Часть 57 из 82 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Шел, нащупывая стену, шаркая ногами о ступеньки.
Почувствовал ночной холод, запрокинул голову. Увидел звезды. Но они сразу же стали тускнеть. Черное небо упало на плечи.
Пулеметчик сжал веки и снова открыл глаза. Прямо перед собой разглядел башню. Но и она медленно окутывалась туманом, уходила в ночь.
— Я слепну! — вскрикнул Володя.
Геннадий ползал у его ног, нашел обмотку и дрожащими руками навертывал ее. Воробьев побежал в санчасть за Шурой.
Санитарка только взглянула на пулеметчика, сказала:
— Чего больно струсил-то? Куриная слепота у тебя. Это пройдет.
Озабоченный старшина рассуждал вслух!
— Вот какой несообразный оборот получается. Невозможно парня на пост посылать, а подменить некем. Ну, хоть бы один человечек в запасе, все расписаны. Тут оторвешь, там голо…
Иринушкин остановил Воробьева:
— Никого отрывать не надо. Сам пойду, я же здоровый, если б не глаза… Рыжиков за первого номера постоит, а я с лентами управлюсь на ощупь. Где ты, Генка, пошли…
Володя пошел за Рыжиковым, придерживаясь за его плечо. Шагали медленно, оступались.
Ночь выдалась студеная, тихая. Холод полз за воротник, в рукава. Падал снежок, значит, морозу недолго свирепствовать.
Иринушкин вдыхал холодный ветер, и ему чудилось, это ветер весны. Даже у снега был иной, новый запах, чуть талая прель. Нет, словами этого не передать.
На память пришли стихи. Певучие и монотонные. Юноша сидит на скамье под деревом. В воздухе кружатся снежинки. Или яблоневый цвет? Или снежинки?..
Чье это? Гейне. Немецкий поэт Генрих Гейне.
Весна так много значила в Володиной жизни. Когда-то она приносила тревогу школьных экзаменов, хлопоты о летнем путешествии. Куда ехать? На озеро Селигер, по Волге до Астрахани, в Пушкинский заповедник, а может быть, пешочком, босиком — по тропам Карелии? И всегда — ожидание. Неясное, неотчетливое, но жадное ожидание нового.
Война обрубила мирные дороги. Весна теперь другая, с другими заботами: куда отвести воду, чтобы не затопило позицию, как закрепить стенки траншеи — того и гляди земля оползет. И все время не спускай глаз с противника, не давай ему уйти из-под прицела.
А все-таки — весна. Она над людьми, схватившими друг друга за глотку. Она придет с живым теплом и светом.
Летят, летят снежинки. Или яблоневый цвет?..
Рыжиков толкнул Иринушкина плечом и сказал застуженным голосом:
— В кожухе воды нет. Сходить, что ли?
— Иди, только быстрей.
Стукнул котелок. Заскрипел снег под ногами. Геннадий спустился на лед.
Здесь, в десятке шагов, прикрытая береговым уступом полынья. Слышно, звякнул тонкий лед…
Что же так долго нет Геннадия?
Володя открыл глаза и тотчас вскочил на ноги. Да что он, ополоумел, этот Рыжиков? Он прошел полынью. Почему идет не к крепости, а к Шлиссельбургу? Заблудился? Не видит?
— Генка! Стой! Стой! — кричал пулеметчик, сначала вполголоса, потом все громче.
Рыжиков не остановился, побежал. Вот он упал, пополз под проволоку на рогатках.
— Стой, сволочь! — Иринушкин кинулся к пулемету! — Гадина! Ах ты гадина! — кричал он и стрелял не переставая.
Но Рыжиков был уже далеко. Свет в глазах пулеметчика начал меркнуть…
Весь день Иринушкин просидел в землянке за столом, уронив голову на руки, в полудремоте. Поднял его резкий, удивительно чужой голос Ивана Ивановича:
— Встань. Пистолет есть? Сдать. Пояс давай. Марш за мной!
Володя пошел рядом с Воробьевым, в распущенной, неподпоясанной шинели. Встречались бойцы. Никто даже словечка не бросил ему.
В главном корпусе, в подвале, заскрипела дверь.
Иван Иванович все так же отчужденно сказал:
— Арестован до окончания следствия.
Хлопнула дверь. Стукнул засов.
Сколько времени прошло с тех пор, Иринушкин не знал. Он не улавливал смены дня и ночи. Ему приносили есть. Он ел. Приехал подполковник из Особого отдела. Пулеметчик отвечал на вопросы. Приехал военврач из дивизии. Володя дал осмотреть себя. За всем этим он наблюдал со стороны, безучастно.
О чем думал Иринушкин в эти томительные, долгие дни? О том, что стены в подвале промозгло холодные. Иногда стены вздрагивали, с них осыпалась штукатурка. Значит, там, наверху, стрельба. Еще он думал о Рыжикове, ненавидел его. Старался понять и не мог.
Когда пришел старшина и вывел Иринушкина из подвала, он даже не обрадовался.
В землянке товарищи пробовали растормошить его. Он поежился зябко, пошел и лег на свое место, с краю нар.
Бойцы не обратили на это особого внимания. Хлопот и так хватало.
С начала войны гарнизон крепости пережил многое. Люди видели кровь, смерть. Но тяжелей того, что случилось, не бывало. Предал боец, с кем жили и воевали плечом к плечу.
Это чрезвычайное происшествие — ЧП — тяжело легло всем на душу. В глаза посмотреть друг другу совестились.
Но предательство тем не кончилось.
Как-то после обеда со стороны Шлиссельбурга, точнее — от собора с давно уже проломленным куполом, донеслись усиленные репродуктором слова:
«Алло! Алло! Защитники Шлиссельбургской крепости, слушайте, слушайте!»
На острове насторожились.
«Сейчас к вам обратится ваш товарищ, Геннадий Рыжиков. Слушайте!»
Тот же голос, говоривший до этой минуты по-русски, произнес по-немецки тихо, но отчетливо: «Schneller» — обращенное, видимо, к радиотехнику.
И снова — русская речь. Кто говорит? Геннадий или нет? Голос как будто его. Но робкий, странно неуверенный. Ясно, что он читает не очень разборчивый текст, сбивается, путается:
— Это я, Рыжиков Геннадий. Я сдался на милость… на милость вооруженных сил фюрера. Здесь меня встретили хорошо. Господа… господа офицеры накормили меня. Вообще мне тут нравится. Я не жалею, что перешел…
Долгая пауза, и вдруг — короткий, оборвавшийся вскрик:
— Товарищи, не ве…
В репродукторе щелкнуло. Как будто упало что-то. Но сразу же заговорил опять тот, кто открывал передачу:
— Защитники Шлиссельбургской крепости! Теперь вы знаете, что Рыжикову совсем хорошо. У нас много хлеба, мяса, сала. У нас много оружия. Наша победа неизбежна. Переходите к нам! Переходите к нам!
С искаженным от ярости лицом Евгений Устиненков выскочил на стену, затряс кулаками.
— А этого не хотите! — Он швырял на ту сторону гневные, грубые слова: — Мы к вам придем! Только не так, как вы думаете. И закуску принесем. Поперхнетесь!
Орешек открыл огонь. Стреляли, подсчитывая каждый снаряд, каждую опустошенную обойму.
Так прозвучал первый ответ на призыв противника.
Гарнизон крепости долго еще жил молвой и раздумьем о случившемся ЧП. Спорили, гадали: что значит последнее, недосказанное слово Рыжикова? Были разные предположения, но ничего определенного. Так это и осталось тайной.
Марулина вызвали в политотдел дивизии. Состоялся очень неприятный разговор с начальством. Но еще беспощадней — суд собственной совести. Валентин Алексеевич понимал, что первый отвечает за все происшедшее.
Для того, кто учит, воспитывает, самое непростительное и страшное, когда люди в его глазах сливаются в безликую массу. Он видит людей, а не человека с его неповторимым характером, строем мыслей.
Марулину боец Рыжиков был известен в лицо, по фамилии. Но не больше того. Он ничего не знал о его бессонных ночах, о тоске. Потому и предупредить события не смог.
Валентин Алексеевич бесповоротно вынес себе обвинительный приговор. Что же теперь? Вместе с виной признать и бессилие? Попросить перевода в другую часть?
Сразу вспомнился первый день в крепости и вопрос, грубовато, но честно заданный комендантом: «Не сбежишь?»
Нет, он не сбежит. Сумеет и в поражении выстоять. Настоящий солдат в поражении видней, чем в победе.
Возвратясь из политотдела, Марулин у входа на командный пункт встретил Евгения Устиненкова. Он добродушно откозырял и, как всегда, растягивая слова по слогам, произнес:
— Ничего, товарищ комиссар, мы жилистые, сдюжим.