Часть 4 из 9 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Подстилка оказалась к месту – днем прошел дождь, и трава была сырая. Тайно надеясь, что дождь возобновится и можно будет пойти домой, Гэвин уселся на плед и заныл, что у него болят колени и что он хочет есть. Рейнольдс предвидела и то, и другое: она достала мазь RUB-A535 «с антифлогистеном» (одно из любимейших Гэвином бессмысленных словечек, сочиненных рекламщиками) и сэндвич с салатом из лосося. «Я не могу прочитать эту чертову программку», – буркнул Гэвин, хотя не очень-то и хотел. Рей сунула ему фонарик и лупу. Она, как правило, насквозь видит все его уловки.
– Как восхитительно! – сказала она старательно-жизнерадостным голосом. – Вот увидишь, тебе понравится!
Гэвин ощущает укол раскаяния: ее вера, что он способен получать удовольствие от жизни, очень трогательна. Она утверждает, что он это вполне может, надо только постараться. По ее мнению, беда в том, что у него очень негативный взгляд на жизнь. Они часто возвращаются к этой теме. Гэвин обычно отвечает: беда в том, что этот мир – говенное место. И лучше бы Рейнольдс направила свои усилия на его исправление, а не мужа пилила. А она парирует утверждением, что запах говна – в носу нюхающего, или иным заявлением в духе кантовского субъективизма (впрочем, эта женщина не поймет, что такое кантовский субъективизм, даже если он ей на голову свалится), и советует ему заняться буддистской медитацией.
И еще пилатес, она все время пристает к нему, чтобы он занялся пилатесом. Она уже даже инструктора нашла – девушку, готовую заниматься с ним один на один в виде большого исключения, из любви к его творчеству. Сама мысль об этом повергает Гэвина в ужас: чтобы аппетитная девица вчетверо моложе его, пышущая эстрогеном, выкручивала его тощие узловатые конечности, мысленно проводя сравнение с лирическим героем его стихов?! Сравнивая того покорителя сердец, находчивого остряка и неутомимого любовника, с этим мешком жил и костей? Взгляни сюда – вот два изображенья[3]. Почему это Рейнольдс так жаждет прикрутить его к дыбе – аппарату для пилатеса – и растягивать, пока он не лопнет, как пересохшая аптечная резинка?! Ей хочется, чтобы он страдал. Она хочет одновременно унижать его и упиваться тем, что она его облагодетельствовала.
– Хватит продавать меня поклонницам, – каждый раз отвечает он. – Завтра ты вообще привяжешь меня к стулу и будешь брать деньги за показ?
Парк кишел отдыхающими. В отдалении дети играли с летающей тарелкой, выли младенцы, лаяли собаки. Гэвин разглядывал программку. Претенциозная чушь, как всегда. Начало спектакля задерживалось; публике объяснили, что устраняют неполадку в осветительной системе. Появились комары; Гэвин начал от них отмахиваться; Рейнольдс достала репеллент. Какой-то дурак в алых легинсах и со свиными ушами на голове задудел в трубу, чтобы все заткнулись. Раздался небольшой взрыв, фигура в пышном елизаветинском воротнике бросилась к буфетному киоску – зачем? что могли забыть? – и представление началось.
В качестве пролога показали документальный фильм о том, как скелет Ричарда III выкапывают из-под автомобильной стоянки – такое на самом деле было, Гэвин видел в новостях. Это действительно был Ричард, его личность подтвердили анализом ДНК и многочисленных травм черепа. Фильм проецировали на кусок белой ткани, который выглядел как простыня, а скорее всего, и был простыней. «Ничего удивительного, учитывая, как нынче урезают бюджеты на искусство», – прокомментировал Гэвин вполголоса, обращаясь к Рейнольдс. Она в ответ двинула его локтем под ребра и шепнула: «Ты говоришь гораздо громче, чем тебе кажется».
Начитанный на пленку дикторский голос из громкоговорителя, прерывающийся треском – хромые ямбические пентаметры, стилизация под елизаветинцев – объяснил зрителям, что вся драма, которую они сейчас увидят, разворачивается у Ричарда в сильно пострадавшей голове после смерти. Камера наехала на глазницу черепа и влетела внутрь. Затемнение.
Тут простыню стремительно сдернули, и на сцене, в свете прожекторов, оказался Ричард, с набором коленец и острот наготове, с позами и угрозами. На спине у него был карикатурно огромный горб, обтянутый материей в красно-желтую полоску – цвета шутовского колпака. В программке объяснялось, что это отсылка к фигуре Панча, который сам восходит к итальянскому Пульчинелло; ибо, согласно концепции режиссера шекспировский «Ричард» создан по образцу комедии дель арте, и итальянская труппа, работающая в этом жанре, гастролировала по Англии как раз в то время. Горб сделали огромным специально: внутренняя сердцевина пьесы («в противоположность внешней сердцевине», фыркнул Гэвин про себя) во многом опиралась на реквизит. Он символизировал происходящее в подсознании Ричарда, и этим объяснялись преувеличенные размеры предметов. Вероятно, режиссер надеялся, что публика засмотрится на огромные троны, горбы и тому подобное, начнет гадать, что все это значит, и как-то отвлечется от того факта, что актеров совершенно не слышно.
Поэтому вдобавок к огромному разноцветному фаллически-символическому горбу Ричард был одет в королевский наряд с шестнадцатифутовым шлейфом. Шлейф носили за ним два пажа с огромными кабаньими головами, поскольку на гербе Ричарда фигурирует вепрь. Была на сцене и огромная бочка с мальвазией, чтобы утопить в ней Кларенса, и два меча длиной выше актерского роста. Сцена, где душат двух маленьких принцев в Тауэре, была без слов, как вставная пьеса в «Гамлете». На носилках выносили две огромные подушки, похожие на трупики жареных поросят; наволочки подушек были из той же материи, что обтягивала горб Ричарда, чтобы зрители уж точно не пропустили намек.
Смерть от пуха, думает Гэвин, разглядывая приближающиеся подушки в руках у Рейнольдс. Смерть от праха. Смерть от траха. Какая нелепая судьба. Рейнольдс в роли Первого Убийцы. Впрочем, это как-то подходит к его жизни, если хорошенько вдуматься. А Гэвин нынче только и делает, что обдумывает свою жизнь. Теперь у него есть на это время.
– Ты проснулся? – жизнерадостно спрашивает Рейнольдс, клацая по полу. На ней черный пуловер, перехваченный в талии серебряно-бирюзовым поясом, и джинсы в обтяжку. На бедрах с внешней стороны, кажется, нарастает жирок, но в целом они мощные и обтекаемые, словно у конькобежца. Может, сказать ей про жирок? Нет, лучше придержать до стратегического момента. А может, это и не жир вовсе. Она много времени проводит в спортзале.
– Даже если бы я спал, то сейчас точно проснулся бы, – говорит Гэвин. – Ты клацаешь, как деревянная железная дорога.
Он не любит эти сабо и неоднократно сообщал о том Рейнольдс. Они не украшают ее ноги. Но нынче ее уже не так волнует мнение мужа о ее ногах. Она говорит, что в сабо ей удобно и что удобство для нее важнее моды. Он пытался цитировать Йейтса (про то, что для женщин красота есть каждодневный труд[4]), но Рейнольдс – когда-то страстная поклонница Йейтса – ныне придерживается мнения, что Йейтс, конечно, имел право так думать, но он жил в ту пору, когда нравы были иные, и вообще давно помер.
Рейнольдс подпирает Гэвина подушками – одну под голову, другую под спину. Она утверждает, что такое расположение подушек помогает ему казаться выше и потому – внушительней. Она поправляет плед, которым прикрыты его ноги и который она зовет одеялком для тихого часа.
– Ну-ка, мистер Брюзга! – восклицает она. – Улыбнитесь!
Она теперь дает ему клички в соответствии с его настроем дня, или часа, или минуты; если верить ей, он сильно подвержен перепадам настроения. У нее на каждое есть соответствующий титул: мистер Брюзга, господин Засоня, доктор Остряк, сэр Сарказм, а иногда – если на нее саму находит саркастический (или, может быть, ностальгический) стих – сэр Романтик. Когда-то она прозвала его пенис «мистер Червячок», но то было давно; она уже махнула рукой на попытки воскресить давно умершее либидо мужа с помощью различных умащений и сексуальных снадобий со вкусом клубничного джема, бодрящего имбиря с лимоном или мяты, напоминающей о зубной пасте. Было у них и приключение с феном, которое Гэвину хотелось бы забыть.
– Уже без четверти четыре! – продолжает Рейнольдс. – Скоро придут гости, надо приготовиться!
Сейчас она достанет щетку для волос – хотя бы волосы у него остались от былой красоты, – а потом липкий валик для снятия ворса с одежды. Гэвин линяет, как собака.
– Кто на этот раз? – спрашивает он.
– Очень милая женщина, – отвечает Рейнольдс. – Девушка. Аспирантка. Она пишет диссертацию о твоей работе.
Она сама некогда писала диссертацию о его работе; здесь-то и таилась его погибель. Тогда ему чудовищно льстило, что привлекательная молодая женщина так любовно и внимательно перебирает его эпитеты.
Гэвин стонет:
– Диссертацию о моей работе, блин, оборони нас господь!
– Ну-ка, ну-ка, мистер Сквернослов, – упрекает его Рейнольдс. – Не будь врединой.
– За каким чертом эту ученую даму принесло во Флориду? Она наверняка идиотка.
– Флорида вовсе не такое захолустье, как ты все время твердишь. Времена переменились. Здесь теперь есть хорошие университеты и замечательный литературный фестиваль! На который приезжают тысячи людей!
– Охереть, я потрясен, – язвит Гэвин.
– Но вообще-то она не из Флориды, – Рейнольдс не обращает внимания на его сарказм. – Она прилетела из Айовы специально для того, чтобы взять у тебя интервью! Люди по всему миру пишут про твои книжки!
– Из Айовы, блин, – повторяет Гэвин. «Пишут про твои книжки». Иногда она изъясняется, как пятилетний ребенок.
Рейнольдс начинает работать липким валиком. Набрасывается на его плечи, потом игриво проезжается в области паха:
– Посмотрим, не запылился ли мистер Червячок!
– Ну-ка убери свои похотливые клешни от моих интимных мест, – говорит Гэвин. Ему хочется сказать, что, разумеется, мистер Червячок запылился, а может, и заржавел; чего же иного ждать, ведь она прекрасно знает, что мистер Червячок уже давно удалился на покой. Но Гэвин удерживается.
В закале ржа?веть, не сверкать в свершеньях[5], думает он. Теннисон. Улисс, везунчик, отправляется в последнее путешествие. По крайней мере, он умрет как мужчина, в сапогах, а не в домашних шлепанцах. Хотя греки не носили сапог. Это было одно из первых стихотворений, которые Гэвин вызубрил в школе. Оказалось, что он легко заучивает стихи наизусть. Стыдно признаться, но именно это подтолкнуло его к занятиям поэзией: Теннисон, вышедший из моды викторианский пустослов, и стихи о старике. Жизнь часто описывает круг и возвращается на прежнее место; по мнению Гэвина, это очень неприятная привычка.
– Мистеру Червячку нравятся мои похотливые клешни, – говорит Рейнольдс. Очень мило с ее стороны употребить глагол в настоящем времени. Когда-то это была их любимая игра: Рейнольдс в роли соблазнительницы, доминатриссы, женщины-вамп, а он – пассивная жертва. Ей, кажется, этот сценарий нравился, так что Гэвин подыгрывал. Теперь это больше не игра. Все игры остались в прошлом, и попытки их возобновить лишь испортят обоим настроение.
Вовсе не на это подписывалась Рейнольдс, когда выходила за него замуж. Наверняка она воображала бурную светскую жизнь, полную гламура, богемы и интеллектуально стимулирующих бесед. Впрочем, ей и этого досталось – в первую пору их брака. И последняя вспышка его иссякающих гормонов. Последний разрыв хлопушки, прежде чем она зашипит и погаснет. А теперь на руках у Рейнольдс осталась лишь выжженная оболочка. В минуты душевной слабости Гэвину становится жалко жену.
Наверняка она утешается на стороне. Он бы на ее месте поступал именно так. Куда она на самом деле ходит, когда якобы занимается в зале на велотренажерах или якобы посещает танцевальные вечера якобы с подругами? Он прекрасно может себе представить. И представляет. Раньше эти мысленные образы его терзали, но сейчас он созерцает возможные (да что там, практически наверняка реальные) измены с отстраненностью ученого-экспериментатора. Она имеет право утешаться на стороне, будучи на тридцать лет моложе его. У него, верно, больше рогов на голове, чем у сторогой улитки, как выразился бы бессмертный бард.
Так ему и надо, нечего было жениться на молоденькой. Так ему и надо, нечего было жениться на трех молоденьких подряд. Так ему и надо, нечего было жениться на своих аспирантках. Так ему и надо, нечего было жениться на командирше, самоназначенной распорядительнице его литературного наследия. Так ему и надо, нечего было жениться.
Но Рейнольдс хотя бы его не бросит, он в этом практически уверен. Она уже репетирует роль его вдовы и не захочет, чтобы труды пропали зря. Она собственница и досидит с ним до конца, чтобы не уступить ни одной из предыдущих жен ни кусочка наследства – литературного или какого иного. Она захочет распоряжаться его мифом, помочь писать его биографию, если таковая будет написана. И еще захочет оттереть от наследства его двоих детей, по одному от каждой из бывших жен. Впрочем, их уже нельзя назвать детьми – старшему пятьдесят один год (а может, пятьдесят два). Когда они были младенцами, Гэвин ими особо не интересовался. Они и их пастельные, пропитанные мочой аксессуары отнимали столько времени и отвлекали на себя столько внимания, которое по праву принадлежало ему. Оба раза он свалил еще до того, как ребенку исполнилось три года; поэтому дети к нему не слишком привязаны, да он их и не винит, ведь он и сам терпеть не может собственного папашу. Но все равно после похорон будет свара; Гэвин об этом позаботится, он специально тянет с составлением завещания. О, если бы он мог зависнуть в воздухе и понаблюдать за этой сценой!
Рейнольдс в последний раз проводит валиком, будто нанося завершающий мазок на картину.
– Вот, так-то лучше, – говорит она.
– Что это за девушка? Та, которая интересуется моими, как ты выражаешься, книжками. Надеюсь, у нее красивая попка.
– Прекрати, – говорит Рейнольдс. – Твое поколение свихнулось на почве секса. Мейлер, Апдайк, Рот – вся эта компашка.
– Они были старше меня.
– Ненамного. Секс, секс, секс – ни о чем другом и думать не могли! Не способны были удержать член в штанах!
– Что именно ты пытаешься сказать? – холодно спрашивает Гэвин. Он наслаждается этим разговором. – Что секс – это плохо? Ты вдруг записалась в ханжи? А о чем, по-твоему, мы должны были думать? О шопинге?
– Я пытаюсь сказать… – вынужденная пауза, она перегруппирует свои внутренние батальоны. – Ладно, согласна, шопинг – плохая замена сексу. Но faut de mieux[6]…
«Вот сейчас обидно было», – думает Гэвин.
– Faut de что? – переспрашивает он.
– Не притворяйся, ты все прекрасно понял. Я пытаюсь сказать, что попки далеко не главное в жизни. Эту женщину зовут Навина. И пожалуйста, отнесись к ней с уважением. Она уже опубликовала две работы, посвященные ранним годам «Речного парохода». Она очень способная. Я полагаю, она индийского происхождения.
«Индийского происхождения». Где Рейнольдс выкапывает эти архаичные обороты? Когда она пытается выражаться тонко, то выходит какой-то комический персонаж из пьес Уайльда.
– Навина, – повторяет он. – Звучит, как название сырной пасты. Или даже как название крема-депилятора.
– Совершенно не обязательно унижать людей, – говорит Рейнольдс, которая когда-то обожала его манеру унижать людей (по крайней мере, некоторых); по ее мнению, это значило, что он превосходит их интеллектуально и у него изысканный вкус. Теперь она считает, что это просто вредность характера или признак недостатка витаминов. – У тебя как будто примитивные рефлексы срабатывают! Унижая других, сам не возвысишься, знаешь ли. Навина – серьезный литературовед. У нее ученая степень магистра искусств.
– И красивая попка, иначе я с ней разговаривать не буду, – отвечает Гэвин. – Нынче каждый недоумок – магистр. Они как попкорн.
Он каждый раз устраивает одну и ту же сцену – каждый раз, когда Рейнольдс притаскивает очередного поклонника его творчества, очередного соискателя ученой степени, очередного раба из соляных копей науки. Ведь должен же он хоть что-то ей устраивать.
– Попкорн? – переспрашивает Рейнольдс. Гэвин на миг теряется – что же он имел в виду?
Он набирает воздух в грудь:
– Крохотные зернышки. Перегретые в академическом котле. Горячий воздух расширяется. Пуф! И вот вам новый магистр.
Неплохо, думает он. И притом правда. Университеты нуждаются в деньгах и потому заманивают все новых доверчивых детишек. И превращают их в раздутые горячим воздухом шарики перегретых углеводов. Для такого количества гуманитариев просто не существует рабочих мест. Уж лучше стать подмастерьем водопроводчика.
Рей смеется, но с оттенком горечи – у нее у самой степень магистра искусств. Потом она хмурится.
– Радоваться надо. – Сейчас последует выговор, шлепок свернутой газетой. – Фу, Гэви! Скажи спасибо, что тобой еще кто-то интересуется. Молодая женщина! Иные поэты душу бы продали за такое. Шестидесятые сейчас в моде – тебе повезло. По крайней мере, ты не можешь пожаловаться, что тебя забыли.
– Когда я на это жаловался? Я вообще никогда не жалуюсь!
– Еще как жалуешься, причем на все подряд.
Она дошла до точки, дальше заходить не стоит. Но он продолжает напирать:
– Зря я не женился на Констанции.
Это его козырной туз – шмяк на стол! Эти слова обычно, как по волшебству, вызывают вспышку гнева и порой даже слезы. Лучшим результатом у Гэвина считается, если она выбегает, хлопнув дверью. Или швыряет чем-нибудь. Однажды чуть не пристукнула его пепельницей.
Рейнольдс улыбается:
– Ну так ты на ней не женился. Ты женился на мне. Так что выкуси.
Гэвин на миг теряется. Она играет в непроницаемость.