Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 10 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я сказал ему, чтобы уважал покойную мать и не брал коня: неправильно это, форсить на цирковом звере, шут бы его взял, — она ведь хочет, чтобы все мы, кто из ее плоти и крови вышел, были с ней в повозке; и вот, не успели мы Таллову дорогу проехать, Дарл начинает смеяться. Сидит на скамейке с Кешем, покойная мать в гробу лежит у него в ногах, а он смеется. Не знаю, сколько раз я ему говорил, что из-за таких вот выходок люди о нем и судачат. Тебе, говорю, может, наплевать, и сыновья у меня, может, выросли, черт знает какие, но мне не все равно, что говорят про мою плоть и кровь, а когда ты такое выкидываешь и люди про тебя судачат, это твою мать роняет — не меня, говорю: я мужчина, мне не страшно; это на женскую половину падает, на твою мать и сестру, ты об них подумай — и нате вам, оглянулся назад, а он сидит и смеется. — Я не жду, что ты ко мне поимеешь уважение, — говорю ему. — Но у тебя же мать в гробу не остыла. — Вон, — и головой показывает на поперечную дорогу. Лошадь еще далековато, идет к нам ходко, и кто на ней, мне говорить не надо. Я оглянулся на Дарла, а он сидит и смеется. — Я старался, — говорю. — Старался сделать так, как она хотела. Господь отпустит мне и простит поведение тех, кого послал мне. Она лежит в ногах у Дарла, а он сидит на скамье и смеется. ДАРЛ Он едет по дорожке быстро, но мы уже в трехстах ярдах от перекрестка, когда он сворачивает на главную дорогу. Из-под мелькающих копыт летит грязь; он сидит в седле легко и прямо, и теперь чуть придерживает коня; конь семенит по грязи. Талл у себя на участке. Смотрит на нас, поднимает руку. Едем, повозка скрипит, грязь шепчется с колесами. Вернон продолжает стоять. Он провожает глазами Джула; конь бежит словно играючи, высоко поднимая колени, в трехстах ярдах от нас. Мы едем; движемся как во сне, в дурмане, будто не перемещаясь, и кажется, что время, а не пространство сокращается между им и нами. Она поворачивает под прямыми углами, колеи с прошлого воскресения уже затянулись: гладкий красный язык лавы, извиваясь, уходит в сосны; белая доска с линялой надписью: «Церковь Новой Надежды, 3 мили». Она наезжает, как неподвижная ладонь над мертвым океаном; за ней дорога — как спица колеса, у которого обод — Адди Бандрен. Тянется навстречу, пустая, без следов, и белая доска отворачивает свое линялое и бесстрастное извещение. Кеш спокойно смотрит на дорогу и поворачивает голову вслед доске, как сова; лицо у него сосредоточенное. Горбатый папа смотрит прямо вперед. Дюи Дэлл тоже глядит на дорогу, потом оборачивается ко мне, в настороженных глазах тлеет отказ, а не вопрос, как у Кеша. Доска позади; дорога без следов тянется. Потом Дюи Дэлл отворачивает лицо. Скрипит повозка. Кеш плюет через колесо. — Дня через два запахнет, — говорит он. — Это ты Джулу скажи, — говорю я. Теперь он остановился, выпрямившись сидит на коне у перекрестка, наблюдает за нами, неподвижный, как указатель, поднявший навстречу ему свою надпись. — Для долгой дороги он плохо уравновешен, — говорит Кеш. — И это ему скажи, — говорю я. Повозка скрипит дальше. Через милю он обгоняет нас; поводья подобрал, и конь, выгнув шею, идет быстрой иноходью. Джул сидит в седле легко, надежно, прямо, лицо деревянное, порванная шляпа лихо заломлена. Он проезжает быстро, не взглянув на нас, конь бодр, грязь шипит под копытами. Лепешка грязи, отброшенная копытом, шлепается на гроб. Кеш наклоняется вперед, достает что-то из ящика с инструментами и аккуратно ее соскребает. Когда дорога пересекает Уайтклиф и щеглы над нами, он отламывает ветку и оттирает пятно мокрыми листьями. АНС Тяжело человеку в этом краю; тяжело. Восемь миль трудового пота смыто с Господней земли, а ведь Господь Сам велел его тут пролить. Нигде в нашем грешном мире не разжиться честному работящему человеку. Это — для тех, которые в городских магазинах сидят, пота не проливают, а кормятся с тех, которые проливают трудовой пот. Это — не для трудового человека, не для фермера. Иногда думаю, почему не бросим? Потому что в небесах нам будет награда, а они туда свои автомобили и другое добро не возьмут. Там все люди будут равны, и кто имеет, у того отнимется, и дано будет Господом тому, кто не имеет. Но похоже, что этого долго ждать. Чтобы заработать свою награду за праведность, человек себя мытарить должен и своих мертвецов, — хорошо ли это? Ехали весь день, в сумерки добрались до Самсона, а моста и там уж нет. Они никогда не видели, чтобы река так поднялась, — а дождь-то еще не перестал. Старики не видали и не слыхали, чтобы такое было на памяти людской. Меня избрал Господь, потому что кого Он любит, того наказывает. Но чудными же способами извещает он об этом человека, ей-ей. Но теперь я вставлю зубы. Это будет утешением. Будет. САМСОН Это было как раз перед закатом. Мы сидим на веранде, а по дороге подъезжает повозка, их в повозке пятеро, а один сзади верхом. Кто-то из них поднял руку, но проехали мимо магазина и не остановились. — Кто это? — спрашивает Маккалем. — Забыл его имя… ну, Рафа близнец — это он был. — Бандрены, из-за Новой Надежды, — Квик отвечает. — А под Джулом конь из тех снопсовских лошадок. — Не знал, что они тут еще водятся, — говорит Маккалем. — Я думал, вы все-таки исхитрились их раздать. — Поди возьми его, — говорит Квик. А повозка проехала. Я говорю: — Могу спорить, эту ему папаша Лон не за так отдал. — Да, — говорит Квик. — Папа ему продал. — А повозка едет дальше. — Они, поди не слышали про мост, — говорит Квик. — А что они тут делают? — спрашивает Маккалем. — Да, видно, жену похоронил и отпуск себе взял, — Квик говорит. — В город, видно, едет, а Таллов мост у них залило. И про этот, значит, не слышали? — Тогда им лететь придется, — я говорю. — Думаю, что отсюда до устья Ишатовы ни одного моста не осталось. Что-то у них было в повозке. Но Квик ездил на заупокойную службу три дня назад, и нам, конечно, в голову не могло прийти ничего такого, — ну разве поздновато из дому отправились да про мост не слышали. — Ты бы им крикнул, — говорит Маккалем. Черт, на языке вертится имя. Квик крикнул, они остановились, он пошел к повозке и объяснил. Возвращается вместе с ними. Говорит: «Они едут в Джефферсон. Возле Талла моста тоже нет». Будто мы сами не знаем, и нос как-то морщит, а они сидят себе — Бандрен с дочкой и малец спереди, а Кеш и другой, про которого судачат, на доске у задка, и еще один на пятнистом коньке. Наверно, они уже принюхались: когда я сказал Кешу, что им опять придется ехать мимо Новой Надежды, и как им выгодней поступить, он только одно ответил:
— Ничего, доберемся. В чужие дела лезть не люблю. Каждый пусть сам решает, как ему быть, — такое мое мнение. Но когда мы с Речел поговорили о том, что специалист покойницей их не занялся, а у нас, мол, июль, и все такое, я пошел к амбару и хотел про это с Бандреном поговорить. — Я ей дал обещание, — он мне в ответ. — Она так решила. Я заметил, что ленивый человек, которого с места не стронешь, если уж двинулся, то пойдет и пойдет, как раньше сидел и сидел, — словно бы ему не так противно двигаться, как тронуться и остановиться. И если появляется трудность, мешает ему двигаться или сидеть, он этой трудностью даже гордится. Анс сидит на повозке, сгорбившись, моргает, мы рассказываем ему про то, как быстро моста не стало и как высоко вода поднялась, а он слушает, и, ей-богу, вид у него такой, как будто гордится этим, как будто он сам сделал наводнение. — Значит, такой высокой воды вы никогда не видели? — говорит. — На все воля Божья, — говорит. — К утру она вряд ли сильно спадет. — Ночуйте здесь, — я говорю, — а завтра с утра пораньше отвезете к Новой Надежде. Мне этих мулов отощавших стало жалко. А Речел я сказал: «Ты что же, хотела, чтобы я прогнал их на ночь глядя, за восемь миль от дома? Что мне было делать-то? — спрашиваю. — Всего на одну ночь — поставят ее в сарае, а на рассвете уедут». Ну, и говорю ему: — Оставайтесь здесь на ночь, а завтра пораньше везите обратно к Новой Надежде. Лопат у меня хватит, а ребята поужинают и могут заранее вырыть, если захотят, — и вижу, его дочка на меня смотрит. Если бы у ней не глаза были, а пистолеты, я бы сейчас не разговаривал, — прямо прожигают меня, честное слово. А потом пришел к сараю, — они там расположились, — слышу, дочка говорит, не заметила, как я подошел. Говорит: — Ты ей обещал. Она не хотела умирать, пока ты не пообещал. На твое слово понадеялась. Если обманешь ее, Бог тебя накажет. — Никто не может сказать, что я не держу слово, — Бандрен отвечает. — У меня душа всем открытая. — Какая у тебя душа, не знаю, — она говорит. Говорит быстро, шепотом. — Ты ей обещал. Должен сделать. Ты… — Потом увидела меня и замолчала; стоит. Если бы они были пистолетами, я бы сейчас не разговаривал. Ну, и опять завел про это речь, а он говорит: — Я ей дал обещание. Она так хочет. — Но мне сдается, для нее же лучше, если мать похоронят близко, и она сможет… — Я Адди дал обещание, — он говорит. — Она так хочет. Тогда я сказал, чтобы закатили ее в сарай, потому что дождь опять собирается, — а ужин скоро будет готов. Но они входить не захотели. — Благодарствую, — говорит Бандрен. — Мы стеснять вас не хотим. В корзинке у нас кое-что есть. Мы обойдемся. — Ну, раз ты так печешься о своих женщинах, — говорю, — я тоже пекусь. Когда мы есть садимся, а наши гости за стол не идут, моя жена считает это за оскорбление. Тогда его дочка пошла на кухню помогать Речел. А потом Джул ко мне подходит. — Конечно, — я говорю. — Натаскай ему с сеновала. Мулов накормить и ему дай. — Я хочу тебе заплатить, — говорит. — За что? — спрашиваю. — Что же я, человеку корма для коня пожалею? — Я хочу тебе заплатить, — он говорит; мне послышалось: «лишнего». — Чего лишнего? — спрашиваю. — Он что, зерна и сена не ест? — За лишний корм. Я даю ему больше и не хочу, чтобы он у чужих одалживался. — У меня, парень, ты корм покупать не будешь, — я говорю. — А если он может всю клеть сожрать, завтра утром я помогу тебе погрузить мой сарай в повозку. — Он никогда ни у кого не одалживался. Я хочу за него заплатить. А меня подрывало сказать: если бы мои хотения исполнялись, тебя бы тут вообще не было. Но я только одно сказал: — Тогда самое время ему начать. У меня ты корму не купишь. Речел накрыла ужин, а потом с его дочкой стала стелить постели. Но в дом никто из них не пошел. Говорю ему: — Она уже столько дней мертвая, что ей эти глупости ни к чему. — Я не меньше любого уважаю покойников, но уважать-то надо самих покойников, и если женщина четыре дня лежит в гробу, самое лучшее к ней уважение — похоронить ее поскорей. А они не желают. — Это будет неправильно, — Бандрен говорит. — Конечно, если ребята хотят лечь, я с ней один посижу. Не могу я ей в этом отказать. Когда я вернулся туда, они сидели на корточках вокруг повозки. — Пускай хоть мальчонка пойдет в дом, поспит, — говорю. — Да и ты бы пошла, — говорю его дочке. Не хотел я вмешиваться в их дела. И ей тоже вроде ничего плохого не сделал.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!