Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 34 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Восстанавливать часовню хозяйка не пожелала, более того, она так разгневалась на любимого святого, что велела сослать ослепшую статую в конюшни, где та простояла года три, по колено в опилках и лошадином дерьме. Апостол, полагаю, обиделся не меньше, иначе зачем бы старухе спустя два года падать с лошади? Она была прекрасной наездницей, в молодости участвовала в скачках и за полгода до своей гибели купила коня по имени Виндзор, выигравшего кубок побережья. Это мне соседка Джири рассказала, она работала в усадьбе еще в те годы, когда там были прежние порядки. После гибели хозяйки опасную статую извлекли из дерьма, очистили и по дешевке продали на аукционе в Дуччо. Ничего удивительного в том, что на поляне, где раньше стояла часовня, убили хозяина отеля. Небесный то был палец или откушенный палец апостола, но что-то же ткнуло его в грудь, да так крепко, что он упал замертво. Как мне двигаться дальше и стоит ли двигаться вообще? Из того факта, что Ли Сопра стал жертвой, можно сделать два вывода. Первый: он скрывался здесь по другим причинам и погиб от руки кредитора или, скажем, ревнивого мужа. Второй: его убил сообщник, который, вероятно, до сих пор находится в «Бриатико». Может быть, они не поделили добычу? С образом действия мне все понятно. Зачем человеку, который ходит купаться на дальний пляж, лишь бы не видеть людей, соглашаться на роль в спектакле для прислуги? Затем, чтобы надеть платье и парик, вот зачем. Уйти из флигеля после первой сцены, добежать по росистой траве до поляны, выстрелить и стремглав примчаться обратно. Вот как это было задумано, да только вышло сикось-накось, и марку он в тот раз не получил. Для того чтобы убить моего брата, ему и рядиться не пришлось. Хотя Бри ожидал женщину и, наверное, растерялся, когда из эвкалиптовой рощи на дорогу вышел маленький лысый старик. Но что было потом и почему брат не защищался? Почему он дал себя убить? Здесь у меня провал, не могу ни за что уцепиться. Как в дурном сне, когда идешь по полю к соседской мельнице, а она отодвигается с каждым шагом, уплывает от тебя по лиловой траве, вращая сияющими на солнце лопастями, будто гребным винтом. Мне такое снится раз в год, а то и два. Маркус. Среда — Люди становятся лучше, когда немного поизносятся, вроде как ружья или сёдла, — важно заметил клошар, кивая в сторону хозяина, проходившего мимо с графином вина. — Этот парень был болваном, каких свет не видывал. Мой младший брат отбил у него девчонку, так он пришел к нему с деньгами, чтобы выкупить ее обратно. Мы считались бедной семьей, а у него были полные карманы горных озер, вот он и пришел пошуршать у брата перед носом. — Чем пошуршать? — На бумажках в сто тысяч лир было нарисовано горное озеро. Неужто не помнишь. — И что же, брат продал девушку? Маркус налил себе из графина. Вино горчило, рюмки здесь были зеленоватые, с толстым пузырчатым дном, вино казалось в них водой, и он пил его как воду. Дождь лил с самого утра, полотняные маркизы на веранде кафе набухли, будто сети, полные рыбы, а жестяные столики звенели под струями воды, срывавшейся с крыши. — Побил дурака, а деньги его отобрал. Мы с братом были здоровые и наглые, будто два пьемонтских быка, поверишь ли, на себе волокли телегу с рыбой на холм. Каждое утро, кроме воскресенья, бочонок отборной трески для гостей из поместья. Тамошний повар не пускал меня дальше дверей, зато всегда выносил стаканчик белого, проявлял уважение. А брат все злился, что с заднего двора приходится в «Бриатико» заезжать. Что ж, пришло время, и у него завелись ключи от парадных ворот. — Вы в прошлый раз про часовню рассказывали. — Глаза у Маркуса слипались, но он решил держаться до последнего. — Про палец апостола. — Говорю же, палец Стефания во время службы стырила. Не весь, конечно, а самый кончик. Я эту историю от нашего падре услышал, когда подрабатывал в церкви маляром, а тот — от монастырского служки, что приезжал потом за пальцем. — Это в каком году было? — В середине девяностых. — Клошар подождал, пока на стол поставят плетеную хлебницу, и продолжил, понизив голос: — Стефания служку к часовне не подпустила. Сказала, что вернуть не может, потому как саркофаг уже запаяли, и посланца назад отправила с обещанием, что все монастырю оставит после своей смерти. И дом, и часовню, и палец. — Рановато она умирать собралась. Вам же тогда лет по пятьдесят было, не больше. — Она постарше была. Но суть не в том, она все равно умерла не от старости. Упала с лошади в парке, возле самой конюшни, и разбила голову. — Моя девушка погибла в девяносто девятом. В том же самом парке, только на другом конце, ближе к обрыву. Ее звали Паола. — Городская, что ли? — Клошар наморщил лоб. — Такой не знаю. — Она родилась в Трапани, сицилийка. Кожа у нее была горячая, волосы угольные, а губы так пылали, что казалось, брызни на них водой — и услышишь, как шипит раскаленное железо. — Маркус заметил сомнение во взгляде клошара, но не мог остановиться. — Однажды она сказала, что как только поймет, что разлюбила меня, то сразу уйдет и оставит знак: горсть пепла или уголек. Поэтому, увидев сгоревшую часовню, я принял это за жестокий, варварский знак, оставленный Паолой. И возненавидел ее. — Знаешь, есть ведь и другие версии. — Клошар пожал плечами. — Я вот с прежним хозяином маслодавильни крепко дружил, так он говорил, что часовню нарочно подожгли, потому что землю хотели купить, а gallinaccia ни в какую не продавала. Припугнуть ее хотели, понимаешь? — Gallinaccia? Старая курица? Не слишком-то вы Стефанию любили. — Еще как любил, только любовь после смерти — это все равно что овечьи кости в саркофаге апостола. Часовню поджег тот, кто хотел землю купить, а старуха решила, что получила знак с небес. Может статься, твоя сицилийка вообще ни при чем. Кстати, можешь говорить мне ты. — Говорю же тебе — я раньше думал, что она подожгла. Я девять лет так думал! А теперь знаю, что она сгорела там потому, что не смогла выбраться. На окнах были решетки, а дверь была заперта на ключ. — Твоя девушка в часовне сгорела? — Клошар отодвинулся вместе со стулом и поглядел на Маркуса совершенно трезвыми глазами. — Дети заперли ее на замок. Думаю, что она занервничала и достала сигарету. Пепел попал в ведро с терпентином, и все вспыхнуло с треском, как смоляной факел. Собственно, это и был смоляной факел. Некоторое время они молчали. Потом клошар откашлялся и строго спросил: — Когда ты придешь в гавань с моей сангрией? Ты мне ведро красной краски проспорил, не забыл? — Приду завтра после полудня. Закажем еще вина, Пеникелла. Я угощаю. — Нет, парень, с меня довольно. — Клошар помотал бритой головой и положил обе ладони на скатерть. — И с тебя довольно. Знаешь, что я тебе скажу: вот покрасим лодку, и уезжай отсюда, а то застрянешь.
Он неожиданно легко поднялся и направился к выходу, прихватив со стула свой безразмерный плащ, с которого изрядно натекло на пол. — Завтра обещают шторм, — сказал он, остановившись у двери. — Теперь и думать нечего о том, чтобы в субботу утром отчалить. И не зови меня больше Пеникеллой. Мое имя Меркуцио. Но в этой богом забытой деревне по имени никого не зовут. * * * Утро Великой среды Маркус провел на холме и забыл запастись вином и сыром, а вернувшись из гавани, с досадой увидел закрытые наглухо двери лавок. Хорошо, что хозяйка позаботилась о постояльце, оставив у дверей комнаты корзину с бутылкой красного, зажатой между двумя смуглыми пышными краюхами хлеба. Дело шло к полуночи, но он сходил на пустую кухню, заварил кофе и сел работать. Он записывал машинально все подряд, не пытаясь придать записям хоть какую-то стройность, зная, что вечером занесет все в рабочий файл с пометкой апрель 2014. Сегодняшней добычей были четыре салфетки и программка местного клуба с портретом усатого аккордеониста по имени Паскуале Ди Дженнаро. На обороте программки было несколько строк. То, что происходило со мной после две тысячи восьмого года, напоминает либретто Вагнера: там замок держится и рыцари не умирают, пока кубок Грааля носят туда-сюда мимо короля Анфортаса, и тот страдает, растравляя себе раны. Стоит его ранам зажить, и все рухнет, а рыцари умрут. Паола и ее бесстыдное бегство с поджогом были моим кубком, моей растравой, я был взбешен и поэтому писал не останавливаясь, пытаясь выплюнуть яд и вытащить жало, я даже в Траяно вернулся не для того, чтобы вдохнуть тамошнего воздуха, как написал издателю, а затем, чтобы сорвать струп и потыкать пальцем в рану, которая подсохла за семь безмятежных ноттингемских лет. А теперь что? Честная писательская ярость сменилась состраданием, а сострадание по сравнению с яростью — это больничная эмалированная утка по сравнению с Граалем. Дальше шли мятые салфетки из траттории. Купить 2 пары носков, бат. к часам, крем от з.! кроулианский человек — это не поколение, это отношение к запретам, отношение к смерти и степень уязвимости. Да, степень уязвимости! То, что засунуто в слово «свобода», может быть чем угодно: запрет — это один конец палки, а другой конец — это желание обладать. В конце мы обладаем. Определить себя, например, как убийцу — и уже не отступать от своего определения себя. И в тот момент, когда твое собственное представление о себе и реальное положение вещей совпадают, смерть как нереальное исчезает. Только поди найди это представление о себе. Смотришь в бездну, а она отворачивается. Пеникеллу зовут Меркуцио! * * * — Уезжаешь, англичанин? — сказал ему Бассо в тот день, шлепнув по столу картами. — И верно, чего тебе не уезжать. Самую красивую сестричку ты уже уделал, а больше здесь уделывать некого, разве что печальную вдову. A chi tocca, tocca! Сидящие у стола одобрительно переглянулись. В фельдшерской комнате было два окна, выходящих на паркинг, и Маркус видел синюю машину адвоката, стоявшую в тени платана с открытой передней дверцей. Самого адвоката в машине не было, но он предупредил, что появится ровно в пять часов, как договорились, и ждать не станет ни минуты. Если бы утром кто-то сказал Маркусу, что после полудня ему до смерти захочется уехать из «Бриатико», так прижмет, что он согласится бегать по этажам, подсовывая растерянным после собрания людям бумажку со стенограммой, на все вопросы мотать головой и бежать дальше, мысленно прощаясь со всеми, кого видит, — нет, он бы в это не поверил. Уехать можно было на автобусе, который отходил каждый вечер от траянской мэрии, или, скажем, выйти на шоссе и ловить попутную до Неаполя. Но Маркус знал, что выполнит поручение адвоката и уедет на синей машине с греческим номером. Вся его жизнь внезапно разделилась на «Бриатико» и все, что будет после «Бриатико», — так собачья шерсть разделяется на подшерсток и ость под железной расческой. Он был уверен, что после «Бриатико» должно наступить как можно скорее, прямо сегодня, в пять часов вечера. — Будешь подписывать? — Он протянул фельдшеру листок, исчерканный подписями. — Давай. — Довольный Бассо взял у него стенограмму, поставил закорючку и пустил листок дальше по столу. — Рассказывай подробности, а то сложим из твоей бумажки самолетик и запустим его с балкона. Маркус подошел к одному из игроков, выдрал листок из его вялой руки, вышел из комнаты, вслед ему засмеялись, но этот смех был уже в прошлом и не мог его задеть. Спустившись в холл, он столкнулся с адвокатом, сунул ему обещанную бумагу и побежал за своим псом — напрямик, через оливковую рощу, к бывшим конюшням. С тех пор прошло шесть лет. Конюшни и теперь видны на вершине холма, если стоять прямо перед траянским причалом, крепко задрав голову. За ними начинаются земли поместья, которые потом сбегают с холма в деревню на северной стороне. В самой их сердцевине до сих пор есть поляна, засыпанная пеплом, оставшимся от сицилийской девушки, реликвария, траянских коз, овец и других домашних животных. А может, и нет этой поляны, монахи ведь собирались все распахать и засадить виноградной лозой. А может, и нет никаких монахов. Может, адвокат не соврал, и холм со всеми постройками купил кто-то еще, пожелавший остаться неизвестным. Человек, который хочет, чтобы «Бриатико» перестал существовать. flautista_libico Прошлое — это дракон, мирно сидящий на шнурке, пока ты не дашь ему волю, тогда он враз разбухает и расцветает иглами, и каждая игла — с капелькой черной, тусклой крови на конце: досада, обида, поношение, поругание, бесчестье и позор. Жить с этим нельзя, зато очень удобно убивать. Хотелось бы мне посмотреть, что написал бы этот хваленый англичанин, которого тут все считают писателем, останься у него одни могилы — и сзади, и спереди. Мертвая бабка, мертвая мать, мертвая собака, мертвая жизнь. Как они посмели так рано оставить меня в одиночестве? Что там говорил хриплогорлый монах Пецотти: «Отцы ядоша кислая, а зубы детем оскоминишася?» Или это не он говорил? В интернате было столько народу в рясах, что всех не упомнишь: за наш хлеб и цикорий платил монастырь, и святые отцы вечно мельтешили в коридорах с проверками и нотациями. Каждый второй милосердный покровитель, являвшийся в интернат, приезжал туда за мальчишками, мы все это знали (девочек брали реже, с ними больше хлопот). Смазливых у нас было не так много, и они катались как сыр в масле, особенно Дзибиббо — так его прозвали покровители, потому что соски у него были похожи на кишмиш (парень нарочно ходил в сетчатой майке, чтобы выставлять их напоказ).
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!