Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 45 из 75 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Эверард вытянулся во весь свой огромный рост, достал ветку и сорвал несколько цветков. «Какая красота, какая прелесть!» Он процитировал Китса, пошарил в памяти, отыскивая строчку из «Сна в летнюю ночь». Он лирически удивился, зачем мы живём в городах, зачем мы убиваем время на погоню за деньгами и властью, когда вокруг столько красоты, которая ждёт, чтобы её познали и полюбили. Элинор слушала с чувством неловкости. Он как бы включил любовь к красоте, как включают электрический ток, — выключил любовь к власти, дела и политику и переключился на любовь к красоте. Ну что же? Разве нельзя любить красивое? Конечно, можно, но почему-то — она сама не знала почему — в любви Эверарда к красоте есть что-то не то. Может быть, она слишком нарочита? Слишком случайна? Слишком для праздников только? Слишком условна, слишком тяжеловесна, слишком напыщенно-серьёзна? Элинор предпочитала, когда он говорил о любви к власти; любовь к власти была ему гораздо больше к лицу. Может быть, именно потому, что он слишком любил власть, ему не удавалось любить красоту. Закон компенсации. За все нужно платить. Они пошли дальше. На поляне среди деревьев расцветали наперстянки. — Как факелы, пылающие от самого основания, — поэтически выразился Эверард. Элинор остановилась перед высоким растением, чьи верхние цветы приходились на уровне её глаз. Красная плоть лепестков была холодная и упругая на ощупь. Она заглянула внутрь цветка. — Воображаю, как неприятно, когда у тебя в горле веснушки, — сказала она. — Не говоря уже о жучках. Они молча шли среди деревьев. Первый заговорил Эверард. — Вы когда-нибудь полюбите меня? — отрывисто спросил он. — Вы знаете, как хорошо я к вам отношусь. — Её сердце упало: вот оно, началось, сейчас он примется целовать её. Но он этого не сделал, а только рассмеялся. — Хорошо относитесь, — повторил он. — Ах, если бы вы были чуточку менее разумной, чуточку более безрассудной. Если бы вы только знали, что значит любить! — Разве так плохо, когда человек умеет быть разумным? — сказала Элинор. — Я хочу сказать, разумным до. Потому что быть разумным после умеет всякий. Слишком разумным, когда первый порыв прошёл и любовники спрашивают себя, стоило ли ради этого забывать весь мир. Подумайте, Эверард, подумайте сначала. Действительно ли вы хотите потерять весь мир? — Я его не потеряю, — ответил Эверард, и в его голосе была та волнующая дрожь, которую она, казалось, воспринимала всем своим телом, а не только ушами. — Его не посмеют отнять у меня. Многое изменилось со времён Парнелла [216]. К тому же я не Парнелл. Пускай только попробуют отнять! — Он засмеялся. — Любовь и весь мир — у меня будет и то и другое, Элинор. И то и другое. — Он улыбнулся ей сверху вниз — торжествующий любовник власти. — Вы требуете слишком многого, — со смехом ответила она, — вы слишком жадный. — Ликование снова пробудилось в ней, она чувствовала себя так, точно у неё захватило дух от горячего вина. Он нагнулся и поцеловал её. Элинор не отстранилась. Другая машина остановилась у дороги, другая пара углубилась по зеленой тропинке в лес. Даже сквозь белила и румяна было видно, что лицо женщины старо; обвисшая плоть утратила некогда изящные очертания. — Ах, как прелестно! — восклицала она, с трудом передвигая своё тяжёлое тело, нетвёрдо ступая на очень высоких каблуках по неровной почве. — Как прелестно! Спэндрелл — это был он — не отвечал. — Нарвите мне жимолости! — попросила она. Изогнутой ручкой палки он пригнул цветущую ветку. Сквозь затхлый запах дешёвых духов и не очень чистого белья его ноздрей коснулся прохладный и сладкий аромат цветов. — Какой божественный аромат! — воскликнула она, с упоением нюхая цветы. — Прямо божественный! Уголки рта Спэндрелла насмешливо дрогнули. Забавно было слышать вышедшие из моды великосветские выражения в устах этой стареющей проститутки. Он искоса взглянул на неё. Бедная Конни! Она была настоящим memento mori — изобилие дряблой, обрюзгшей плоти придавало ей ещё более жуткую мертвенность. Действительно жуткую: иного слова не подберёшь. Здесь, на солнце, она походила на театральную декорацию, когда её видишь при дневном свете и вблизи. Именно поэтому он не поскупился взять напрокат «даймлер» и вывезти её за город. Именно потому, что несчастная престарелая шлюха имела такой жуткий вид. — Очень мило, — кивнул он. — Но я предпочитаю ваш аромат. Они пошли дальше. Куковала кукушка, не вполне ясно представлявшая себе разницу между секундой и малой терцией. В косых просеках солнечного света, протянувшихся сквозь зелень и пурпур лесной тени, кружилась и плясала мошкара. Ветра не было, и густо-зеленые листья висели неподвижно. Деревья были точно переполнены соками и солнечным светом. — Прелестно, прелестно, — повторяла Конни. Этот лес, этот день, по её словам, напоминали ей детские годы в деревне. Она вздохнула. — И вы жалеете, что не остались честной девушкой? — саркастически сказал Спэндрелл. — «Чем больше роз расцветёт у дверей, тем сильней любовь моя к маме моей». Знаем, знаем. — Он на мгновение замолчал. — Что я больше всего ненавижу в деревьях летом, — продолжал он, — это их скотское жирное самодовольство. Они пыжатся — вот что они делают, — как распухшие от прибылей дельцы. Пыжатся от наглости, от самовлюблённой наглости. — Ах, наперстянки! — закричала Конни; она даже не слушала его. Она побежала к цветам, переваливаясь на высоких каблуках. Спэндрелл последовал за ней. — Да, вид у них соблазнительно фаллический, — сказал он, дотрагиваясь до кончика нераскрывшегося бутона. И он начал пространно развивать эту мысль. — Ах, перестаньте, перестаньте! — закричала Конни. — Как вы можете говорить такие вещи? — Она была возмущена и оскорблена. — Как можете вы — здесь? — В Божьей стране, — усмехнулся он. — Как я могу? — И, подняв палку, он вдруг принялся размахивать ею направо и налево, со свистом рассекая воздух и каждым ударом сбивая один из высоких гордых стеблей. Умерщвлённые цветы усыпали траву. — Перестаньте, перестаньте! — Она схватила его за руку. Беззвучно смеясь, Спэндрелл вырвался от неё и продолжал сбивать стебли. — Перестаньте! Ну не надо, не надо! — Она снова дёрнула его за руку. Все ещё смеясь, все ещё размахивая палкой, Спэндрелл опять вырвался от неё. — Долой их, — кричал он, — долой! — Цветок за цветком падал под его ударами. — Вот! — сказал он наконец, задыхаясь от смеха, быстрого бега и напряжения. — Вот! — Конни залилась слезами. — Как вы могли? — сказала она. — Как вам не стыдно? Он снова беззвучно засмеялся, закидывая голову. — Так им и надо, — сказал он. — Вы что, думаете, я буду спокойно смотреть, как меня оскорбляют? Нахальные твари! Ага, вот ещё один! — Он направился к противоположной опушке, где последний высокий стебель наперстянки стоял, точно спрятавшись среди кустов орешника. Ещё один взмах. Сломанное растение упало почти беззвучно. — Нахальные твари! Так им и надо. Ну что ж, вернёмся к машине.
XXX Рэчел Куорлз не одобряла тех сентиментальных филантропов, которые не видят разницы между добром и злом, между праведниками и грешниками. Она считала, что за преступления ответственны преступники, а не общество. Грехи совершают грешники, а вовсе не окружающая их среда. Конечно, существуют извинения, оправдания, смягчающие обстоятельства, но добро есть всегда добро, зло — всегда зло. Бывают обстоятельства, когда остановить свой выбор на добре очень трудно, но все-таки выбирает сам человек и сам отвечает за свой выбор. Одним словом, миссис Куорлз была христианкой, а не гуманисткой. Как христианка, она считала, что Марджори поступила неправильно, уйдя от своего мужа — даже от такого мужа, как Карлинг, — к другому мужчине. Она не одобряла её поступок, но не позволяла себе осуждать Марджори, тем более что мысли и чувства последней, с христианской точки зрения миссис Куорлз, были, несмотря на её «грех», вполне правильными. Рэчел легче было любить человека, поступавшего неправильно, но мыслившего правильно, чем того, кто, как её невестка Элинор, сочетал неправильный образ мыслей с безупречным поведением. В некоторых случаях дурные помыслы казались ей едва ли не более предосудительными, чем дурные поступки. Конечно, лицемерие она тоже не одобряла. Она не терпела людей, которые мыслят и рассуждают хорошо, а поступают неизменно и намеренно дурно. Такие люди, однако, встречаются редко. Те, кто вопреки своим глубочайшим убеждениям поступает дурно, делают это в минуту слабости и потом раскаиваются в своих проступках. Но человек, мыслящий неправильно, не считает дурные поступки дурными. Он не видит причин к тому, чтобы не совершать их или, совершив, раскаиваться и исправляться. И если даже он ведёт себя добродетельно, он может своим неправильным образом мыслей ввести в искушение других. «Замечательная женщина, — гласил приговор Джона Бидлэйка, — но слишком любит фиговые листки — особенно поверх рта». На самом деле Рэчел Куорлз просто никогда не забывала, что она — христианка. Она удивлялась, как это люди могут обходиться без религии. Но, с грустью признавала она, многие без неё обходятся. Почти вся знакомая ей молодёжь. «Наши дети как будто говорят на другом языке», — пожаловалась она как-то одному из своих старых друзей. В Марджори Карлинг она нашла человека, говорившего на одном с ней наречии. — Боюсь, что она покажется вам немножко занудой, — предупредил её Филип, когда он объявил о своём намерении уступить свой флигель в Чэмфорде Уолтеру и Марджори. — Но вы все-таки будьте с ней помягче. Она этого заслуживает, бедняжка: ей пришлось далеко не сладко. — И он рассказал историю Марджори. Выслушав, его мать вздохнула. — Вот уж не ожидала, что Уолтер Бидлэйк окажется таким, — сказала она. — Но в таких случаях никогда не знаешь, чего ожидать. Случается то, что случается. Люди тут ни при чем. Миссис Куорлз ничего не ответила. Она думала о том времени, когда она впервые обнаружила, что Сидни изменяет ей. Изумление, боль, унижение… — И все-таки, — сказала она вслух, — я бы никогда не подумала, что он сознательно сделает кого-нибудь несчастным. — А кто подумал бы, что он сделает несчастным самого себя? Ведь, по существу говоря, он ничуть не счастливей Марджори. Может быть, в этом его главное оправдание. — И кому все это нужно? — вздохнула его мать. Миссис Куорлз посетила Марджори, как только та переехала. — Навещайте меня почаще, — сказала она на прощание. — Вы мне нравитесь, — добавила она с неожиданной улыбкой, которая тронула бедную Марджори до глубины души: Марджори редко нравилась людям. Её горячая любовь к Уолтеру была вызвана прежде всего тем, что он один из немногих проявил к ней интерес. — Надеюсь, это взаимно, — закончила миссис Куорлз. Марджори покраснела и пробормотала что-то невнятное. Она уже обожала миссис Куорлз. Рэчел Куорлз говорила вполне искренне. Марджори нравилась ей: ей нравились даже те недостатки, из-за которых другие считали её такой занудой. Тупость Марджори она воспринимала как доброту и незлобивость, отсутствие у неё чувства юмора — как признак серьёзности. Ей нравились даже интеллектуальные претензии Марджори, даже те глубокие или поучительные замечания, которыми та прерывала своё многозначительное молчание. Миссис Куорлз видела в них несколько смешные проявления подлинной любви к добру, истине и красоте, искреннего стремления к самосовершенствованию. При их третьей встрече Марджори рассказала миссис Куорлз всю свою историю. Миссис Куорлз отнеслась ко всему рассудительно, по-христиански. — В таких случаях на чудо нечего рассчитывать, — сказала она, — не существует патентованных средств от несчастья. Только старые скучные добродетели, терпение, смирение и все прочее, только старый источник утешения и силы — старый, но не скучный. Нет ничего менее скучного, чем религия. Но молодёжь обыкновенно не верит мне, когда я им это говорю, хотя им всем до смерти надоели джаз-банды и танцы. Обожание, которое Марджори с первого же раза почувствовала к миссис Куорлз, усилилось ещё больше, — усилилось настолько, что миссис Куорлз стало даже стыдно, точно она обманом выудила что-то у Марджори, точно она играла какую-то лживую роль. — Я получаю от вас столько помощи и утешений, — объявила Марджори. — Вовсе нет, — с сердцем ответила та. — Просто вы были одинокой и несчастной, а я подвернулась в нужный момент. Марджори возражала, но миссис Куорлз не позволила ни расхваливать, ни благодарить себя. Они много беседовали о религии. Карлинг внушил Марджори отвращение ко всей живописной и обрядовой стороне христианства. Пиран из Перанзабуло, облачения, церемонии — все, хотя бы отдалённо связанное со святыми, ритуалами, традицией, отталкивало её. Но она сохранила смутные зачатки веры в то, что она считала основными принципами, у неё с детства осталась привычка мыслить и чувствовать по-христиански. Под влиянием Рэчел Куорлз вера укрепилась, потребность в религиозных переживаниях усилилась. — Я стала неизмеримо счастливей с тех пор, как поселилась у вас, — объявила она через какую-нибудь неделю после приезда. — Это оттого, что вы больше не стараетесь быть счастливой и не обижаетесь на то, что вы несчастны; оттого, что вы стали меньше думать о счастье и несчастье. Современная молодёжь рассуждает удивительно глупо: она расценивает жизнь исключительно с точки зрения счастья. Как бы мне повеселей провести время? — спрашивают они. Или жалуются: почему мне так невесело! Но в нашем мире никто не может жить все время весело — по крайней мере в том смысле, в каком это понимают они. А когда они получают то, чего добивались, они разочаровываются — потому что никакая реальность не может сравниться с воображением. А потом, очень скоро, веселье сменяется скукой. Все гонятся за счастьем, а в результате все несчастливы. А все потому, что идут по неверному пути. Вместо того чтобы спрашивать себя: как нам стать счастливыми и жить повеселей? — они должны были бы спрашивать: как сделать, чтобы Бог был доволен нами и чтобы мы сделались лучше? Если бы люди почаще задавали себе такие вопросы и отвечали на них не только словами, но и делами, они стали бы счастливыми, даже и не думая об этом. Счастье находят, не гоняясь за ним, а стремясь к спасению. Когда люди были мудрыми, а не только умными, как теперь, они оценивали все в жизни с точки зрения не веселья или скуки, а спасения или вечного проклятия. Вы, Марджори, почувствовали себя счастливой только оттого, что перестали желать себе счастья и начали стараться быть хорошей. Счастье — это как кокс: это побочный продукт, его получают, когда стараются сделать нечто совсем другое. Тем временем в Гаттендене жизнь текла довольно уныло. — Отчего бы тебе не поработать немножко? — спросила миссис Бидлэйк на следующее утро после возвращения мужа. Старик покачал головой. — Ты только начни — и увидишь, как это будет приятно, — убеждала его Элинор. Но отец не поддавался уговорам. Он не хотел писать именно потому, что это доставило бы ему удовольствие. Именно потому, что он так боялся физических страданий и смерти, он, в силу какой-то извращённости, не хотел ничем от них отвлекаться. Точно какая-то часть его самого смутно желала принять поражение и несчастье, стремилась выпить унижение до дна. Его мужество, его гаргантюанская сила, его жизнерадостная беспечность были плодами того, что он всю жизнь на многое закрывал глаза. Но теперь, когда закрывать глаза стало невозможно, когда враг обосновался в его жизненных центрах, мужество покинуло его. Он боялся и не мог скрыть свой страх. Он даже не хотел скрывать его. Он хотел быть жалким. И жалким он был. Миссис Бидлэйк и Элинор прилагали все старания, чтобы вывести его из мрачной апатии, в которой он пребывал большую часть дня. Но он оживлялся только затем, чтобы жаловаться, или ворчать, или изредка впадать в бешенство. Какое жалкое зрелище (писал в своём дневнике Филип) представляет собой олимпиец, которого небольшая опухоль в желудке превращает в человекообразное. А может быть (приписал он через несколько дней), он всегда был только человекообразным, даже когда казался особенно олимпийцем; может быть, все олимпийцы на самом деле просто человекообразные? Только с маленьким Филом Джон Бидлэйк порой выходил из своего подавленного состояния. Играя с мальчиком, он на некоторое время забывал о своих несчастиях.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!