Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 2 из 5 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Не бойся, Ю., если мы вдруг пораним друг друга, значит близки, значит живы. Разве это не хорошо, Ю.? Я хочу быть тебе близкой. – Сегодня почему-то запахло кленом. Я живу в высотном доме, на крыше которого шквальный ветер, а внизу, здесь, где я, – марево ползет по оконному стеклу. Однажды, ребенком, из простого ребяческого любопытства, я пробрался на крышу такой высотки. Я долго отмерял ступени в гулком пустом подъезде и вот – тяжелая железная дверь скрипит – и меня обдает ледяным зимним ветром. Я долго бродил по крыше, то и дело поскальзываясь, но так и не решался заглянуть за край. Вдруг сильный ветер стал еще безжалостней и потащил меня по обледеневшей крыше к пропасти – и я на?верно бы разбился, если по чистой случайности не зацепился ногой за какой-то трос, который удержал меня на самом краю. Я все-таки заглянул в бездну: там было белым-бело от снега – земли не видать – одна белая ледяная пустота несущегося в вихре снега. Это было настоящей сказкой для меня. Той самой, про Кая и Герду. Я до сих пор верю в бесстрашие любви. Настоящая любовь всегда бесстрашна. – Ю., ты любишь меня? – Теперь я стою в таком же высотном здании, на крыше которого мальчик смотрит в бездну, а за моим окном плывет марево. И пахнет кленом. Я сейчас представил, как мы сидим с тобой – Кай и Герда – на летней веранде и пьем душистый чай, и пахнет кленом. Нет, подожди, совсем рядом деревья, давай устроим небольшой пикник в их тени, как пишут в старых толстых русских романах: с корзинкой всякой снеди (хрустящие булки, вино), поодаль элегантные дамы в шляпках играют в бадминтон, мальчик в бескозырке и шортах, сверкая разбитыми где-то в какой-то старой мальчишеской игре коленками, гонится за воздушным змеем. То есть все это вдалеке, а мы под тенью клена, вокруг нас разливается его сладкая липкость и мы осторожно, соблюдая приличия, льнем друг к другу, нет, мы откровенно липнем друг к другу, совершенно не обращая внимания на мальчика, который уже с любопытством смотрит на нас: "Маменька, а что дядя с тетей делают?" Не смотри, Коленька. Уйдем отсюда. Мы остаемся, мы окончательно соединились, мы задеваем корзинку и вино льется на смятую траву. Я – Кай, из которого Герда все-таки сумела вынуть осколок того самого льда с той самой крыши. Да, я люблю тебя, моя Герда! Ю., давай всегда засыпать вместе. Давай. Но подожди закрывать глаза. Поговорим еще. Мне нужно тебе сказать сейчас, пока мы впиваемся друг в друга словами. Мне ужасно хочется с тобой говорить, хотя бы просто ради говорения. Для этого, кажется, даже изобрели какой-то специальный термин, обозначающий болтовню, разговор ради разговора. – Например, если я спрошу как у тебя дела? Как ты там, Ю? – Нет, то есть, да, но в твоих словах, ты ведь и на самом деле хочешь знать, как у меня дела, правда? – Правда. У меня есть подруга. Она думает, что многое повидала, она шутит, что у нее нет определенного места жительства и это, в каком-то смысле, верно, потому что она постоянно куда-то переезжает, меняет города и страны, люди проносятся мимо нее короткими sms и, если и сохраняются в памяти, то всплывают только тогда, когда требуется очистить историю. Утопленники, захлебнувшиеся парой слов. Она видит их, улыбается им, "какая сегодня погода", "да", – отвечает она, – "oui", – отвечает она, – "yes", – улыбается, потому что так заведено, потому что люди должны видеть тебя доброжелательной, должны видеть, что у тебя все хорошо, что ты контактна, а не социопат, который вот-вот влезет в очередную депрессию, и она отвечает так, как от нее ожидают, и как ожидает она, то есть "хорошо". Мне кажется, для нее действительно нет места. Ю. была на похоронах ее младшего брата, горячо ею любимого. Даже погода, казалось, соответствовала: был дождливый, по-осеннему пронизывающий холодом и сыростью день. Конечно, она хотела всеми силами поддержать подругу, но даже самая сильная поддержка в таких случаях выглядит – как же это выглядит? – наивно? – наивно, да. Ю. приобняла и не нашла ничего умнее, чем спросить в красные от слез глаза: "Как ты?" И даже тогда подруга ответила, кривя рот в улыбке: "Хорошо". Я готова была ударить ее. Не за этот очевидный обман. И так понятно, что ничего хорошего, что все напротив – ужасно и невыносимо. Это унизительно, это бесчеловечно – отказываться от собственных чувств и мыслей, отказываться от самого себя! Даже для меня – своей подруги – она смогла выдавить только "хорошо, спасибо". Любимый человек умер, так поплачь же о нем! И я ударила. Пощечина ее оглушила. И меня. Так и ушла оглушенная. А через неделю подруга открыла входную дверь, села на самый краешек моей постели (я всю неделю тогда проболела и не вставала, кругом бардак, таблетки и стаканы, разбросанные тетради, пустые пачки от сигарет – зачем я все это? – воздух был удушлив и болен), и сказала, что плакала все это время и не могла остановиться. Но не потому, что потеряла брата, а потому что ничего не почувствовала. Сказала, что не врала и этого испугалась – этой правды: прежде она пряталась за улыбкой потому, что так почему-то требуется, теперь она уже просто не может быть искренней. Где-то потерялась эта искренность. Где-то внутри. Ухнула в темноту и теперь не сыщешь. Мы долго лежали обнявшись, а потом решили как следует напиться. Уже пьяными, когда чертов шабаш и танцы на переполненных пепельницах – вызвали мальчиков, прокричали в телефонную трубку, что хотим сказок. Нам пообещали. Приехали двое, улыбаются, а сказок не знают. Ни одной. Они нас не так поняли. Мы-то хотели, чтобы как в детстве: лечь в постель, вытянуть от удовольствия ноги под одеялом, чувствуя, как растешь; чтобы заботливые мужские руки поправили подушку; чтобы взяли за руку и рассказали что-нибудь удивительное, страшное, но обязательно с мудрым и добрым "и жили они долго и счастливо"; чтобы как в детстве: все было по-настоящему: и забота, и тепло, и тайная радость, о которой хочется прошептать на ушко. А теперь давай спать. У меня глаза слипаются, но хочется, очень хочется, чтобы ты был рядом и шептал сказки. Ведь ты-то должен знать? Я ударила ее, понимаешь? Я ведь себя ударила, я ужасно боюсь оказаться внутри пустой как ухающий глиняный кувшин. А что во мне? И было ли что? Наверно, было. Что ты представляешь, когда засыпаешь? Наверно, какую-нибудь войну или что-нибудь такое, и ты взбираешься на бруствер и идешь в атаку с холодным лицом весь в грязи и мокрый от стеной идущего дождя; и берешь города, тебя, конечно, ранят, но ты не замечаешь, с благородного штыка твоего стекает кровь побежденных врагов, и знамя твоей такой же, как и ты, израненной армии развевается в сумрачном небе. Ну не баб же ты представляешь, правда? Хотя, может, и баб. Наверно, это нормально, но мне не хочется думать, что ты нормальный. Куда страшнее те, кто надевают пижамы ровно в десять, делают дыхательную гимнастику, садятся аккуратно на ортопедическую кровать, снимают тапочки, ложатся и укрываются хлопковым одеялом по тону, совпадающим со шторами, и считают овец или что-нибудь подобное, пока в конце концов не идут за снотворным – мне кажется, это какие-то бездушные убийцы. Ты знаешь, что маньяки ничего не чувствуют и никогда не страдают? Поэтому они мучают других, чтобы хотя бы посмотреть, как страдают другие. Сначала – в детстве – кошки, после – люди. Мне кажется, у каждого маньяка есть дома мягкие тапочки и ортопедическая кровать, все маньяки на ночь надевают пижаму. А вдруг, засыпая, ты представляешь, как засыпаю я? Мне бы хотелось, очень хотелось. Это наивно, правда, но очень хочется. Я тогда себя ударила, Ю. Когда я засыпаю… нет, погоди, сначала расскажу. Раньше, еще в детстве, возле моего дома стояла церковь с колокольней. Ночью, когда появлялась луна, когда она была уже высоко-высоко и еще не падала, то свет ее проходил через колокольню и, попадая в раскрытую на все четыре стороны звонницу, поселялся там. И колокольня на самой вершине своей – светилась мягким голубоватым светом, будто ночник. Маленькой я часто вставала по ночам и шлепала по холодному полу быстрей-быстрей к окну, чтобы посмотреть на этот большой ночник большого города. А потом убегала в свою кровать и быстро засыпала. Теперь же я, засыпая в другом конце города, представляю эту колокольню, как она светит мне, спрятавшейся под одеялом среди бескрайнего северного города. Иногда я не могу уснуть от вопроса: как она там? Может, и нет больше моего ночника? Тогда я собираюсь и еду в другой конец города, чтобы проведать: и нахожу его там же, и из него так же льется свет. Я возвращаюсь и засыпаю крепко. А в последнюю ночь, закрыв глаза, я представила будто ты сидишь на этой колокольне и заботишься о моем ночнике. Ты скажешь, дура сентиментальная, нет, не скажешь, сиди там, пожалуйста, за ним больше некому ухаживать, я не заберусь, пожалуйста, я засыпаю. – Ты мне снилась, Ю. На своем далеком голубом маяке, босиком на холодных, поросших травой камнях. Я бежал изо всех сил в одном исподнем через галерею анфилад, бежал, чтобы добраться до твоего маяка, чтобы вскарабкаться в самую высь, к тебе, Ю. Он открыл глаза, по привычке пересчитал все пылинки в луче, ползущем по истертому паркету, с тоской оглядел всех вождей с пожелтевших газет на стенах, все их ордена; оглядел неровные стопки книг, каким-то чудом упорно державшиеся до самого потолка, – и только потом – по неизбежности – встал, то есть сел на краю своего гроба со смятой постелью внутри и запахом беспокойного тела. "Это невыносимо, – подумал он, – невыносимо огромно у меня внутри". Что предпринять он не знал. Ю. сполоснул лицо, после залез в душ и долго стоял в клубах пара. Он думал, как подойти к лэптопу, которого теперь боялся. Оставляя мокрые следы на полу, подкрался. Его охватил ужас: он забыл выйти из сети и теперь видел, что от нее пришло целых четыре сообщения и видел последнее: "Доброе утро, Ю.! Как ты та…" Она уже проснулась, она уже написала, надо ответить, но как?! Ю. совершенно не имел сил для этого. Он подошел к зеркалу и посмотрел в свои испуганные глаза: "Ответить совершенно невозможно, но". Теперь все иначе. Вот уже два месяца Ю. почти не выходил из дому, лишь изредка выбираясь в ближайший супермаркет. Неизбежное общение с кассирами воспринималось как запрос логина и пароля, случайное столкновение с проходящими мимо – как простая ошибка сервера, решаемая обновлением страницы. Теперь предстояла такая же невыполнимая задача, но решить ее казалось куда проще, чем ответить на сообщения. Ю. кое-как оделся, достав из шкафа аккуратно сложенные вещи. Так и вышел из дому: с ровными полосками складок на одежде. Солнце, несмотря на утренние часы, уже расплавляло здания, заливало желтизной улицы, нещадно пекло. Добравшись до магазина, Ю. прошел в алкогольный отдел, набрал в охапку бутылок и пошел к кассе. "И блок сигарет, пожалуйста", – виновато выдавил он. "Мы до десяти не…" Ю. согласно кивнул, но остался на месте, ожидая расчета. Прозвучало "хм", был удивленный количеством взгляд, после Ю. торопливо вышел с полным пакетом. Первая бутылка и сигарета были уже на скамейке у подъезда. Две сросшиеся березы давали тень. Выходящие соседи здоровались, "давно не видно" или "опять уезжал" или "ты чего это", но Ю. только здоровался и стряхивал пепел под ноги. Скоро по организму разлилось: Ю. наконец поднял глаза – на окна, за которыми был он, была она, был теперь уже любимый ночник, без которого он уже не мог понять себя, – чего и страшился. Из подъезда вышла старушка, "биологичка", как помнил Ю. Он часто наблюдал ее из окна: на голове ее всегда широкополая шляпа с высокой тульей, к которой приколот цветок. Она всегда с тростью, она почти слепа, она отстукивает время мелкими – меньше полусекунды – отрезками. Каждый день выходит по нескольку раз и совершает один и тот же маршрут: по прямой – от одного подъезда до другого. Знаком, что отрезок в один конец пройден, ей служат урны, стоящие по углам скрещивающихся дорожек: ее дороги и тех, что ведут к подъездам. И каждый раз в самом начале своего короткого бесконечного темного пути она обнимает сросшиеся березы: "Сестренки мои, как вы тут без меня?"
На этот раз, поговорив с березами, она изменила заведенный порядок, казавшийся Ю. незыблемым: и вернулась на скамейку, где он сидел. Прежде, когда она проходила, он несколько привстал и поздоровался, и думал, что на этом все закончится, но. – Вас, кажется, Ю.? – спросила она. – Да, – ответил Ю. – Что же вы? – А вы? – Это неприлично, молодой человек. – Я знаю, – с сожалением сказал Ю., – просто мне трудно ответить на ваш вопрос. – Я, Ю., в свое время, как же это… я… – Я – это, в общем-то, никакое не "я", а "мы", – вдруг ответил Ю., начав прислушиваться к себе. "Извините," – добавил он, и оставил старушку на скамейке. Закрыв за собой входную дверь, выдохнул. Огляделся. Лэптоп. Ю. тут же отпил из початой бутылки; осторожно снял обувь, прокрался в комнату, будто пытаясь не разбудить до поры дремлющего зверя. Качнувшись, чуть не задел стопку книг. Замер. Осторожно выдохнул. Добрался до окна, открыл его, уселся на пол. И запил. Над головой его, казалось, плотное кольцо густого дыма: он курил одну за одной и пил так же: стакан за стаканом. Задавать вопросов себе он не мог, вернее, они сами собой задавались где-то внутри него, там же находились верные без всякого сомнения ответы, которые он не мог принять. Или не решался. Чтобы отогнать наваждение, Ю. пытался вспомнить что-нибудь из прошлой жизни: начинал сам себе давать команды и вышагивать строевым – нога прямая, носок ровно пятнадцать сантиметров от пола: "Тянем носок! Тянем, сукины дети!" – сам себе командовал он. Корпус вперед на полкорпуса! В конце концов, устав маршировать, Ю. полез на антресоли за проигрывателем пластинок и за самими пластинками. Рухнув со стула, Ю. и не заметил как рассек себе лоб: кровь выступила и закапала на пол. Упрямо повторил попытку и все-таки достал. Не совсем понимая солоноватый вкус во рту, Ю. установил на полу проигрыватель, заботливо достал пластинку из обертки – поставил. Игла опустилась. Перебрав столетия, Ю. решил остановиться на восемнадцатом. "Красиво!" – подумал он. – Как она", – и тут же расплакался. Выдохни, Ю. И он выдыхал: стихи, когда-то запавшие в память, свои стихи, от которых Ю. начинал рыдать еще сильнее, отрывки из громоздящихся перед ним книг: и все было опять же о ней, каждая фраза, каждое слово, каждая пауза – все было заполнено ей, и Ю. все больше понимал, смирялся: то, что внутри – совсем не увлечение, как бы он не старался убедить себя в этом. Вожди горделиво смотрели со стен: Ю. пристал к едва различимым колонкам строчек, почти стершихся от света и времени. Он почти ничего не мог различить, но пытался читать и шевелил губами: и если мне больше не встать с моего скорбного одра, если не произнести больше ни звука, если лицо мое станет маской смерти, то пусть будет светла она, потому что узнал и принял то, что сделало меня человеком. И если суждено мне будет по ту сторону скитаться по равнинным пустошам и по взгорьям, и взбираться на крутые вершины, и спускаться в долы – буду я светел и буду я светом. С переносицы Ю. капнуло на паркет. Да будет так. Он едва дотянулся до переключателя и, обрушив колонну из книг, обрушился сам. Он лежал в темноте в своей гробовой постели и ворочался. Надежды напиться так, чтобы не думать о ней не оправдались. Он ворочался и видел ее: налево – болтает ножками со своего маяка, направо – того пуще – входит в комнату и садится рядом. Улыбается. Так и уснул, чувствуя ее руку на своем плече. Не проспав до утра, Ю. уставился на мерцающий в темноте лэптоп. Теперь он отчаянно хотел ответить, но не мог встать. Тело его агонизировало от выпитого: клетки высыхали, кровь сгущалась, превращаясь в желе. Ему хотелось пить, но добраться до крана он не мог. Мотал головой от бессилия и выдавливал из себя ее имя, повторяя как единственно верную молитву. С рассветом все же сполз с кровати, встал и добрался до кухни: напился вдоволь, долго держал голову под струей холодной воды. После прошел в комнату, взглянул в окно: старушка отбивала тросточкой время. – Прости, что долго не отвечал, – руки дрожали. – Ю., где ты был, Ю.? Я думала, ты умер. – Я и умер. Но, как видишь, снова с тобой. Я должен признаться, я должен при – Тебя несколько дней не было. Ты оставил меня! – Ни на секунду. Я – это мы, Ю. Я – это мы. Я не знала куда себя деть, пока тебя не было. Без конца ходила по комнате, что-то делала – не помню, кажется, я больше машинально. Долго смотрела в ночное небо, но оно было темным без единого проблеска луны. Как же темно было без тебя Ю.! Вышла на улицу, побрела по трамвайным путям, уснувший город мигал светофорами. Я тогда вспомнила. Однажды, в далеком детстве, таком далеком, что и сказка вовсе: я опоздала на электричку, и не нашла ничего лучше в зимний завьюженный вечер пойти домой пешком. Так и пошла по железной дороге вслед за ушедшей от меня электричкой. Я тогда выдумала историю. Шла и выдумывала, пытаясь забыть о холоде. История была про кутающуюся в палантин уже немолодую дамочку, ждущую поезд. Вернее не поезд. Она сидела на перроне у самого бетонного обрыва, за которым гудящие от натуги рельсы и если прижаться ухом, то можно услышать, как далеко-далеко, за мельтешащими в заиндевелом окне березами, за нависшими над заснеженными полями свинцовыми тучами чайная ложка стучит о край стакана. Ладони осторожно обнимают стакан, губы слегка вытягиваются – сссс! – горячо! У дамочки горы чемоданов, тюков и сумок. У нее шубы, котелки, ночные столики драгоценной отделки, чехлы для мебели, резные шкатулки и книжки в узорчатых бархатных обложках, треноги неизвестного назначения, морские раковины, шшшшали, сотканные настолько мастерски, что кажется, будто это вспенившиеся волны. Дамочка, выдумывала я, то и дело вскакивает и ловит то шаль, которую, как вор, подхватил ветер; то поднимает свалившийся на бок торшер, то прислушивается к раковинам: не украдено ли море? Не украдено. И так она сидит на перроне целыми днями, и поезда проносятся мимо нее, чайные ложки звякают о стаканы. И все потому, что у нее не хватает сил погрузить свою забарахленную жизнь в вагон, а вокруг снуют люди – важные, хитрые, торопливые, в шляпах и без, в галстуках и капроновых чулках, с поднятыми воротниками и грудь-нараспашку, с билетами и потерявшие билет, ожидающие и провожающие, успевшие и опоздавшие – и нет ни одного, кто бы заметил ее и помог. Нет, все-таки один был. Подошел, поклонился как прошловековый поэт, растрепанный, в заношенном лапсердаке, подкрался по-кошачьи, навынос, щеголяя белоснежными манжетами. Кот мурлычет: "Вы, дама, вы – очень красивая. У нас от вас сердцебиение и хочется делать что-нибудь доброе". Облизнул женские губы и, закурив трубку, улегся рядом. Мурк. Дамочка покраснела и расплакалась. Закрыла лицо руками, сквозь тонкие пальцы подглядела за котом: мурчит, бонвиан, продевает тонкую струйку дыма в кольца, словно нитку в игольчатое ушко. Фокусник. Дама встала, поправила строгую юбку, и, желая влепить пощечину, наклонилась и поцеловала. Зарылась в сумочку: щипчики, ножнички, зеркальце – где же это? – вот – достала баночку сливок и протянула фокуснику. "Это вам," – осторожная улыбка на лице. Порхнула ресницами и взлетела на подножку отбывающего поезда. Кот, церемонно постукивая чайной ложечкой, собрался подкрасить густой чайный дух сливками, но вовремя опомнился и слизал всю банку не разбавляя. Повел ухом: слышно за перестуком колес, как в женской груди оттаивает. Муркнул от удовольствия и был таков. Наверно, у него очень много добрых дел. У котов всегда много дел. Я пришла домой и, едва раздевшись, тут же принялась рисовать выдуманную дамочку и кота в лапсердаке. Замерзшие пальцы не слушались, под рукой были только чернила и железное перо – скрипучее и непослушное. Прежде появились кляксы. Но после из клякс стали проглядывать печальные глаза дамочки, и ветер, ворующий шаль, и гудение рельс; из свинцовых туч и звенящих стаканов образовался силуэт, поклонился, будто приглашая на первый танец и, взяв за руку, понес меня по своим укромным кошачьим местам: я плыла над покатыми крышами и пыхтящими печными трубами, над мерцающими рождественскими елями, над пустынными дорогами, уходящими в темноту, плыла мимо окон, в которых уже погасили свет. За одним из них была и я, крепко спавшая. Подоткнув одеяло, кот уселся у окна, разрисованного морозом, под самой луной, и принялся тихо постукивать спицами – вязал носки и что-то мурчал себе под нос. Наверно, опять какую-нибудь сказку выдумывал. Ю. прочитал и… муркнул. Налил чаю, прозвенев носиком чайника о край чашки. Вздрогнул от вторгшегося в тишину звука. Осторожно прошел в комнату с дымящимся напитком в руках. Чаинки танцевали, опускались на дно и снова всплывали. Ему хотелось ответить тотчас, но нужно было сделать небольшую работу: исправить по просьбе клиента код в шапке сайта, поменять цвет LemonChiffon на PapayaWhip и сделать нижнюю границу "чуть толще". Такие "чуть толще" или "чуть тоньше", "меньше", "выше"… – всегда возмущали Ю.: насколько толще?! насколько именно?! можно в пикселях?! Не понимая всех оттенков, он требовал от клиентов HEX-записи; не желая исправлять многажды, требовал размеры в px и процентах. Клиенты не понимали его, Ю. не понимал их, но работа выполнялась и все в конце концов были довольны. Сейчас, думал Ю., работа займет не больше пятнадцати минут. Он перешел на другой аккаунт, который использовал для обмена логинами и паролями. Выудил нужное. Еще раз уточнил, что значит "чуть толще", добившись вразумительного для себя ответа. Header.php уже был исправлен, когда чай в чашке уменьшился наполовину. Осталось влезть в style.css, поменять цвет и увеличить border-bottom на 1.5px. Чай допит, работа сделана: Ю. поднялся, поглядел довольно на себя в зеркало и ушел на кухню за новой порцией чая. Пришел, сел за лэптоп и хотел ответить, но не нашел диалога. На сердце похолодело: ее не было. Зашел в историю, нашел адрес, кликнул: еще онлайн: "Я думал, что потерял тебя!" – Нет, ты меня не потеряешь, я всегда с тобой. – Я думал, у меня сердце.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!