Часть 22 из 75 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Жизнь становится настоящей жизнью именно тогда, когда она пахнет смертью. — Люси нахмурилась. — Мне до смерти надоело все то, что принято называть сильными ощущениями. Знаете: юность на борту и наслаждение у руля. Это глупо, это однообразно. В наши дни осталось так мало способов проявить энергию. Думаю, раньше это было иначе.
— Вы хотите сказать, что раньше была не только любовь, но и насилие?
— Вот именно. — Она кивнула. — Сильные ощущения были не только… не только фокстерьерскими, грубо говоря…
— Тогда нарушали и шестую заповедь. А теперь стало слишком много полисменов.
— Да, уж так много! Они не дают глазом моргнуть. А ведь человек должен испытать все.
— Но если нет ни добра, ни зла — а вы, кажется, стоите именно на этой точке зрения, — тогда какой в этом смысл?
— Какой смысл? Это забавно. Это увлекательно.
— Увлекательным бывает лишь то, что мы считаем злом. — Но время и привычка лишили привкуса греха почти все те поступки, которые он раньше считал «дурными». Он совершал их с таким же безразличием, с каким он мог бы спешить на утренний поезд в Лондон. — Некоторые люди, — продолжал он задумчиво, пытаясь найти формулировку для своих смутных и неясных ощущений, — некоторые люди осознают добро только тогда, когда они грешат против него. — Но когда грех перестаёт ощущаться как грех, тогда что? Он продолжал спорить сам с собой. Кажется, единственный выход — совершать новые и с каждым разом все более тяжкие грехи или, на жаргоне Люси, испытать все. — Отрицание Бога, — медленно закончил он, — есть один из путей к Богу.
— Морис, что с вами! — возмутилась Люси.
— Я больше не буду. — Он засмеялся. — Но в самом деле, если, по-вашему, это «Что с вами, Морис», — он передразнил её, — если для вас одинаково не существуют ни добро, ни грех против добра, какой смысл «испытывать все», в том числе и то, что преследуется по закону?
Люси пожала плечами.
— Любопытство. Мне скучно.
— Увы, нам скучно. — Он снова засмеялся. — И все-таки мы будем пить чашу до последней капли.
— А какая капля последняя?
Спэндрелл ухмыльнулся.
— Скромность, — начал он, — не позволяет мне…
XIII
Уолтер шагал по Флит-стрит, чувствуя себя не то чтобы счастливым, но по крайней мере спокойным. Спокойным от сознания, что теперь все устроилось. Да, все устроилось; все — потому что в эту полную бурных волнений ночь все поднялось на поверхность. Прежде всего он больше не увидит Люси; это было решено окончательно и бесповоротно для его собственного блага и для блага Марджори. Далее, он будет проводить все вечера с Марджори. И наконец, он обратится к Барлепу с просьбой о прибавке. Все устроилось. Даже сама погода, казалось, знала об этом. Лондон был окутан белым плотным туманом, таким невозмутимо-спокойным, что городские шумы, казалось, тонули в нем. Грохот и суета уличного движения как-то не нарушали глубокого покоя и молчания этого дня. Все устроилось; жизнь начиналась сызнова — может быть, не очень радостно и вовсе не блестяще, но покорно, с исполненным решимости спокойствием, которого ничто не могло поколебать.
Припоминая встречу с Барлепом на вчерашнем вечере, Уолтер ожидал в редакции холодного приёма. Однако Барлеп приветствовал его весьма радушно. Он тоже помнил вчерашний вечер и хотел, чтобы Уолтер о нем забыл. Он назвал Уолтера «дружище» и нежно пожал ему руку, глядя на него из своего кресла глазами, которые не выражали решительно ничего и казались лишь провалами в тьму, царившую в его черепе. Его губы улыбались чарующей и тонкой улыбкой. Уолтер тоже назвал его «дружище» и тоже улыбнулся, болезненно сознавая свою неискренность. Барлеп всегда так на него действовал: в его присутствии Уолтер никогда не чувствовал себя вполне честным и искренним. Это было очень неприятное чувство. Почему-то — он сам не знал почему — в присутствии Барлепа он всегда казался себе лжецом и комедиантом. И все, что он говорил, даже когда он высказывал свои глубочайшие убеждения, становилось ложью.
— Мне понравилась ваша статья о Рембо, — объявил Барлеп, не выпуская руки Уолтера и продолжая улыбаться ему из глубины своего вращающегося кресла.
— Очень рад, — сказал Уолтер, чувствуя себя неловко, потому что это замечание было обращено вовсе не к нему, а к какой-то части сознания самого Барлепа, которая шепнула: «Скажи ему что-нибудь приятное о его статье» — и требование которой было должным образом выполнено другой частью сознания Барлепа.
— Что за человек! — воскликнул Барлеп. — Вот кто действительно верил в жизнь!
С тех пор как Барлеп стал редактором «Литературного мира», передовицы журнала почти каждую неделю провозглашали необходимость верить в жизнь. Эта вера в жизнь, которую проповедовал Барлеп, всегда очень смущала Уолтера. Что значили эти слова? Даже теперь он не имел об этом ни малейшего представления: Барлеп никогда не объяснял. Нужно было понимать интуитивно; если вы не понимали, вас предавали вечному проклятию. Уолтер подозревал, что он тоже попал в разряд проклятых. Первый разговор с будущим шефом неизгладимо запечатлелся в его памяти. «Мне говорили, что вам нужен помощник редактоpa», — застенчиво начал он. Барлеп кивнул головой: «Да, нужен». И после бесконечного мучительного молчания он вдруг взглянул на него своими пустыми глазами и спросил: «Вы верите в жизнь?» Уолтер покраснел до корней волос и ответил: «Да». Это был единственный возможный ответ. Снова настало томительное молчание, и снова Барлеп взглянул на него. «Вы девственник?» — осведомился он. Уолтер покраснел ещё гуще, замялся и наконец отрицательно покачал головой. Впоследствии он понял, прочтя одну из статей Барлепа, что тот подражал в своём поведении Толстому и «шёл напрямик к великим, простым, незыблемым основам» — так Барлеп называл нахальное влезание этого старого генерала Армии спасения в чужую душу.
— Да, Рембо, конечно, верил в жизнь, — нетвёрдо согласился Уолтер с таким чувством, точно ему пришлось написать формальное соболезнующее письмо. Разговоры о вере в жизнь были так же тягостны, как соболезнования по поводу чьей-нибудь тяжёлой утраты.
— Он так глубоко верил в жизнь, — медленно продолжал Барлеп, опуская глаза (к великому облегчению Уолтера) и мотая головой в такт словам, — так глубоко, что он готов был пожертвовать ею. Я истолковываю его отказ от литературы как добровольную жертву. — («Как легко он бросается громкими словами!» — подумал Уолтер.) — Сберёгший свою жизнь потеряет её. — («Ух ты!») — Быть величайшим поэтом своего поколения и, зная это, отказаться от поэзии — это значит потерять жизнь, чтобы сберечь её. Это значит истинно верить в жизнь. Его вера была столь сильна, что он готов был потерять свою жизнь, ибо он верил, что обретёт новую, лучшую жизнь. — («Слишком легко он ими бросается!» Уолтер чувствовал себя страшно неловко.) — Жизнь, исполненную мистического созерцания и интуитивных озарений. Ах, если бы знать, что он делал, о чем думал в Африке! Если бы знать!
— Он доставлял контрабандой ружья для императора Менелика. — Уолтер нашёл в себе смелость ответить. — И, если судить по его письмам, он думал преимущественно о том, чтобы заработать денег и зажить обеспеченной жизнью. Он носил в поясе сорок тысяч франков. Двадцать один фунт золота носил он на себе. «Кстати, о золоте, — подумал он. — Вот сейчас бы и заговорить о прибавке».
Но упоминание о ружьях Менелика и о сорока тысячах франков вызвало на лице Барлепа улыбку христианского всепрощения.
— Неужели вы в самом деле думаете, — спросил он, — что, когда Рембо жил в пустыне, его мысли были заняты деньгами и перевозкой ружей? Его, автора «Озарений»?
Уолтер покраснел, точно в чем-то погрешил против хорошего тона.
— Это единственные известные нам факты, — сказал он извиняющимся тоном.
— Но есть внутренняя прозорливость, позволяющая проникнуть глубже под поверхность фактов. — «Внутренняя прозорливость» — так Барлеп любил называть своё собственное мнение. — Он осуществлял новую жизнь, он завоёвывал царствие небесное.
— Это только гипотеза, — сказал Уолтер, подумав: «Как хорошо было бы, если бы Барлеп никогда не читал Нового Завета!»
— Для меня, — ответил Барлеп, — это неопровержимая истина. — Он говорил с подчёркнутой выразительностью, он неистово мотал головой. — Безусловная и неопровержимая истина, — твердил он, многократным повторением фразы внушая себе мнимую убеждённость. — Безусловная и неопровержимая! — Он замолчал; но внутренне он продолжал подогревать своё мистическое исступление. Он думал о Рембо до тех пор, пока не почувствовал себя Рембо. И вдруг чёртик высунул свою ухмыляющуюся рожу и шепнул: «Двадцать один фунт золота в поясе». Барлеп изгнал беса, переменив тему разговора. — Видели новые книги, присланные на отзыв? — сказал он, указывая на две кипы томов на углу стола. — Ещё сколько-то ярдов современной литературы. — Он пришёл в юмористическое отчаяние. — Почему авторы не прекратят этот чернильный поток? Это болезнь. Это кровотечение, вроде того, каким страдала эта несчастная евангельская леди [112]. Помните?
Уолтер помнил главным образом то, что эта острота принадлежала Филипу Куорлзу.
Барлеп встал и принялся просматривать книги.
— Бедные рецензенты! — сказал он со вздохом.
«Бедные рецензенты». Вот хороший предлог, чтобы произнести маленькую речь о прибавке! Уолтер взял себя в руки, собрал всю свою волю.
— Я как раз думал… — начал он.
Почти одновременно с ним заговорил и Барлеп.
— Я позову Беатрису, — сказал он и трижды надавил звонок. — Ах, простите. Вы что-то сказали?
— Нет, ничего.
Разговор придётся отложить. Немыслимо вести его при посторонних, особенно если этими «посторонними» была Беатриса. Черт бы её побрал! — мысленно выбранил он ни в чем не повинную Беатрису. С какой стати она безвозмездно выполняет редакционную работу и пишет короткие заметки? Только потому, что у неё есть личные средства и она обожает Барлепа.
Как-то раз Уолтер в шутку пожаловался ей на своё нищенское жалованье — шесть фунтов в неделю.
— Но «Мир» достоин того, чтобы ради него приносить жертвы, — протрещала она. — В конце концов, есть же у нас какие-то обязанности перед ближними. — «Христианские сентенции Барлепа, произносимые её звонким трескучим голосом, производят, — подумал Уолтер, — особенно дикое впечатление». — «Мир» кое-что даёт им; наш долг — поддержать его.
Ответ напрашивался сам собой: «Но мои личные средства слишком незначительны, и я не влюблён в Барлепа»; однако он не ответил ничего и позволил гусыне щипать себя. И все-таки черт бы её побрал!
Вошла Беатриса — аккуратненькая, полненькая, хорошо сложенная женщина; она держалась очень прямо и имела очень деловитый вид.
— Доброе утро, Уолтер, — сказала она; каждое слово её было как короткий резкий удар молоточком из слоновой кости по костяшкам пальцев. Она осмотрела его своими блестящими выпуклыми глазами. — У вас усталый вид, — продолжала она. — Потрёпанный. Словно вы всю ночь бегали по крышам. — Щипок за щипком. — Что, угадала?
— Я плохо спал, — промямлил Уолтер, краснея, и углубился в книгу.
Они разобрали присланные книги. Маленькая стопка для эксперта по научным вопросам, другая для присяжного философа, целая груда для специалиста по беллетристике. Большинство книг принадлежало к разряду, кратко обозначаемому «хлам». О хламе либо вовсе не давали отзывов, либо писали о нем в отделе «Коротких заметок».
— Вот для вас книга о Полинезии, Уолтер, — великодушно сказал Барлеп. — И новая антология французской поэзии. Или нет, постойте: антологию, пожалуй, возьму я. — Подумав, Барлеп обычно забирал самые интересные книги себе.
— «Жизнь святого Франциска, обработанная для детей Беллой Джукс». Теология или хлам? — спросила Беатриса.
— Хлам, — сказал Уолтер, заглядывая через её плечо.
— Я, пожалуй, воспользуюсь этим случаем, чтобы написать маленькую статейку о святом Франциске, — сказал Барлеп. В свободное от редактирования время он писал объёмистое сочинение об этом святом. Книга будет называться «Святой Франциск и душа современности». Он взял у Беатрисы маленькую книжку и бегло перелистал её. — Хламовато, — согласился он. — Но какой необыкновенный человек! Необыкновенный! — Он начал гипнотизировать себя, насильственно вгонять себя в францисканское настроение.
— Замечательный! — протрещала Беатриса, не сводя глаз с Барлепа.
Уолтер с любопытством посмотрел на неё. Её идеи и её манеры щиплющей гусыни принадлежали, казалось, двум различным людям, единственным связующим звеном между которыми был Барлеп. А была ли между ними внутренняя органическая связь?
— Какая потрясающая цельность! — Барлеп опьянялся своими словами. Он тряхнул головой и, вздохнув, отрезвил себя настолько, чтобы стать способным заниматься делами.
Когда Уолтеру представилась возможность заговорить (но с какой робостью, с какой деликатной сдержанностью!) о своём жалованье, Барлеп отнёсся к нему необыкновенно сочувственно.
— Знаю, дружище, — сказал он, кладя руку на плечо Уолтеру; последний при этом живо вспомнил, как в школе ему раз пришлось играть Антонио в «Венецианском купце» и его злейший недруг Портер-старший, выступавший в роли Бассанио, изъявлял ему свои дружеские чувства. — Мне тоже знакома нужда. — Он слегка засмеялся, словно давая понять, что он, как истый францисканец, прекрасно разбирается в бедности, но слишком скромен, чтобы выставлять это напоказ. — Знакома, дружище. — В эту минуту он сам готов был поверить, что он вовсе не совладелец «Мира» и не редактор на солидном жалованье, что у него нет ни пенни сбережений, что он уже много лет живёт на два фунта в неделю. — Я очень хотел бы, чтобы у нас была возможность платить вам в три раза больше: вы этого заслуживаете, дружище. — Он слегка похлопал Уолтера по плечу.
Уолтер что-то промычал, защищаясь от похвал. Он подумал, что в ответ на это похлопывание по плечу ему следовало произнести:
Паршивая овца в чистейшем стаде [113],
Я только на убой идти достоин.
— Мне очень хотелось бы ради вас, — продолжал Барлеп, — да и ради себя тоже, — добавил он, и этими словами, сопровождаемыми горьким смешком, он ставил себя в финансовом отношении на одну доску с Уолтером, — чтобы наш журнал приносил больше прибыли. Это могло бы случиться, если бы вы писали не так хорошо. — Комплимент был крайне изящен. Барлеп подчеркнул его дружеским похлопыванием по плечу и улыбкой. Но его глаза не выражали ничего. Встретив на мгновение их взгляд, Уолтер подумал, что они вовсе не смотрят на него, что они вообще ни на что не смотрят. — Журнал слишком хорош. Это в значительной мере ваша вина. Нельзя служить Богу и Маммоне.
— Разумеется, — согласился Уолтер; но у него снова появилось ощущение, что Барлеп слишком легко произносит громкие слова.
— Я хотел бы, чтобы это можно было делать. — Барлеп говорил с игривостью святого Франциска, шутливо подсмеивающегося над собственными принципами.