим проектом с идеи революционной культуры, я пришла к исследованию массовой смертности и выживания. Это книга о революционной трансформации, а точнее, о множественных трансформациях, порожденных сменяющими друг друга революциями, последняя из которых, как я уже сказала, еще продолжается. Но это также история мировоззрений, культуры и самоощущения, которые определяют то, как народ оплакал, вынес и отрефлексировал миллионы и миллионы смертей, сменяющие друг друга волны репрессий и насилия. Книга частично построена на интервью, а это значит, что она переполнена голосами. Безусловно, революционная идеология и главным образом революционный коллективизм повлияли на эти голоса, но свое воздействие на них оказали и экономические изменения, произошедшие в стране, и война, и мирное время, и средства массовых коммуникаций. Родительский опыт, потеря супруга и одинокая жизнь после, процесс старения – все это тоже, пусть и по-другому, сформировало эти голоса. Любой, кому когда-либо приходилось собирать устные свидетельства, знает, какую сумятицу они вносят даже в самое тщательно спланированное исследование. Вы приходите с четко поставленными вопросами, аккуратно напечатанными на бумаге, а уходите с рассказами, диалогами, длинными отступлениями от темы, смехом, новыми телефонными номерами, фотографиями и в слезах. Но этот хаос разрастается еще больше, если вашим предметом оказывается смерть. Для начала никто, включая вас, берущего интервью, не знает, что она такое на самом деле, и мало кто хочет надолго останавливаться на этой теме. И в этом случае груз пережитых потерь, пусть и скрашенных храбростью, великодушием, историями побега, вспышками юмора и даже проявлениями сверхъестественного, обрушивающийся на слушателя, тоже окажется чрезмерным, так что сам слушатель едва ли не с презрением взглянет на те слишком наивные вопросы, что вы заготовили. Тем не менее, поскольку это предисловие, я хотя бы перечислю их, так как именно с этих вопросов я начала свою работу, несмотря на то что в дальнейшем им и суждено было измениться; и, стремясь уловить непредсказуемое, личное, те фрагменты, что не укладывались в картину целого, неупорядоченность частных мировоззрений и паттерны, из которых складывается социальная история, я не просила людей придерживаться исключительно этих вопросов, и только их. Одной из отправных точек для меня была мысль о культурной преемственности, о том, что человеческая жизнь в России на протяжении всей истории, как правило, стоила недорого. Чтобы подвергнуть это предположение критическому анализу, я обратилась к последним десятилетиям существования Российской империи, политике правительства в отношении смертности, в особенности смертности среди бедноты, а также массового голода, самоубийств и государственных репрессий. Я изучала похороны и то, какие обряды и манипуляции проводились с телами мертвецов, принадлежавших при жизни к разным социальным слоям. Я пыталась вычленить те социальные привычки, которые могли бы объяснить попустительство насилию, и исследовала, каким образом воспринимали насилие дети, ведь часто они гибли первыми или лишались родственников, а во взрослом возрасте нередко и сами прибегали к насилию, пытаясь выжить во время голода или войны. Беседуя с тремя поколениями выживших, с теми, кто ухаживает за ними сегодня, и с теми, кто заботился об умирающих в прошлом, – например, с фронтовыми медиками, прошедшими Великую Отечественную войну, с психологами, работавшими с политзаключенными, со священниками, монахинями и медсестрами, с партийными агитаторами и пропагандистами, – я фиксировала их рассказы о смертях и воспоминания о насилии вплоть до наших дней. В попытках проследить историю похоронного обряда я исследовала архивы муниципальных органов власти и погребальных контор, документы церковных организаций, агитационные памфлеты и мемуары. Я разговаривала с могильщиками, распорядителями на похоронах и сотрудниками бюро ритуальных услуг и на этом этапе вновь обращалась к священникам, а также к людям, ведущим поисковую работу на месте массовых расстрелов и захоронений. В силу того что проблема культурной преемственности и трансформации достаточно сложна, даже если не добавлять ей еще одного измерения – кросс-культурного сравнения, я пыталась придерживаться разговора об истории русской ментальности, хотя история имперского народа и тем более история самой протяженной материковой империи не может быть все время ограничена этими рамками. В общем и целом фокус на России означал, что в поле моего внимания будут находиться похоронные обряды, принятые в обществе, которое в идейном плане вплоть до революции 1917 года пребывало под сильным влиянием православной церкви (или в оппозиции к ней), в обществе, мир которого был сформирован мощной традицией представлений о грехе и божьей каре, об искуплении, осуждении на муки вечные или бессмертии. В этой книге я мало внимания уделила национальным меньшинствам и сектам и не рассматривала эволюцию религиозной веры и сомнений в ней среди неправославных религиозных общин, включая самые влиятельные из них, такие как мусульманская, еврейская и лютеранская. Мои путешествия за пределы России – как реальные, так и интеллектуальные – дали мне возможность исследовать культуру и историческую судьбу других восточных славян, в частности народов Украины и Беларуси, которые в XIX и XX веках были неразрывно связаны с судьбой и культурой России. Размышления о жестокости и травме дались мне тяжелее, и не только из-за мрачности самих этих тем. Если не изучать конкретные случаи, не удастся оспорить вышеупомянутую концепцию об особом влиянии истории ожесточения на отношение русских к смерти и насилию, к которой можно подойти с позиций психиатрии и социальной психологии, а также через исторические изыскания. Невозможно утверждать, что в определенный момент люди действовали, руководствуясь уникальными исторически специфическими мотивами, если не проанализировать эти случаи, иначе результатом вашего исследования станет полное небрежение деталями. Большинство тех, с кем я говорила, ограничились именно этим, заявляя, что русские жестоки от природы, что их отношение к смерти заложено генетически, что это наследие татаро-монголов, проклятие сурового климата. Самоуничижительный расизм такого рода – дело в Москве самое обыденное, но подобные представления можно обнаружить и в работах зарубежных исследователей. Я решила деконструировать этот ворох измышлений и предположений (надеюсь, что мне удалось оспорить некоторые из них), но процесс этот не был приятным; часть свидетельств, приведенных здесь, читать будет непросто. Очевидной отправной точкой для понимания современных культур насилия, особенно в автократии, должно быть государство. Та ценность, которой правительство наделяет человеческую жизнь, имеет прямое влияние на уровень смертности. Взять хотя бы самые банальные примеры: устройство системы здравоохранения или методы ведения войны. Все это будет определять то, как горевание, переживание утраты и скорби выражено в публичных церемониях. Также государство может потворствовать некоторым видам преступлений – в России оно иногда напрямую к ним подстрекало – и с помощью секретности создавать мир, в котором нет возможности для протеста.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!