Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
ВАРДАМАН И я бегу. В черную дверь, до края веранды и останавливаюсь. Плачу. Я чувствую место в пыли, где лежала рыба. Теперь она разрезана на куски нерыбы, а на руках, и штанах у меня — некровь. Тогда этого не было. Не случилось. А теперь она далеко ушла, и мне ее не догнать. Деревья похожи на кур, что купаются в прохладной пыли жарким днем. Если спрыгну с веранды, окажусь там, где была рыба, а она теперь вся разрезана в нерыбу. Я слышу кровать и ее лицо, и их, чувствую, как пол дрожит под ногами у этого — который приехал и все сделал. Приехал и сделал — она была живая, а он приехал и сделал. — Гад пузатый. Прыгаю с веранды и бегу. В сумерках скатом надо мной — крыша хлева. Если прыгну, пролечу насквозь, как розовая женщина в цирке — в теплый запах, и ждать не надо. Руки сами хватаются за кусты; из-под ног осыпаются земля и камушки. Но вот я снова могу вдохнуть — теплый запах. Вхожу в стойло, пробую тронуть его и уже могу плакать, меня рвет с плачем. Когда он кончит лягаться, я смогу, тогда смогу плакать, плач сможет. — Он ее убил. Он ее убил. Жизнь в нем бежит под колеей, под моей рукой, под пятнами пробегает, пахнет, и тошнота начинает плакать, выташнивает плач, и я уже могу вздохнуть, выташнивая это. Шуму получается много. Я чую жизнь, текущую в меня через ладони и вверх по рукам, и теперь я могу выйти из стойла. Не могу найти. Темнота, пыль стены, — и не могу найти. Много шуму оттого, что плачу. И зачем столько шуму. Потом нашел под навесом для повозки, в пыли, и бегу через двор на дорогу, а палка прыгает у меня на плече. Я подбегаю, а они следят за мной, рвутся с привязи, храпят, лупят глаза, натягивают ремень. Я бью. Слышу, как бьет палка; вижу, как бьет по головам, по лямке, или мимо, тогда они дергают, но я рад. — Ты маму убил! Палка сломалась, они дергают и храпят, копыта громко бьют по земле; громко, потому что будет дождь и воздух пустой перед дождем. Но она еще длинная. Они бросаются и натягивают вожжу, а я бегаю за ними и бью. — Ты ее убил! Я бью, они кружат на длинной привязи, дрожки кружат на двух колесах; они неподвижны, словно прибиты к земле, и лошади неподвижны, словно их задние ноги прибиты к вертящейся тарелке. Я бегу в пыли. Ничего не вижу, бегу, пыль в глазах, и дрожки исчезают на двух колесах. Я бью, палка ударяет по земле, отскакивает, взбивает пыль, бьет по воздуху, пыль тянет вдоль по дороге быстрее, чем от машины. И теперь я могу плакать, смотрю на палку. Она сломана у самой руки — длиной с полешко, а была длинная. Я бросаю ее и теперь могу плакать. Теперь шума не так много. Корова стоит в дверях конюшни, жует. Увидела меня на дворе и замычала; шлепает зеленью во рту, шлепает языком. — Не буду тебя доить. Ничего для них делать не буду. Прохожу мимо и слышу, что она повернулась. Я обернулся: дышит на меня сзади душисто, жарко, сильно. — Сказал тебе, не буду. Она тычется в меня, сопит. Мычит из нутра, с закрытым ртом. Я отмахиваюсь, ругаю ее, как Джул. — Пошла. Наклоняюсь, опускаю руку к земле и бегу на нее. Она отскакивает, бросается прочь, потом останавливается, следит за мной. Мычит. Уходит на тропинку и стоит там, глядит на тропинку. В хлеву темно, тепло, тихо и пахнет. Могу плакать тихо и смотрю на холм. Кеш идет на холм, хромает, — с церкви упал. Смотрит вниз, на родник, потом на дорогу и назад, на хлев. Припадая на ногу, идет по тропинке и смотрит на порванную вожжу, на дорожную пыль и вдаль на дорогу, куда утянулась пыль. — Ага, небось уже дом Талла пробежали. Дом Талла пробежали. Кеш повернулся и захромал по тропинке. — Гад. Я ему показал. Гад. Я уже не плачу. Я ничего. К холму подходит Дюи Дэлл и зовет меня. «Вардаман». Я ничего. Я тихо. «Эй, Вардаман». Теперь могу плакать тихо, чувствую и слышу слезы. — Тогда этого не было. Еще не случилось. Вон где она лежала, на земле. А теперь она будет ее жарить. Темно. Слышу лес, тишину: я их знаю. Но звуки не живые — и его тоже. Словно темнота лишила его цельности, разъяла на составные части — храпы, топы, запахи остывающего тела и аммиачные волосы; обманчивое видение связанного целого из пятнистой шкуры и крепких костей, внутри которого отдельное, потаенное и знакомое ЕСТЬ отлично от моего ЕСТЬ. Я вижу, как он распадается — ноги, дикий глаз, яркие пятна, будто холодные огни — и, паря во тьме, тонет, меркнет; все вместе и ничего по отдельности; все по отдельности и ничего. Я вижу, как летит к нему слух и захлестывает, гладит, лепит его плотное тело: копыто, бедро, плечо и голову; запах и звук. Я не боюсь. — Поджарили и съели. Поджарили и съели. ДЮИ ДЭЛЛ Он помог бы мне, если б только захотел. Как будто для меня все на свете заключено в этой толстой туше, и нельзя поверить, что в ней найдется место еще для чего-нибудь очень важного. Он — большая туша, а я — маленькая туша, и если в большой нет места еще для чего-нибудь важного, разве может найтись место в маленькой? Но я знаю, что оно нашлось: Бог подает женщинам знак, когда случилось неладное. Это потому что я одна. Если б я могла его почувствовать, все было бы иначе, потому что я была бы не одна. Но если бы я была не одна, все бы про это узнали. А он смог бы мне помочь, и тогда я не была бы одна. Была бы одна не огорченная. Я пустила бы его между собой и Лейфом, как Дарл стоит между мной и Лейфом, поэтому Лейф тоже один. Он — Лейф, а я — Дюи Дэлл, и, когда мама умерла, мне надо было выбраться из себя, Лейфа и Дарла — ведь он мог бы мне помочь, а не знает этого. Даже не знает.
С задней веранды мне хлев не виден. С той стороны слышна пила Кеша. Звук ее, как собака дворовая, носится кругом дома, к какой двери ни подойдешь, хочет внутрь забежать. Он сказал: Я больше тебя тревожусь, а я сказала: Не знаешь ты, что такое тревога, когда тревожиться нет сил. И хочу, но додумать до тревоги все не успеваю. Зажигаю на кухне лампу. Раскромсанная рыба тихо кровит в сковороде. Быстро ставлю ее в буфет, а сама слушаю, что в прихожей, слышу. Она десять дней умирала; может, еще не знает этого. Может, не отойдет, пока Кеша не дождется. А может, и Джула. Вынимаю блюдо с овощами из буфета и противень с хлебом из холодной печки, останавливаюсь, смотрю на дверь. — Где Вардаман? — спрашивает Кеш. При лампе голые руки в опилках похожи на песочные. — Не знаю. Я его не видела. — Ладно. Скажи, чтобы ужинать шли. Хлев не виден. Я сказала: «Тревожиться не умею. Плакать не умею. Пробовала, не получается». Чуть погодя доходит из-за угла звук пилы, темный, ползет по земле в пыльной тьме. И тогда я вижу его: кланяется над доской. — Иди ужинать, — говорю я. — И его зови. Он мог бы все для меня сделать. А он не знает. Он — это его нутро, а я — это мое нутро. И я — нутро Лейфа. Вот как. Не понимаю, почему он не остался в городе. Они, городские люди, нам, деревенским, не чета. И чего он не остался? Потом я различаю крышу хлева. Корова стоит внизу тропинки, мычит. Когда я поворачиваюсь, Кеша уже нет. Я вношу пахту. Папа, Кеш и он — за столом. — Ваш парень большую рыбу поймал, где она, детка? — спрашивает он. Я ставлю пахту на стол. — Времени не было поджарить. — Брюква — тощая еда для такого толстого, как я, — говорит он. Кеш ест. На волосах у него ободом потная вмятина от шляпы. Рубашка в пятнах пота. Руки по локоть в опилках, не мыл. — Надо было найти время, — говорит папа. — Где Вардаман? Я иду к двери. — Не видать его нигде. — Слушай, милая, — говорит он, — не возись ты с рыбой. Не испортится. Иди сюда, сядь. — Я не вожусь. Подоить хочу, пока дождь не начался. Папа накладывает себе и отодвигает блюдо. Но к еде не притрагивается. Руки с согнутыми пальцами, лежат по обе стороны от тарелки, голова опущена, волосы косо торчат в свете лампы. Похож на быка после удара обухом: он уже не живой, но еще не знает, что мертвый. А Кеш начал есть, и этот тоже. — Ты поешь, — говорит он. Смотрит на папу. — Бери пример с меня и Кеша. Тебе понадобятся силы, — Да, — отвечает папа. Он поднимается, как бык, стоявший на коленях в пруду. — Она на меня не посетует за это. Когда меня уже не видно из дома, я иду быстрее. Корова мычит под обрывом. Тычется в меня носом, сопит, сквозь платье горячим нежным духом обдает мое горячее голое тело, мычит. — Нет уж, погоди. Потом тобой займусь. — Она идет за мной в хлев, я ставлю там ведро. Она дышит в ведро, мычит. — Сказано тебе. Погоди. У меня дел выше головы. В хлеву темно. Когда я прохожу, она бьет копытом в стену. Иду дальше. Выломанная доска — как светлая доска, поставленная стоймя. Потом я вижу склон, воздух снова тихо веет в лицо, не такой темный, но непроглядный; купы сосен — кляксами на склоне, затаились, — ждут. Корова — плоская тень в двери, тычется в плоскую тень ведра, мычит. Прохожу мимо стойла. Почти прошла. Слышу, говорится задолго до того, как выговорится само слово, и то, чем слушаю, боится, что не будет уже времени выговорить. Я чувствую, как мое тело, мои кости и мясо раздвигаются, раскрываются навстречу одна, и становиться не-одной ужасно. Лейф, Лейф. — Лейф. Лейф, Лейф. Я чуть наклонилась вперед, одна нога выставлена в мертвом шаге. Чувствую, как тьма несется мимо моей груди, мимо коровы; и я сама несусь во тьму, но на пути корова, а тьма, пропитанная лесом и тишиной, несется дальше нежным жарким мыком. — Вардаман. Эй, Вардаман! Он выходит из стойла. — Ах ты, шпион проклятый. Шпион проклятый. Он не сопротивляется; унеслась со свистом стремительная тьма. — Чего? Я ничего не сделал.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!