Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 11 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Здесь же похоронены и ее дети. Все Хэторны после нее похоронены здесь. Мы идем дальше, к берегу на южной стороне Хэторн-Пойнта, над Поцелуйной бухтой и бухтой Кленового сока, где река Святого Георгия впадает в залив Масконгас – в Атлантический океан. Здесь насыпан древний курган из ракушек, мама говорит, его оставили индейцы абенаки, жившие тут летом, давным-давно. Я пытаюсь представить, каково тут было, прежде чем выстроили этот дом, прежде трех бревенчатых хижин, до того, как эти места обнаружили поселенцы. Представляю себе девочку-абенаки – такая же, как я, она собирает на скалистом берегу ракушки. Отсюда море видно далеко-далеко. Стерегла ли она горизонт, краем глаза, ожидая чужаков? Догадывалась ли вообще, до чего изменится ее жизнь, когда они явятся? Вода совсем низкая. Я бреду по камням, но мама ничего не говорит, просто останавливается и ждет. За болотистыми равнинами – остров Малый, дикий акр берез и сухой травы. Мама показывает на него. – Нам туда. Но ненадолго, иначе прилив нас поймает. – Наш путь – сплошные препятствия из скользких от водорослей валунов. Я пробираюсь медленно и все равно спотыкаюсь и падаю – царапаю ладонь о наросшие морские желуди. Ботинки промокли. Мама оборачивается. – Вставай. Почти дошли. Оказавшись на островке, она расстилает шерстяной плед на пляже, где сухо. Из котомки достает сэндвич с яйцом на толстом ломте хлеба, огурец, два куска жареного яблочного пирога. Вручает мне половину сэндвича. – Закрой глаза и почувствуй солнце, – говорит она, я слушаюсь, откинувшись на локти, задрав подбородок к небу. Векам тепло и желто. Деревья шуршат позади нас, словно туго накрахмаленные юбки. Рассольный воздух. – Куда отсюда стремиться-то? Поев, мы собираем ракушки – светло-зеленые шарики актиний и перламутровые пурпурные мидии. – Смотри, – говорит мама, показывая на краба, появляющегося в приливной лужице: он пробирается меж камнями. – Вся жизнь – здесь, в этом месте. – Она всегда старается, как умеет, чему-нибудь меня научить. * * * Жить на ферме означает вечно воевать со стихиями, говорит мама. Приходится выстаивать против неукротимой природы, усмирять хаос. Фермеры трудятся на земле, с мулами, коровами и свиньями, а дом – святое прибежище. Будь оно не так – ничем мы не лучше животных. Мама в постоянном движении – метет, моет, чистит, готовит, протирает, стирает, вывешивает белье. По утрам печет хлеб на дрожжах из хмеля, что вьется за сараем. Когда я спускаюсь утром, на плите всегда горшок каши, на поверхности – тонкая пенка, я снимаю ее и отдаю коту, пока мама не смотрит. Бывает, овсяные оладьи и вареные яйца. Малютка Сэм спит в колыбели в углу. Когда посуда после завтрака убрана, мама принимается за большую дневную трапезу: куриный пирог, или тушеное мясо, или рыбная похлебка; давленая или вареная картошка; фасоль или морковь, свежая или из банок – по сезону. Что останется – появится на ужин, превратившись в рагу или жаркое. Пока работает, мама поет. Любимая песня – “Красное Крыло”,[5] про индейскую деву, тоскующую по воину, ушедшему на бой, и чем дольше она ждет, тем больше отчаивается. Горе горькое – ее возлюбленный погибает: Нынче Красному Крылу луна сияет, Вздыхает ветер, сова рыдает, Ее воин под звездою почивает, И плачет сердце Красна Крыла. Трудно понять, почему маме нравится такая грустная песня. Миссис Краули, моя учительница в кушингской четвертой школе Уинга, говорит: греки верили, что созерцание боли в искусстве помогает радоваться своей жизни как она есть. Но когда я рассказываю об этом маме, та пожимает плечами. – Да просто мелодия нравится. От нее спорится работа по дому. Как только я дорастаю до обеденного стола, моя обязанность – сервировать. Мама учит меня столовым приборам: – Вилка – слева. С-Л-Е-В-А. Пять букв, как и в слове “вилка”. В-И-Л-К-А, – говорит она и показывает мне, как правильно: помещает вилку рядом с тарелкой в положенном месте. – Ножик и ложку клади справа. “Ножик и ложка” – одиннадцать букв. К-Л-А-Д-И С-П-Р-А-В-А, как в “ножик и ложка”. Н-О-Ж-И-К И Л-О-Ж-К-А. – Л-О-Ж-К-А, – говорю я. – Да. – И чашка, попить. Ч-А-Ш-К-А П-О-П-И-Т-Ь. Правильно? – Вот умница-то! – откликается с кухни Маммея. К семи годам я уже умею спускать ножом с картошки тонкие полосочки кожуры, натирать сосновые полы щелоком, стоя на четвереньках, ухаживать за хмелем позади сарая, собирать дрожжи для хлеба. Мама показывает мне, как шить и штопать, и хотя с моими непослушными пальцами управляться с иглой непросто, настроена я решительно. Пробую и пробую, искалываю себе указательный палец, разлохмачиваю кончик нитки. – Отродясь такого упорства не видела! – восклицает Маммея, но мама – ни слова, пока мне не удается вдеть нитку в иголку. И тогда она говорит: – Кристина, да ты и впрямь упорная. * * * Маммея не разделяет маминого неприятия грязи. Что такого страшного случится, если по углам скопится пыль или тарелки полежат в мойке? Ее любимые предметы потрепаны временем: старая плита “Гленвуд”, кресло-качалка у окна, с ветхим тростниковым сиденьем, ручная пила с поломанной ручкой в углу кухни. У каждой вещи своя история, говорит она. Маммея пробегает пальцами по ракушкам на каминной полке в Ракушечной, словно археолог, докопавшийся до руины, оживающей от знания, какое хранит о ней бабушка. Ракушки, которые она обнаружила в рундуке сына Алвэро, занимают здесь свое гордое место, рядом с бабушкиной черной Библией, потрепанной во многих странствиях. Пастельных оттенков ракушки всех форм и размеров выстроились вдоль стен и на подоконнике. Вазы, отделанные ракушками, статуэтки, ферротипии, валентинки, книжные обложки; крошечные изображения родового гнезда на раковине морского гребешка, написанные каким-то давним родственником; и даже обрамленная раковинами гравюра президента Линкольна.
Маммея протягивает мне драгоценную свою раковину – ту, что она отыскала у кораллового рифа на мадагаскарском пляже. Раковина удивительно тяжелая, дюймов восемь в длину, шелковисто-гладкая, в ржавую и белую зебровую полосочку сверху, а книзу – сливочно-белая. – Называется “наутилус обыкновенный”, – говорит она. – “Наутилус” по-гречески означает “мореход”. – Рассказывает мне о стихотворении, в котором человек находит сломанную ракушку вроде вот такой где-то на берегу. Заметив, что внутренняя спиральная емкость делается все крупнее, он представляет, как моллюск внутри становится все крупнее и крупнее и, вырастая из раковины, перебирается в следующую. “Построй еще три славных зданья, душа, / Пусть катятся годы спеша! – декламирует Маммея, раскинув руки. – Пока не обрящешь свободы своей, / Отринув тесную скорлупу у неспящего моря дней”.[6] Это о человеческой природе, понимаешь? Можно долго-долго жить в раковине, где родился. Но однажды она делается тесной. – И что дальше? – спрашиваю я. – Ну, дальше, чтобы жить, придется найти раковину покрупней. Я на миг задумываюсь над этим. – А если она слишком тесная, а ты все равно хочешь в ней жить? Бабушка вздыхает. – Божечки, дитя, ну и вопрос. Думаю, либо нужно набраться храбрости и найти новый дом, либо жить внутри сломанной раковины. Маммея показывает мне, как украшать книжные обложки и вазы крошечными ракушками – как укладывать их внахлест, чтобы они струились идеально плоским каскадом. Мы приклеиваем ракушки, а она размышляет вслух о смелости и неугомонном духе моего дедушки, как он обводил пиратов вокруг пальца, выживал под девятым валом и в кораблекрушениях. Вновь рассказывает мне про флаг, который она смастерила из тряпок, когда всякая надежда уже была утеряна, и о чудесном видении того далекого корабля, что пришел им на выручку. – Не забивай девочке голову этими небылицами, – одергивает ее мама, услышав наши разговоры из кладовки. – Ничего это не небылицы, все по-настоящему. Ты же знаешь, ты сама там была. Мама появляется в дверях. – У тебя оно все выходит грандиозным, а сама при этом знаешь, что по большей части было беспросветно. – Было оно грандиозным, – говорит Маммея. – Эта девочка, может, никогда никуда не попадет. Хоть пусть знает, что приключения – у нее в крови. Мама уходит из комнаты, закрыв за собой дверь, и Маммея вздыхает. Говорит, уму непостижимо, что она вырастила дочь, которая повидала весь мир, но давно уж довольствуется тем, что мир приходит повидаться к ней сам. Говорит, мама осталась бы в старых девах, если б папа не взошел на холм и не предложил ей другой вариант. Я знаю часть этой истории. Моя мама – единственный выживший ребенок, держалась она поближе к дому. После того как дедушка ушел на покой, они с Маммеей решили превратить дом в летний пансион – чтобы подзаработать, отвлечься от горя. Достроили третий этаж для гостей – еще четыре спальни, и дом стал шестикомнатным, разместили объявление в газетах по всему Восточному побережью. Об очаровательном пансионе и открыточных пейзажах вокруг пошла молва, гости потекли на север. В 1880-х целая семья могла отдыхать в доме Хэторнов за двенадцать долларов в неделю, включая питание. Работы при пансионе стало много – больше, чем они предполагали, и моя мама потребовалась в помощь. Шли годы, все немногие пригодные холостяки в Кушинге женились или уехали. Когда маме уже было за тридцать, она, как думалось ей и всем вокруг, давно прозевала время знакомства с мужчиной и влюбленности в него. Жить ей в этом доме и заботиться о родителях, пока не похоронит их на семейном погосте между домом и морем. – Есть такое старое выражение, – говорит Маммея, – “выдочерить род”. Знаешь, что это означает? Качаю головой. – Это означает, что не осталось ни одного потомка-мужчины, чтоб нес дальше фамилию. Твоя мать – последняя из кушингских Хэторнов. Когда она умрет, Хэторны умрут вместе с ней. – Зато есть Хэторн-Пойнт. – Да, правда. Но дома Хэторнов-то нет, а? Это теперь дом Олсонов. В честь шведского моряка, на шесть лет моложе твоей матери. У меня голова кругом. – Погоди… Папа моложе мамы? – А ты не знала? – Я опять качаю головой, Маммея смеется. – Многого ты не знаешь, дитя. Йохан Олавсон – так его тогда звали. – Я пробую губами эти странные слова: Йо-хан О-лав-сон. – Едва ли словечко по-английски умел. Матросил на шхуне у капитана Джона Малоуни, который живет в домике там, внизу, со своей женой, – говорит она и показывает рукой за окно. – Знаешь такого, да? Киваю. Капитан – дружелюбный человек с кустистыми седыми усами и желтыми, как кукуруза, зубами, а жена у него румяная, широколицая женщина, грудь у нее – одно целое с талией. Видала я в бухте и его лодку – “Серебряная пена”. – Так вот, стоял февраль. 1890-й – скверная зима. Бесконечная. Они шли на Томастон из Нью-Йорка, доставляли дрова и уголь к тамошним известковым печам для обжига. Но когда добрались до залива Масконгас и бросили якорь, налетел шторм. Холодина была такая, что весь корабль за ночь обледенел. Ничего не попишешь – застряли. Через несколько дней, когда лед сделался потолще, они дошли до берега. До этого берега. Твоему отцу податься было некуда, и он остался с Малоуни и его женой до самой оттепели. – И сколько это? – Ой, не один месяц. – И корабль так и стоял во льду все это время? – Всю зиму, – отвечает бабушка. – Его видно было из этого окна. – Она вскидывает подбородок в сторону кладовки. Из-за двери до меня доносится приглушенный лязг посуды. – Ну и вот, сидел он в том домике всю зиму, внизу, у бухты, и оттуда этот дом – как на ладони. Скучно ему небось было до смерти. Но в Швеции он научился вязать. Соорудил то синее шерстяное одеяло в гостиной, пока жил тут; ты знала? – Нет. – А вот – сидя у камелька с Малоуни, что ни вечер. Короче, ты ж понимаешь, как это у людей: слово за слово, истории рассказывают – а уж Малоуни-то эти горазды сплетничать. Они ему и расскажи, уж точно, что этот дом того и гляди выдочерится, и, если Кэти выйдет замуж, все достанется ее супругу. Наверняка не знаю, конечно, могу только догадываться, что там было сказано. Но прожил он тут всего неделю – и решил учить английский. Пошел в город и попросил миссис Краули из “Крыла” поучить его. – Мою учительницу, миссис Краули?
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!