Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 6 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Самому Плеве не довелось увидеть последствий своей политики. В июле 1904 года он был убит эсерами[148]. Его преемникам не удалось потушить протесты голодных рабочих, охваченных тревогой призывников, радикальных деятелей профсоюзов, либералов, интеллектуалов и сторонников введения конституционной формы правления. Когда новости о череде поражений российского оружия достигли столицы, группа рабочих под предводительством отца Георгия Гапона решила выйти на мирную демонстрацию протеста к воротам Зимнего дворца. В начале января 1905 года, когда стало казаться, что подобное шествие обернется столкновением с силами государственной власти, сам Гапон, связанный с сотрудниками тайной полиции, попытался отменить демонстрацию. Его задача состояла в том, чтобы сдержать радикальные настроения рабочих, а не разжечь их. К несчастью, самодержцу по ту сторону баррикад была абсолютно чужда сама идея умиротворения. Шествие состоялось 9 января 1905 года. Организаторы все еще надеялись, что оно будет мирным, поэтому посоветовали участникам взять с собой иконы и кресты, внимательно следить за тем, чтобы в шеренгах демонстрантов не внедрились провокаторы и подстрекатели, и настраивали мужчин и женщин, которых выйти на шествие заставили голод и бедность, на смиренный, просительный лад. Но все было тщетно. Печально известное Кровавое воскресенье закончилось на Дворцовой площади. Конные армейские подразделения открыли огонь по рядам собравшихся напротив Зимнего дворца демонстрантов, распевавших “Боже, царя храни!”, а другие армейские части, пришпорив лошадей, направили их в самую гущу охваченной паникой толпы, рубили шашками людей, затаптывали упавших громыхавшими копытами своих коней. Даже те из демонстрантов, кто направлялся к Зимнему дворцу через Троицкий мост и по улицам, ведущим к Неве из рабочих кварталов Выборгской стороны, попали под огонь группы солдат, получивших приказ преградить им путь любой ценой. Точное число погибших в тот день неизвестно, по приблизительным оценкам оно составило от 200 до 5000 человек[149]. Эта бессердечная расправа повергла страну в ужас. Правительство подготовилось к инициированному им самим насилию. Накануне вечером больницы получили предупреждение о том, что им следует ожидать поступления раненых. Однако масштаб кровавого побоища все равно оказался несоразмерным возможностям городской системы медицинской помощи. Тела погибших и раненых свозили в больницы, где еще оставались места. Многих доставляли незнакомые, так что семьи теряли с ранеными связь. В страхе за пропавшего ребенка или брата родственники были вынуждены ходить от больницы к больнице, умоляя измученных служащих еще раз проверить больничные записи, отчаянно борясь со страхом, что ответ на их запрос на самом деле покоится в морге. На следующий и через день больницы вывесили списки поступивших, но и они были неполными[150]. Цинизм правительства – вот от чего до сих пор леденеет кровь. Как будто сам по себе приказ открыть огонь на поражение был недостаточным свидетельством безжалостного отношения к жизням гражданского населения, правительство целенаправленно замалчивало и скрывало правду о январском побоище. В первые недели после 9 января от властей удалось добиться заявления полиции об обстоятельствах гибели некоторых демонстрантов, однако никто так и не предложил рассказать всю правду о случившемся. В ночь на 11 января тела убитых тайно собрали по всем городским моргам и по железной дороге под усиленной охраной доставили к секретному месту захоронения на Преображенском кладбище[151]. Для осиротевших семей боль утраты теперь усугубилась вечной неопределенностью. Тела так и не были по-человечески похоронены так что у родственников погибших отняли возможность поговорить с покойными возле их безымянной могилы, помянуть их традиционной стопкой водки и сваренным вкрутую яйцом, помолиться за упокой их душ, рассыпать погребальную землю. Единственная длинная братская могила, в которой нашли последнее пристанище тела жертв Кровавого воскресенья, находилась далеко от центра города: чтобы добраться сюда на неторопливом пригородном поезде, требовалось в среднем два часа. Власти надеялись, что это место не превратится в общественную площадку или публичную трибуну для политических акций и заявлений, что его удаленность затруднит регулярные посещения кладбища, которые по привычке, усвоенной с детства, все еще совершали даже городские жители, потерявшие родственников. Кровавое воскресенье стало катализатором стачек, акций протеста и беспорядков по всей империи. Революция 1905 года – восстание, начавшееся без какой-либо формальной организации и подготовки, – вынудит Николая II пойти на серию уступок, в числе которых с большой неохотой дарованный знаменитый Октябрьский манифест. Россия получала свой парламент, Государственную думу, хотя и с ограниченными полномочиями, и в стране наконец-то должны были состояться выборы. Готовилась также аграрная реформа, в рамках которой планировалось простить долги сельских обществ по ссудам из продовольственного капитала, выдаваемых во время неурожая. Однако уступки сопровождались угрозами. Более масштабные цели набиравшей в городе ход революции – требования увеличения заработной платы и улучшения бытовых условий, попытка создания профсоюзной демократии – не были услышаны и реализованы. Манифесту суждено было стать последним словом самодержавия. Начиная с 1906 года новый премьер-министр Петр Столыпин начал восстанавливать полномочия правительства серией шокирующих карательных мер. В ответ на эсеровский террор, захлестнувший страну в первое десятилетие XX века и унесший жизни нескольких тысяч человек (в числе которых, например, было более сотни жертв неудачного покушения на самого Столыпина, включая его двоих малолетних детей), Столыпин ввел упрощенное судопроизводство для захваченных на месте преступления террористов, поджигателей, грабителей и разбойников. Он с таким энтузиазмом отправлял осужденных военно-полевыми судами за терроризм, участие в бунте и поджоги усадеб на виселицу, что веревочную петлю прозвали в народе “столыпинским галстуком”. Столыпин начал реализовывать программу реформ, в частности, осторожную приватизацию сельского хозяйства и освобождение наиболее предприимчивых крестьян от удушающих пут сельской общины, суеверий, нужды и системы трехпольного севооборота. Его план заключался в том, чтобы дать некоторым крестьянам возможность консолидировать свои земельные наделы и возделывать их в качестве мелких землевладельцев-предпринимателей. Столыпин верил, что через несколько десятилетий подобного рода реформы в сочетании с конституционной реформой и ростом экономики смогут изменить политический пейзаж России. Однако для реализации этой схемы требовались время и гражданский мир. Столыпинская реакция на революционное насилие была продиктована патерналистской яростью, однако угроза, которую представляли для российского общества некоторые революционные группы, была в его глазах абсолютно реальной. Разочарованные тем, сколь незначительными оказались завоевания 1905 года, и одновременно приободренные тем эффектом, который возымела кампания покушений на крупных чиновников, некоторые политические силы и партии, входившие в революционное движение, не отказались от террора даже после Октябрьского манифеста. С октября 1905 года по сентябрь 1906-го 3611 царских чиновников были убиты или ранены в результате террористических акций революционеров. Отряды главных революционных партий не только позволяли себе совершать политические убийства самых высокопоставленных чиновников, но и организовывали налеты на банки и другие операции по “экспроприации” (как они это называли) средств для финансирования собственной деятельности. Приводя примеры из истории Европы, Индии и Соединенных Штатов, одна из исследовательниц российского революционного экстремизма пишет: “Насилие, обращающее на себя внимание в империи Романовых, не было исключительно российским явлением, однако нигде более оно не получило такого распространения, как в царской России”[152]. Но правительство предпочитало трактовать слово “террор” достаточно широко. Местные военно-полевые суды были уполномочены приговаривать к высшей мере наказания за самые разнообразные правонарушения, включая акты революционного насилия, убийства из мести и просто убийства, акты мародерства, подрывную деятельность и подстрекательство к мятежу, а также саботаж. Когда дело касалось государственной безопасности, суды могли быть заменены местными комиссиями или даже единственным “судьей”, заседавшим за своим столом в одиночестве с пистолетом под рукой. Публичные казни через повешение были уже не приняты, однако в эти годы смертная казнь превратилась в Российской империи в нечто вроде альтернативного способа гражданского воспитания[153]. Закон предполагал некоторые послабления для лиц младше двадцати одного года и старше семидесяти лет, к которым не применялась смертная казнь, но во всех остальных случаях он был абсолютно безжалостным. Если на момент вынесения приговора женщина ожидала ребенка, приговор приводили в исполнение спустя сорок дней после родов[154]. А тем временем церковь по-прежнему призывала к набожности, преданности царю, а церковные иерархи не считали существование смертной казни проблемой. Напротив, если что-то и беспокоило их помимо разрушительного действия прогресса, рационализма и будущего прихода Антихриста, так это упразднение публичной казни как образовательного, назидательного зрелища, столь необходимой в эпоху нравственного кризиса и морального упадка[155]. Именно на основании эпизодов подобных столыпинской реакции у историков сложилось представление о царской России как о ярком примере репрессивной государственности, как о режиме, заслужившем свою нелестную репутацию жестокостью и внедрением упрощенного делопроизводства без должного судебного разбирательства. В то время в России было немало реформаторов, которые согласились бы с подобной оценкой, и к началу XX века они успели собрать впечатляющее количество доказательств в ее поддержку. Молодой Михаил Николаевич Гернет, известный юрист-криминолог, занимавшийся уголовной статистикой и социальными аспектами преступности, составил карту, которая наглядно иллюстрировала этот тезис. Страны мира на этой карте были закрашены в различные оттенки серого, от светлого к темному, а стилизованные изображения петли, гильотины и ружья на территории каждой страны уточняли способ, которым правительства стран приводили смертные приговоры в исполнение. Среди 38 государств и колоний, по которым была известна статистика, Российская империя держала первенство по числу казненных. Если верить цифрам, приведенным Гернетом, в 1908 году здесь было приговорено к смертной казни 1959 человек, а казнено 1340 человек. Поскольку у Гернета нет статистических данных о том, сколько человек из 505 приговоренных к смертной казни в Британской Индии в 1906 году было казнено, то второе место в своей таблице он отводит Соединенным Штатам, хотя с куда более скромным результатом. В указанный год было казнено лишь 116 американских граждан[156]. Книга Гернета все же отчасти была задумана как полемическое высказывание против смертной казни, и, несмотря на красочные ссылки и иллюстрации, некоторые вопросы автор решил не затрагивать. Самым важным упущенным автором обстоятельством было то, что статистика применения российским самодержавием смертной казни была самой удручающей по сравнению с другими странами Европы лишь в определенные моменты истории[157]. Насилие, через которое часто определяют российскую политическую культуру, на самом деле было тесно связано с важнейшими поворотными моментами в истории страны. Например, с 1850 по 1862 год, до и сразу после освобождения крепостных крестьян, в России заметно выросло число повешенных. Перегибы 1906–1910 годов последовали за неудавшейся революцией 1905 года. История насилия в России, ровно как и национальная статистика в области народного просвещения или здравоохранения, отнюдь не была беспросветным мраком и ужасом. Но все вышесказанное тем не менее совсем не снимает бремя ответственности с николаевского режима. У российских самодержцев всегда был выбор, как поступить: в конце концов, они были одними из самых образованных людей Европы и, пожелай они этого, могли обратиться за помощью к превосходным политическим советникам. Именно поэтому тот факт, что выбор был сделан в пользу наиболее пагубных и разрушительных политических мер, отнюдь не лестно говорит о правительстве Николая II. Насилие, применяемое государством, негативно воздействовало на все общество в целом. Оно толкало на крайние ответные меры не только недовольных режимом, но даже реформаторов. Для сторонников террора зрелище санкционированной властью жестокости служило пропагандистским бонусом, подтверждая самые худшие предсказания активистов революционного движения. Однако призывы к восстанию были лишь одной из многих возможных реакций в ответ на происходящее в стране. Куда более распространенной реакцией было охватившее общество немое отчаяние. Революционеры, по крайней мере, верили, что однажды дела в стране сдвинутся с мертвой точки, однако далеко не все были так оптимистичны. В 1913 году, накануне Первой мировой войны, юрист и криминалист Николай Степанович Таганцев написал страстный очерк о том, к чему приводят узаконенные убийства. В нем он убеждал читателя, что он отнюдь не противник перемен и приветствует российское XX столетие как новое, сияющее начало, сулящее избавление от невежества, варварства и беззакония, что омрачали прошлое страны. С другой стороны, писал Таганцев, “тяжело думать, а еще тяжелее чувствовать, что заря обновленного строя заалела кровавыми всполохами”[158]. Главный тезис Таганцева состоял в том, что, прибегая к насилию, государство подает дурной пример всему обществу. Проблема заключалась не столько в смерти как таковой, сколько в зрелище хладнокровного карательного убийства, убийства как воздаяния за преступление. Следующие слова Таганцева могли бы послужить более общим размышлением о смерти в России и в его время, и в наше: Массовые гибели людей в жизни государства встречаются нередко: они неизбежны и неотвратимы, как зло природы; они необходимы или, по крайней мере, считаются необходимыми как зло государственной жизни. Землетрясения, разливы вод, какое-либо другое стихийное бедствие могут сопровождаться и часто сопровождаются гибелью тысяч и даже десятков тысяч людей. Они также леденят человеческую душу; они также несут, без разбора, страдания, увечья, смерть. ‹…› А любая современная война, даже какое-либо одно сражение с современными усовершенствованными орудиями человекоистребления ‹…› разве не унесли они безвозвратно жизнь и здоровье многих тысяч погибших во имя исполнения долга перед родиной. ‹…› А жертвы ненасытного современного Молоха – тяжелых экономических условий, нищеты? Разве не считаются тысячами, десятками тысяч эти ни в чем неповинные дети, юноши, взрослые, преждевременно гибнущие от голода и недоедания, от отсутствия здорового воздуха и питания, от привитых им социальными условиями жизни болезней и пороков и т. д. и т. п. Вот почему я и повторяю: ужасны не цифры казненных, цифры торжества смерти, сами по себе, а страшны те последствия, которые эти казни внесли в нашу государственную жизнь; так думается мне, по крайней мере, с моей юридической точки зрения[159]. Говоря о последствиях, Таганцев помимо прочего имел в виду то зрелище, которое представляли собой камеры смертников в царской России, со многими сотнями людей, ежедневно ожидавших казни, то презрение к человеческому достоинству, которое эти камеры собой олицетворяли, а также фаталистское отношение, которое простые люди демонстрировали перед лицом неограниченного государственного насилия. Однако воздействие смертной казни на состояние российского общества не было исключительно вопросом абстрактным или имеющим отношение к морали. Как юрист, выступавший за отмену смертной казни, Таганцев не мог не знать о волне убийств среди детей, прокатившейся по России с 1908 по 1914 год. Проблема заключалась в том, что детские игры в “смертную казнь”, возникшие под влиянием превалировавших в стране культурных норм, подчас выходили из-под контроля и заканчивались трагически. Так, пятилетняя девочка случайно задушила своего трехлетнего брата, после того как тот был приговорен к смерти на “суде”, который устроили дети. В других случаях школьные хулиганы-задиры разыгрывали более масштабные “судебные процессы” (иногда они называли их “военно-полевыми судами”) и приговаривали одноклассников к “смерти”. Если некоторых детей охватывала паника или хулиганы заходили в своих играх слишком далеко, “приговор” отнюдь не “понарошку” приводился в исполнение на глазах у до смерти перепуганных свидетелей[160]. Но игры в смертную казнь были не единственным увлечением школьников. После 1905 года страну охватила эпидемия подростковых самоубийств. Начиная с 1890-х годов Министерство образования хранило материалы, относящиеся к этому вопросу, однако в то время число самоубийств было в общем и целом незначительным. Так, в 1899 покончили с собой только 17 детей. Однако уже в 1908 году лишь за один месяц в Петербурге был зафиксирован 41 случай самоубийства среди школьников. Даже газеты начали поговаривать о настоящей эпидемии, пик которой пришелся на 1907–1911 годы, хотя проблема преследовала российские школы вплоть до начала Первой мировой войны. В целом в обществе господствовала точка зрения официальной церкви, согласно которой добровольный уход из жизни был свидетельством греховной слабости. Стрелявшиеся или вешавшиеся подростки были лишены “христианских принципов” или “страдали патологическими отклонениями в развитии”[161]. По словам автора статьи в “Современном обозрении”, посвященной проблеме детских самоубийств, “только осознание нашей ответственности перед Господом за наши деяния на земле, а также осознание каждым необходимости нести, не сетуя, свой крест” может спасти молодежь от саморазрушения. Другое издание утверждало, что самоубийство, ставшее модным поветрием, было свидетельством легкомысленного, безразличного отношения к жизни и смерти, а также ослабления или даже отсутствия здоровой жизненной энергии[162]. Коллекция предсмертных записок и докладов учителей, собранная самим Министерством образования, подсказывает другую интерпретацию. Возьмем, например, ученическую тетрадь для записи латинских слов, в начале которой каждая страница аккуратно расчерчена на две колонки для тщательно записанных русских слов (“люблю”, “думаю”) и их латинских эквивалентов (“amo”, “cogito”). Однако страницы с обратной стороны тетради покрыты кляксами и несвязными закорючками, каракулями виселиц, черепов и крестов. Последняя запись в той части тетради, где содержались новые слова, выведена причудливым готическим шрифтом: “Что есть Идеал?”[163] Учителя, готовившие доклад о погибшем мальчике, оказались в полной растерянности, пытаясь найти простую причину его отчаяния. Другая предсмертная записка, оставленная девочкой-подростком, завершалась вопросом: “Какой смысл может иметь жизнь, если чужие, грубые люди могут в любой момент отобрать ее у тебя?”[164] Позднее эксперты свяжут эпидемию самоубийств с так называемым “эффектом Вертера”, общепризнанным паттерном подражания, согласно которому определенные резонансные случаи вызывают всплеск подражательных самоубийств[165]. Однако уже во времена описываемых событий знающие люди либеральных взглядов, придерживавшиеся этого более просвещенного взгляда на проблему, соглашались с тем, что недуг был свидетельством общего кризиса. Отчасти дело было в суровой атмосфере, царившей в русских гимназиях и внушавшей некоторым детям такой ужас, что, по их собственному признанию, многие предпочли бы умереть, нежели провалиться на экзамене; отчасти – в пронизанной жестокостью глубоко укоренившейся практике телесных наказаний, драк на детских площадках, дуэльных поединков[166]. В некоторых предсмертных записках упоминаются и обычные тревоги подростков: неразделенная любовь, ощущение собственной никчемности, нереализованная жажда приключений. Однако влияние политики, замешанной на конфронтации и противоборстве, оказалось всепроникающим. В некоторых школах войны молодежных группировок отражали антагонизм между различными политическими силами в стране. Существовали группы, называвшие себя черносотенцами (вслед за крайне правыми молодчиками из Союза русского народа или Союза Михаила Архангела, действовавшими в то время), которые нападали на так называемых красных. Те из студентов, кто отказывался примыкать к каким-либо группам, подвергались бойкоту и травле, в то время как противоборствующие стороны не просто враждовали и воевали, но и при любых обстоятельствах отказывались встречаться друг с другом в школе или где-либо еще[167]. Эти драмы, разворачивавшиеся в мире детей, служили клапаном, через который относительно привилегированные мальчики и девочки (а они были привилегированными, ведь они, по крайней мере, учились в школе) могли дать выход своим тревогам, порожденным насилием взрослого мира. Максим Горький без колебаний обвинил царизм и порожденное им институционное и государственное насилие в остервенении и жестокости, которые позднее омрачат революцию. В 1917 году он напишет: “Порицая наш народ за ‹…› всяческую его дикость и невежество, я помню: иным он не мог быть. Условия, среди которых он жил, не могли воспитать в нем ни уважения к личности, ни сознания прав гражданина, ни чувства справедливости – это были условия полного бесправия, угнетения человека, бесстыднейшей лжи и зверской жестокости”[168]. Но причинами этой “зверской жестокости” были не только государственная политика и бесчувственность судебной системы. В провинции по-прежнему сохранялась практика публичных порок розгами, что едва ли способствовало пробуждению в народе благодушия и миролюбия. Экономическая ситуация также порождала отчаяние, чувство незащищенности, насилие. Ярость, которая двигала группой крестьян, поджигавших помещичью усадьбу или другую собственность – в деревне это называлось “пустить красного петуха”, – была в равной степени следствием экономической и социальной неопределенности и политического неравноправия, а также исключенности из политики. Бедность, эта неотъемлемая часть крестьянской жизни, оборачивалась горечью и ожесточением из-за разбитых надежд, долгов и тех непредвиденных тревог и трудностей, которые со всей неизбежностью сопровождали мучительный поворот экономики к урбанизации и промышленному развитию. Давление тех же самых обстоятельств испытывали на себе и жители городов: в их жизнь теперь вошли конфликты между коренным населением и новоприбывшими мигрантами, недоверие и подозрительность относительно справедливости оплаты труда, страх заговоров и изменничества. Без сомнения, самым уродливым проявлением этих трений и общественной напряженности стали погромы. Само слово “погром” имеет хождение и в русском языке, и в идише, его корневое значение – “разрушение”. Многочисленные холерные бунты XIX века, самый страшный из которых повлек за собой убийство доктора Молчанова, описывали как погром, направленный против медицины и вызывавший в воображении образы разгневанной толпы, нерационального насилия и издевательств над теми, кого толпа выбрала на роль козла отпущения. Однако чаще всего жертвами провинциального невежества, шовинизма и жестокости становились бессменные и легко распознаваемые чужаки. Если дело происходило в регионах, где евреям было разрешено проживать, то объектами нападения обычно становились именно они. У антисемитизма в российской империи была долгая история, однако погромы конца XIX и начала XX веков не были лишь выражением старинной ненависти к чужеродцам. В другие периоды истории евреи и русские, или евреи и украинцы, или поляки и белорусы могли мирно жить бок о бок. В некоторых областях империи городские культуры были построены на взаимодействии большинства – например, украинского – и крупных меньшинств, которые могли быть не только еврейскими, но и армянскими, немецкими, польскими или греческими, причем многие из этих меньшинств индентифицировались не по этническому происхождению как таковому, а по культуре или превалирующему роду занятий. У погромов были вполне конкретные причины, но, помимо этого, они были доказательством преступной халатности и соучастия отдельных должностных лиц внутри церковной и государственной иерархий. Поэтому неслучайно все самые страшные нападения на евреев последних лет правления Романовых пришлись на период с 1903 по 1906 год, момент наибольшей общественной напряженности и брожения, вызванных унизительным поражением России в войне с Японией, долгами и нехваткой продовольствия, а также революцией 1905 года. В любом случае для нападений необходим был лишь повод, а уж у желтой антисемитской прессы всегда наготове была какая-нибудь история. Один из самых жестоких погромов того периода – кишиневская пасхальная бойня 1903 года – был спровоцирован убийством 14-летнего Михаила Рыбаченко, труп которого обнаружили в близлежащем городке Дубоссары. Мальчик пропал неделей ранее, после того как сходил с родителями в церковь. Последующее расследование выявило, что его зарезал один из его дядей, однако это не остановило распространение слухов о том, что Рыбаченко стал жертвой еврейского ритуального убийства, причем слухи активно муссировались местной антисемитской прессой. Ножевые ранения на теле убитого объяснялись легендой о якобы бытовавшем среди евреев обычае использовать человеческую кровь для приготовления мацы для Песаха. Слухи становились все более фантастическими: говорили, что на теле найденного мальчика были обнаружены надрезы, тело таинственным образом обескровлено, а рот и глаза зашиты. Скандал совпал с празднованием православной Пасхи, так что у обывателей было достаточно времени, чтобы посудачить о происшествии. По случаю праздника в Кишинев хлынули толпы крестьян и торговцев, прибывших на традиционную уличную ярмарку. Уже днем в воскресенье 6 апреля из праздничной толпы, собравшейся после церковной службы на главной площади, полетели первые камни в окна еврейских домов и лавок. К вечеру беспорядки затихли, и ночь прошла спокойно. Но на следующий же день события приняли зловещий оборот. Развернувшаяся бойня была делом рук приехавших крестьян и рыночных хулиганов, которые быстро напились, разбушевались и начали громить еврейское имущество. Погромщики били окна, поджигали дома и базарные лавки, но в конечном счете стали охотиться за людьми: гонялись за евреями, мужчинами и женщинами, по улицам города, не обращая никакого внимания на мольбы своих жертв и вопивших от ужаса зевак. Несколько десятков мужчин и женщин были забиты до смерти[169]. Среди причин кишиневской бойни были и алкоголь, и слепая ярость, овладевшая нападавшими, однако эта история началась не на торговых улочках Кишинева и там не закончилась. Авторы реакционных памфлетов, подстрекавших к насилию, так и не были наказаны, а местные власти продолжали мириться с их деятельностью или просто закрывать на нее глаза. Сам Николай II не выступил с осуждением антисемитизма. Пометки, сделанные его рукой на документах того периода, дают все основания предполагать, что он, как и многие его советники, считал, что ответственность за произошедшее несут сами евреи. Царские чиновники могли бы действовать более оперативно. Например, они могли бы выступить с публичным опровержением хорошо известного им слуха о том, что царь лично санкционировал убийства евреев. Позднее власти так же хорошо были осведомлены о еще одном расхожем обвинении против евреев: в народе поговаривали, что те якобы продают оружие неприятелю – японцам. Мы не станем перечислять авторов многочисленных теорий заговоров, которые продолжают окутывать погромы 1903–1906 годов. Однако тот факт, что власти отказались выступить с краткими официальными заявлениями по этому поводу и произвести хотя бы несколько арестов, говорит сам за себя. Последствия проявления такой ожесточенности и насилия еще долго давали о себе знать. Погромы продолжились и после 1917 года и стали одним из самых отвратительных воплощений экономической фрустрации, шовинизма и злобы. Во время Гражданской войны вновь заявили о себе и другие формы жестокости, многие из которых восходят к деревенским междоусобицам, ревности и подозрительности. Страдания и невзгоды, которыми обернулась Первая мировая война, а также паника, связанная с обвалом всех общественных институтов после 1917 года, в свою очередь, существенно повлияли и на первые постреволюционные годы. Было бы неверно слишком настаивать на преемственности между старым миром и новым, однако опыт, приобретенный многими русскими людьми в последние годы царского режима, оказалось не так-то просто забыть. Привычки, выработанные в этот период, и ярость, копившаяся в течение пятидесяти лет реакции, не могли просто так испариться и исчезнуть даже в пылу революции. Навыки, приобретенные на службе в полиции при одном режиме, могли найти себе применение на службе другому; солдаты, знакомые не понаслышке с казачьими нагайками и шашками, уже не могли забыть, каким действенным инструментом они были. Последующая история будет полна трагической иронии. Одно из ее проявлений связано с тем самым кладбищем, на котором в общей могиле покоились тела жертв Кровавого воскресенья. В 1929 году советское правительство организовало здесь церемонию перезахоронения останков погибших. По этому случаю на кладбище привезли одетых в мундиры курсантов, чтобы те красивыми шеренгами встали возле ямы. Курсанты были слишком молоды, чтобы помнить о побоище 1905 года. Тела погибших эксгумировали и разложили по гробам, задрапированным алыми флагами, цвета крови жертв революции[170]. Под оружейный салют участники траурной церемонии сняли шапки. Но были и другие горевавшие, скорбевшие о более недавних утратах, которые не присутствовали на церемонии. Начиная с 1918 года Преображенское кладбище, ныне переименованное в память о жертвах 9-го января и украшенное яркими стягами, использовалось ЧК как удобное место для захоронения расстрелянных контрреволюционеров, террористов, представителей буржуазии и всех тех, кому не повезло встать у ЧК на пути[171]. Эти захоронения тоже проводились в обстановке секретности, и точную численность убитых и их имена еще предстоит установить. Юрист Таганцев был среди тех, кто, должно быть, задавался вопросом, насколько в действительности изменилась страна после революции 1917 года. Ему было почти восемьдесят лет, он был стар и слаб и давно ушел на покой, но вернулся к делам, чтобы вновь публично выступить с прошением о смягчении участи приговоренным к смертной казни. На дворе стоял 1921 год, большевики только что арестовали его сына Владимира. Молодой Таганцев был профессором геологии, уважаемая фигура в петербургском академическом истеблишменте. Обвинения в заговоре, выдвинутые против него, были не очень вразумительными. Было неясно и то, почему именно Владимир Таганцев и небольшая группа людей, расстрелянных вместе с ним, были выбраны как показательный пример революционного правосудия. Самые страшные годы Гражданской войны уходили в прошлое, а у обвиняемых не было никаких явных связей с контрреволюционными кругами. И тем не менее, невзирая на протесты отца, в августе 1921 года молодой Таганцев был расстрелян[172]. Среди тех, кто разделил в этот день его участь, был Николай Гумилев, поэт и бывший муж Анны Ахматовой, женщины, которой суждено было пережить годы сталинского режима с отточенным как клинок, спокойным и несгибаемым мужеством. В 1919 году она написала: Чем хуже этот век предшествующих? Разве Тем, что в чаду печали и тревог Он к самой черной прикоснулся язве, Но исцелить ее не мог. Еще на западе земное солнце светит И кровли городов в его лучах блестят, А здесь уж белая дома крестами метит И кличет воронов, и вороны летят[173].
Глава 3 Дворец свободы Сегодня эпоха большевизма кажется чужой и далекой. Даже в теперешней России революционная программа воспринимается как нечто абсурдное. Бравурные лозунги большевиков утратили свое очарование, а их идеология, провозгласившая своей целью социальную справедливость, свободу от нужды, окончание классовой борьбы и международных конфликтов и совершенствование человеческого общества на земле, кажется наивной, а возможно, и изначально обреченной мечтой. В наше время большевистская революция трактуется в лучшем случае как неудачный, плохо закончившийся эксперимент. В этой неудаче обвиняют Маркса и Энгельса, а также революционную элиту, чьи идеи, по мнению сегодняшних россиян, были выношены в европейском изгнании, в длительных пеших прогулках в Альпах, а отнюдь не на заводах и в тюрьмах царской империи. Намек вполне прозрачный: большевистское правительство было навязано стране извне, и ответственны за него должны быть не “мы”, а “они”. Это правительство не было чем-то органически присущим России, как считают сегодня многие ее граждане, это был “режим”, созданный, вероятно, иностранцами, чужаками, фанатиками, чья коллективная чуждая злая воля и породила это историческое безумие. Подобное перетолкование прошлого в странах бывшего Советского Союза не свидетельствует ни о смещении акцентов и приоритетов, ни об открытии иной линии в дискуссии о прошлом: по сути, это полная инверсия предыдущей догмы, ее разворот на 180 градусов. Стремительность, с которой целое мировоззрение за одну ночь утратило свою силу, и то, каким полным было это развенчание, оказалось неожиданностью едва ли не для всех свидетелей этой трансформации, хотя на самом деле не должно бы было никого удивить. В конце концов, революция означает именно такого рода переворот в области языка, коммуникации и идей, а прежде всего, в области памяти, переворот, который совершается прямо перед глазами живых свидетелей даже в эпоху кинематографа и звукозаписи. И тем не менее эти резкие перемены не затронули неисследованный образ мысли, сохранившийся благодаря живучей системе социальных взаимоотношений между людьми, системе взаимной поддержки и защиты, не уничтожили многих паттернов отношения к смертности и смерти, к обрядам и загробной жизни. То же самое можно сказать и о перевороте 1917 года. Большевистская революция никогда не исчерпывалась исключительно марксизмом, и хотя всего лишь за несколько месяцев ей удалось низвергнуть старый мир, часть привычек и верований этого мира уцелела и продолжала оказывать влияние на отдельные аспекты советской культуры на протяжении значительной части XX века. Единственной практической целью многих сторонников революции, по крайней мере на начальном ее этапе, было свержение самодержавия. Дальнейшие шаги не всегда были ясны, что уж говорить об их согласованности! В то время как миллионы верили, что вот-вот построят совершенно новую жизнь, создадут принципиально иное общественное устройство, переменам в одних сферах придавалось первоочередное значение, а другие стороны жизни были по большей части оставлены вообще без внимания. Настоящим камнем преткновения для большевистских идеологов оказалась религия. Некоторые хотели увидеть ее полностью искорененной, но были и те, кто считал, что религия не имеет непосредственного отношения к актуальной политической борьбе. Большинство не проявляло никакого исследовательского интереса к различным формам восприятия смерти, хотя некоторые энтузиасты разрабатывали идеи преодоления смерти, переосмысления загробной жизни, рационализации захоронений, предлагали гимны, лозунги и новые формы погребальной архитектуры. В своем отношении к смерти революционное движение могло быть на удивление традиционным, в сущности практически полностью позаимствовав хорошо известную религиозную концепцию мученичества. Революционные похоронные обряды, имевшие столь огромное значение для тех, кто в них участвовал, сложились под влиянием не только иконографии европейского социалистического движения, но и буржуазной моды своего времени. Как и любой другой аспект массовой культуры того периода, эти похоронные ритуалы несли на себе печать коллективного опыта Первой мировой войны и тех образов страдания, которые можно было сделать эстетически более привлекательными лишь при помощи отсылок к героизму, мученичеству и лучшему будущему. Обращение со смертью было тем аспектом большевистской культуры, который в равной степени наследовал русской почве, вскормившей его, и научной марксистской идеологии. Собственная интернационалистская риторика большевиков намеренно затемняла понимание реального положения дел. Русская революция изначально была призвана стать символом, примером для пролетариев всех стран, абсолютом, отмечавшим наступление новой необратимой исторической эпохи во всем мире. Польская марксистка Роза Люксембург, лидер радикального течения социалистического движения Германии, куда она переехала в 1898 году, одной из первых приветствовала революцию именно на этих основаниях. В 1918 году из своей камеры в берлинской тюрьме она писала: “Октябрьское восстание не только спасло русскую революцию, но оно также спасло честь международного социализма”[174]. В последующие годы советские историки хорошо потрудились над этим мифом. Сложное переплетение крестьянских войн и городских бунтов, национальных освободительных движений, безумных фантазий, вдохновленных милленаризмом, а также самых разнообразных кампаний и политических платформ – социалистической, феминистской, антиклерикальной, профсоюзной, демократической, – привлекавших образованных сторонников, прекрасно осведомленных о реальных социальных и экономических проблемах в стране, было упрощено и подавалось в новой упаковке “героической борьбы пролетариата и бедного крестьянства под руководством Коммунистической партии Советского Союза, партии большевиков”. В результате получился запоминающийся исторический нарратив, ставший достоянием всего человечества, а не просто очередной русской сказкой. Его основные персонажи, их цели и сюжетные коллизии были всем хорошо известны. У большинства главных действующих лиц и событий в этой драме вполне стандартная роль: они предстают плоскими, картонными, предсказуемыми фигурами, как персонажи комедии масок или архетипические герои классической пьесы. Из всех них нам лучше всего знаком Ленин. В то время, что я пишу эти строки, вы еще можете успеть, если поторопитесь, навестить его в мавзолее. В наши дни вас уже не будут осматривать при входе солдаты, как осматривали в свое время меня, обращаясь при этом довольно бесцеремонно, пока, наконец, вы не выпрямитесь, не вынете руки из карманов и не поправите галстук. Смеяться внутри мавзолея до сих пор считается неприличным, а – как знать – вас вполне может разобрать смех. Но не исключены и слезы, и своего рода смятение, душевный дискомфорт: ведь вот же он, лежит перед вами в электрическом свете – законсервированный, выставленный на всеобщее обозрение, бессловесный – маленький лысоватый человек с рыжей бородкой. Сохраненный для потомков холодный анахронизм. Многое должно измениться в стране, чтобы вы не обнаружили в очереди подле себя плачущую пожилую женщину, для которой Ленин по-прежнему остается героем. “У него было столько энергии, – говорит она. – Такие глаза! Он был так предан партии и ее делу, совершенно не щадил себя, служа революции!” Старые фильмы подтверждают ее слова. Даже немой кинохронике удается передать страстность вождя революции, выступающего с речью. Вот он в зале какого-то учреждения или в театре, и публика восторженно внимает каждому его слову. Он говорит без бумажки, верхняя часть его туловища постоянно в движении, взгляд ни на секунду не замирает. Он крепко держится за трибуну и пронзает воздух указательным пальцем, сжимает руки в кулаки, демонстрируя великолепную уверенность в себе. Пленка черно-белая, но вы и так знаете, что стяг за его спиной не может быть никакого другого цвета, только красного, и на нем главный лозунг эпохи: “ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!” Нетрудно пересказать простую историю, составленную последователями Ленина. К 1914 году гнет царизма уже явил себя во всей неприглядности, либералы теряют позиции, и тут империя решает ввязаться в войну. Ее исход предрешен, потому что война эта империалистическая, очередная дурь капиталистической системы, а Россия не готова к противостоянию: ее промышленность недостаточно развита, а инфраструктура трещит по швам. И в этот момент единственные люди в стране, отдающие себе отчет в происходящем, – марксисты, особенно ленинская фракция, потому что для них слабость России являет собой благоприятную возможность. Революция, которую они намереваются разжечь, должна будет вдохновить пролетариат всего земного шара. Рабочие других европейских стран воспользуются этим шансом – их к этому подтолкнет война, – и тогда капитализм падет и в Германии, и во Франции, и в Великобритании, и в Италии. В Америке также произойдут революции, потому что кризис не замедлит распространиться на другие индустриальные державы, ведь капитализм – это глобальное явление, построенное на множестве уже сложившихся взаимосвязей между разными странами. И вот тогда поднимутся колонии – Индия, Африка, угнетенный и эксплуатируемый народ Китая. По замыслу идеологов в 1917 году, русская революция не должна была ограничиться исключительно Россией. Выступая в том же году за перемирие с Германией, которое, по его словам, призвано было дать старт революционному процессу, Ленин заявил, что “получить перемирие теперь – это значит уже победить весь мир”[175]. Средоточие разворачивающейся драмы – Санкт-Петербург, который на волне патриотических антигерманских настроений переименован в более славянский по звучанию Петроград. Ее герои, помимо партии большевиков, – пролетариат, рабочий класс Петрограда. За время, прошедшее с 1905 года, революционное сознание этих людей значительно укрепилось, память о событиях Кровавого воскресенья все еще жива и вдохновляет рабочих продолжать борьбу. Годы реакции, эксперимента с усеченной версией российского парламентаризма не принесли этим людям ничего сколь бы то ни было ценного. Рабочие, отстраненные от участия в выборах, продолжали подвергаться эксплуатации и угнетению, им было запрещено собираться на своих рабочих местах и в местных советах (изначально советы выбирались прямым открытым голосованием), их контролировали и донимали полиция и черносотенцы. Расправа в 1912 году над участниками мирной демонстрации протеста, рабочими Ленских золотых приисков стала еще одним поворотным событием в этой истории, его жертвы пополнили революционный мартиролог. Но вплоть до начала Первой мировой войны в 1914 году, казалось, скорых перемен в стране ожидать не приходится. Однако война и крайне неудачный для России ход военной кампании, который быстро подорвал остатки патриотизма рабочих, стали катализатором народного возмущения и мятежа как в столице, так и по всей стране. Восстание зрело три года, и к февралю 1917-го малоимущие слои населения Петрограда были готовы к стихийному выступлению против царя, против его преступной беспечности, против угнетения, голода и катастрофической хроники военных поражений. У восстания нет вожаков – герои революции все как один или в тюрьме, или в ссылке за границей и в Сибири, – но коллективная ярость и отчаяние восставших служат достаточно мощной движущей силой. Повторяя события 1905 года, петроградские рабочие вышли на улицы города 23 февраля (8 марта) 1917 года в честь празднования Международного женского дня, только на этот раз войска не подчиняются приказу и отказываются обеспечивать общественный правопорядок. Через несколько дней вооруженных столкновений и боев, не обошедшихся без кровопролития, царский режим повержен. В конце концов, даже части Императорской гвардии перешли на сторону восставших, развеив фантазии Николая II о возможности контрреволюции. Спустя десять дней после того, как прозвучали первые выстрелы февральского восстания, а именно 2 марта 1917 года, царь, который все еще находится вдали от дома и делает вид, что командует войсками, сядет в вагон своего личного поезда, чтобы составить и подписать манифест об отречении от престола[176]. Петроград погрузился в хаос. В отсутствие какого бы то ни было явного руководства, практически по умолчанию, последние члены Четвертой думы, выбранные в 1912 году самым ограниченным составом избирателей, встретились и договорились временно принять на себя функции верховной власти. Первым главой образованного ими Временного правительства стал князь Георгий Евгеньевич Львов, однако в июле его сменил харизматичный представитель левых сил, 36-летний Александр Керенский, пользовавшийся доверием населения. Он хорош собой, щедр на улыбки и старается завоевать симпатии городских масс. Ему это удается, и на короткое время репутация Временного правительства существенно укрепляется. Однако Керенский не видит себя в качестве постоянного лидера страны (какие бы амбиции на этот счет он ни вынашивал), потому что план Временного правительства заключается в том, чтобы провести выборы в Учредительное собрание, а затем на его основе сформировать легитимное правительство, которое сможет повести Россию к победе и миру. А тем временем рабочие переформатировали свои советы, включая самый влиятельный из них – Петроградский совет, или Петросовет, представлявший столичных солдат и пролетариат, – и сделали их частью официальной государственной власти. Все это изменит Ленин, как всегда, пойдя по пути упрощения и обрушившись на тот пункт повестки, который лично он считал наиболее важным. В апреле 1917 года в статье для газеты “Правда”, лишь недавно легализованного печатного органа партии, он пишет: “Коренной вопрос всякой революции есть вопрос о власти в государстве. ‹…› В высшей степени замечательное своеобразие нашей революции состоит в том, что она создала двоевластие. ‹…› В чем состоит двоевластие? В том, что рядом с Временным правительством, правительством буржуазии, сложилось еще слабое, зачаточное, но все-таки несомненно существующее на деле и растущее другое правительство: Советы рабочих и солдатских депутатов”[177]. Начиная с апреля 1917 года уже ясен курс, которым следует будущий вождь, и он от него не отступит. В этом Ленин отличается от нескольких своих менее влиятельных последователей (наиболее известна история “ренегатов” Григория Зиновьева и Льва Каменева), которые время от времени предпочитают идти на компромисс. Единственным лозунгом, по мнению большевиков, отличавшим их от всех других революционных партий, в том числе от еще одной марксистской фракции – фракции меньшевиков, должен был стать лозунг: “Вся власть Советам!” По мнению Ленина, Временное правительство – “олигархическое, буржуазное, а не общенародное, оно не может дать ни мира, ни хлеба, ни полной свободы”[178]. Выступая против подобного правительства, большевики одновременно выступают против войны, и это тоже сделано намеренно. В конце концов, это “хищническая, империалистическая война”, и ни один социалист не должен поддерживать ее продолжение. “Революционное оборончество” – позиция, которую заняли другие марксистские группы, – не работает. Необходимо “свержение капитала” сначала в России, а затем и в Европе, ибо, покуда он существует, “кончить войну истинно демократическим, не насильническим, миром нельзя”[179]. Сначала ленинская позиция, в которой видится предательство национальных интересов революционной России, не пользуется популярностью, потому что в обществе по-прежнему сильны надежды, что Временному правительству удастся то, что не удалось самодержавию. В течение нескольких месяцев вплоть до середины июня свободная Россия наслаждается иллюзией безграничных возможностей. Однако историю не обманешь. Брусиловскую армию в Галиции ожидает сокрушительное поражение, в России случается транспортный коллапс, начинается нехватка продовольствия, по всей стране происходят стачки и беспорядки. В июле в столице даже вспыхивает мятеж, который, впрочем, оканчивается неудачей и приводит к аресту нескольких ведущих революционеров и переходу Ленина на нелегальное положение. Хотя Июльское восстание дало кратковременный подъем и сплотило людей вокруг Временного правительства, оно не потушило пламя общественного недовольства. Члены основных революционных партий начали обсуждать захват власти и создание на основе социалистической коалиции правительства, которое могло бы объединить меньшевиков (в основе своей таких же марксистов, как и Ленин), эсеров (наследников популистов и радикальных народников 1870-х годов) и, если получится, готовое к взаимодействию крыло ленинских большевиков, в которое входили люди вроде Льва Каменева. Разговоры постепенно сходятся на одной дате, октябрь 1917 года, потому что именно тогда должен состояться Второй Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов. Последующие события служат идеальным материалом для пропаганды. Перед лицом растущего недовольства в среде пролетариата Керенского охватывает паника, и он все чаще и охотнее прибегает к репрессивным мерам. Введена цензура, революционная пресса подвергается нападкам и преследованию, ходят слухи, что готовится государственный переворот. В действительности в сентябре 1917 года Керенский обратился к генералу Лавру Корнилову, консерватору “с львиным сердцем и овечьей головой”, как сказал о нем генерал Алексеев, с просьбой выдвинуть войска в район Петрограда. Идея состояла в том, чтобы напугать, а не развернуть атаку. Однако Корнилов решает воспользоваться моментом и начинает открытый мятеж. Демократическая революция в опасности, Керенскому предстоит сделать выбор. Он решает напрямую обратиться к Петросовету, а также освобождает лидеров революционного движения. Именно они возглавят толпы, которые отправятся навстречу войскам Корнилова, чтобы уговорить их отменить боевую готовность. Братское убеждение – это прекрасно, но на всякий случай у переговорщиков есть и оружие. Для защиты столицы совет формирует Петроградский военно-революционный комитет, который продолжил свое существование и после того, как угроза корниловского мятежа миновала. Петроград вне опасности, революция спасена, красные стяги бьются на осеннем ветру над заблудившимися повозками корниловцев, а Троцкий как один из вдохновителей Реввоенсовета успел повидаться с ядром повстанческих сил. Ленин по-прежнему скрывается от властей, однако в сентябре он начинает кампанию, которая в конце концов приведет его сторонников к власти. Он забрасывает центральный комитет своей партии письмами: “Что вся власть должна перейти к Советам, это ясно. Так же бесспорно должно быть для всякого большевика, что революционно-пролетарской (или большевистской – это теперь одно и то же) власти обеспечено величайшее сочувствие и беззаветная поддержка всех трудящихся и эксплуатируемых во всем мире вообще, в воюющих странах в частности, среди русского крестьянства в особенности”[180]. Восстание – вот задача партии, а ее цель – диктатура пролетариата или диктатура большевиков, потому что, по словам Ленина, что позже будет отражено и в официальной советской версии, “это одно и то же”. С ним согласна Роза Люксембург: “ [И]менно большевистскому направлению принадлежит историческая заслуга, что оно с самого начала провозгласило и проводило с железной последовательностью ту тактику, которая одна лишь могла спасти демократию и толкать революцию вперед. «Вся власть исключительно в руки рабочих и крестьянских масс, в руки Советов» – таков был действительно единственный выход из трудного положения, в каком оказалась революция; то был удар мечом, который разрубил гордиев узел, вывел революцию из теснины и раскрыл перед ней широкий простор для ее беспрепятственного дальнейшего развития”. Люксембург также признавала, что “истинная диалектика революции” была собственно ленинской: “Путь лежит не через большинство к революционной тактике, а через революционную тактику к большинству”[181]. Большевики захватили власть в ночь с 24 на 25 октября 1917 года. В 10 часов утра следующего дня вышло обращение Петроградского военно-революционного комитета под руководством Ленина “К гражданам России!”, в котором объявлялось следующее: “Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, Военно-Революционного Комитета, стоящего во главе петроградского пролетариата и гарнизона. Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского Правительства – это дело обеспечено. Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян!”[182] Так заканчивается самая славная глава официальной истории. Даже большевику было понятно, что подобному нарративу не хватает изрядного количества подробностей. В то утро, 25 октября, когда в партийной типографии печаталось обращение Петроградского военно-революционного комитета, Зимний дворец по-прежнему находился в руках Временного правительства. Была и еще одно щекотливое обстоятельство: на Втором Всероссийском съезде Советов рабочих и солдатских депутатов потерявшее самообладание и побежденное социалистическое большинство – меньшевики вроде Мартова и Дана и прочие делегаты – выступало с дерзкими речами и клялось не сотрудничать с большевиками, узурпировавшими власть. Но куда важнее было то, что Российская империя от края до края пока еще даже не слышала о новом режиме. Последовавшие месяцы должны будут испытать на прочность способность большевиков соответствовать революционным чаяниям масс. Среди неотложных проблем, стоявших перед большевиками, был несвоевременный созыв Учредительного собрания. Этот орган был избран всеобщим голосованием после октябрьского переворота и призван определить демократическое будущее России. Страна долгие месяцы жила в ожидании выборов, но в то неспокойное лето 1917 года Керенский отложил их проведение – в то время, когда люди возлагали огромные надежды на исход голосования, примирение и правительство общественного согласия. Когда в конце ноября произошел подсчет голосов, оказалось, что у большевиков нет большинства. Ленин объявил, что “республика Советов является более высокой формой демократизма, чем обычная буржуазная республика с Учредительным собранием. ‹…› В силу этого даже формального, соответствия между волей избирателей в их массе и составом избранных в Учредительное собрание нет и не может быть”[183]. Биограф Ленина Роберт Сервис пишет, что понадобилась Октябрьская революция, чтобы выявить тот факт, что Ленин и Троцкий были политическими буквалистами[184]. Они намеревались управлять страной без чужой помощи. Учредительное собрание, первый и на семьдесят лет единственный орган государственный власти, избранный всеобщим голосованием, провел только одно заседание: 18 января 1918 года эсер Виктор Чернов был избран председателем, а уже на следующий день собрание было разогнано большевистской милицией. Роза Люксембург не могла этого принять. Слова, написанные ею о ленинской стратегии, последствий реализации которой ей не довелось увидеть своими глазами (Люксембург была убита фрайкором Вальдемара Пабста после неудавшегося революционного путча в Берлине), окажутся пророческими: “Свобода лишь для сторонников правительства, лишь для членов одной партии – сколь бы многочисленными они ни были – это не свобода. Свобода всегда есть свобода для инакомыслящих. ‹…› Без всеобщих выборов, неограниченной свободы печати и собраний, свободной борьбы мнений замирает жизнь в любом общественном учреждении, она превращается в видимость жизни, деятельным элементом которой остается одна только бюрократия”[185]. Ее предчувствия относительно политического будущего Советской России окажутся поразительно точными. Из своей тюремной камеры она описывала систему однопартийного руководства страной: “Общественная жизнь постепенно угасает, дирижируют и правят с неуемной энергией и безграничным идеализмом несколько дюжин партийных вождей, среди них реально руководит дюжина выдающихся умов, а элита рабочего класса время от времени созывается на собрания, чтобы рукоплескать речам вождей, единогласно одобрять предложенные резолюции. Итак, по сути это хозяйничанье клики; правда, это диктатура, но не диктатура пролетариата, а диктатура горстки политиков. ‹…› Более того, такие условия должны привести к одичанию общественной жизни – покушениям, расстрелам заложников и т. д. Это могущественный объективный закон, действия которого не может избежать никакая партия”[186]. Критика, сформулированная Розой Люксембург, хорошо известна и затрагивает самую суть наиболее важных политических вопросов ленинизма. Однако в ней Люксембург не выходит за пределы мира политики – государственной политики, – и даже в этом случае история очевидным образом определяется в терминах марксизма. В своем самом упрощенном, приблизительном изводе марксисткую парадигму можно было переносить и прикладывать к историям других стран. Марксизм предлагал формулу, способную исчерпывающим образом объяснить неудачу европейских революций 1918 и 1919 годов, которые первыми последовали российскому примеру[187]. Классовая борьба как элемент этой формулы подверглась идеализации и усреднению, лишившему ее многообразия, как будто классы аккуратно помещались в предназначенные им клеточки и как будто эти классы действительно существовали как классы. Общество в качестве участника игры было редуцировано до схемы, до модели из кубиков, до бесформенной массы. Таким образом, классический нарратив ленинской революции превратился в историю государственной власти, борьбы за обладание ею, за консолидацию власти и за возможность ее использовать. Антонио Грамши, марксист совершенно иного толка, находясь в заключении, добавил бы к этому описанию, что “на Востоке (в России) государство было всем, а гражданское общество пребывало в первородном и студнеобразном состоянии”[188]. Этой линии марксисты и постмарксисты держатся до сих пор. В 1989 году Борис Кагарлицкий, в ту пору интеллектуал-диссидент, заметил, что “в России правящий слой всегда старается навязать народу развитие по западному образцу, а народ неизменно этому сопротивляется, пассивно или активно”[189]. Однако жизнь не исчерпывается одной политикой, и даже общества в студнеобразном состоянии должны пользоваться одним языком, разделять общую культуру. Государство и общество взаимодействуют друг с другом. Государство, выросшее в Советской России, превратилось в монстра, однако даже этот процесс не происходил обособленно от жизни и от людей. Люди не голосовали за введение репрессий, иначе говоря, население не адресовало власти запрос на гротескные крайности сталинизма. Однако было бы сильным упрощением рассматривать ленинскую диктатуру как нечто, навязанное стране извне, ограничиться описанием ночного переворота, не замечая более глубоких процессов, порожденных революцией, атмосферы надежды, радикализма и страха, царившей в стране, равно как ожесточения и ощущения кризиса, требовавшего немедленного разрешения. Революция большевиков имеет прямое отношение к предыстории этой диктатуры. На какой-то короткий момент, возможно, до начала 1918 года, когда серьезность кризиса, обернувшегося впоследствии Гражданской войной, стала окончательно очевидной, рядовых участников революционного движения охватило вполне оптимистическое настроение. Этот оптимизм был наследием тех лет, когда надежды и замыслы разнообразных радикалов были по большому счету все еще невинны, не запятнаны опытом пребывания у власти. Какие бы личные конфликты ни происходили между ними в прошлом, отличия, разделявшие их тогда, еще не были опробованы в контексте обладания государственной властью. В то время все еще можно было питать надежду на то, что свержение двух врагов – самодержавия и капиталистического строя – неминуемо покончит с тем озлоблением, которое душит народные массы. Несмотря на плюрализм, царивший внутри революционного движения, его участников по-прежнему объединяло ощущение творящейся на их глазах истории – истории, у которой была только одна необратимая траектория. Именно в этих терминах, в терминах коллективного будущего их дела на земле, российские революционеры и радикалы все эти годы осмысливали смерти своих товарищей. Используемые ими метафоры – страдания, жертвы, коллективного спасения – безусловно, вписывались в общепринятый революционный язык, но у них были и другие источники. На дворе все еще была эпоха экспериментов, говоря иначе, эпоха, в которую смерть и те воспоминания, которые она порождала, были открыты самым разнообразным интерпретациям. Кроме того, у людей тогда просто не было ни сил, ни времени на то, чтобы переосмыслить смерть, этот аспект культуры, не имеющий отношения ни к политике, ни к экономике, так что тема смерти была предоставлена самой себе. Должно было пройти еще несколько лет, прежде чем рядовые революционеры смогли убедиться, что даже мертвые могут вызывать острые споры и неоднозначные оценки. Николай Эрнестович Бауман был убит во время уличных беспорядков, которые вспыхнули в Москве в октябре 1905 года после обнародования Октябрьского манифеста Николая II. Бауману суждено было стать героем революции[190]. В отличие от жертв Кровавого воскресенья, погибших десятью месяцами ранее, он удостоился похорон со всеми революционными почестями, а сама похоронная процессия превратилась в массовое зрелище, перекрывшее центральные улицы города на несколько часов. Александр Пастернак, в то время студент Московского художественного училища, запомнил эти похороны на всю жизнь: Мы, вся наша семья, кроме девочек, стояли, среди других из училища, на балконе, между вздымающихся вверх колонн, как какие-то статисты какой-то мизансцены о царе Эдипе или из истории ампирного барского дома в имении. Мы стояли черными неподвижными статистами и зрителями одновременно, потому что перед нами, под нами проходила, в течение многих часов, однообразная черная широкая лента шеренг мерно шагающих, молчащих и поникших людей, одна за другой, каждая по десять, кажется, человек, одна за другой, одинаковых и повторных, во всю ширину Мясницкой, мимо нас, к Лубянской площади. Всего грознее было, когда люди, проходящие внизу, шли в полном молчании. Тогда это становилось так тяжко, что хотелось громко кричать. Но тут тишина прерывалась пением вечной памяти или тогдашнего гимна прощания, гимна времени – “Вы жертвою пали…” И снова замолкнув, ритмично и тихо шли и шли – шеренга за шеренгой, много шеренг и много часов[191].
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!