Часть 46 из 75 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Нарисуй мне что-нибудь, — говорил он.
И маленький Фил, высунув кончик языка, рисовал поезд, или пароход, или дерущихся оленей в Гаттенденском парке, или старого маркиза в колясочке, запряжённой ослом.
— А теперь ты, дедушка, нарисуй мне что-нибудь, — говорил он, — устав рисовать.
Тогда старик брал карандаш и создавал несколько чудесных маленьких набросков с Т'анга, китайского мопсика, или с Томпи, кухонного кота. Или вдруг, придя в озорное настроение, он набрасывал карикатуру на извивающуюся мисс Фулкс. А иногда, забыв о внуке, он рисовал для собственного развлечения группу борющихся купальщиц, борющихся мужчин, танцовщицу.
— А почему они раздетые? — спрашивал мальчик.
— Потому что так они красивей.
— Ничего они не красивей. — И, теряя всякий интерес к рисунку, который ничего ему не говорил, он требовал карандаш обратно.
Но Джон Бидлэйк не всегда относился к своему внуку так благодушно. Иногда, когда он чувствовал себя особенно плохо, он воспринимал самое присутствие мальчика как личную обиду, как своего рода насмешку над собой. Он приходил в бешенство, он кричал на ребёнка за то, что тот шумит и беспокоит его.
— Неужели меня не могут оставить в покое? — кричал он и осыпал проклятиями всех и каждого. В доме полно женщин, и все они якобы присматривают за этим проклятым пострелёнком, а он вечно буянит, подымает адский шум и вертится под ногами. Это невыносимо! Особенно когда человек болен. Совершенно невыносимо! Люди абсолютно не считаются с ним. Краснея и извиваясь, бедная мисс Фулкс уводила своего ревущего питомца в детскую.
Самые бурные сцены разыгрывались за обеденным столом. Именно за едой (которая теперь ограничивалась для него бульонами, молоком и бенгеровской кашицей) Джон Бидлэйк с особенной остротой вспоминал о состоянии своего здоровья.
— Мерзкие помои! — брюзжал он. Но всякая попытка съесть что-нибудь твёрдое приводила к весьма печальным последствиям. Во время еды Джон больше всего бушевал и выходил из себя. Он срывал гнев на ребёнке. Маленький Фил, никогда не отличавшийся большим аппетитом, всю эту весну и начало лета ел особенно плохо. Почти каждый раз за едой дело кончалось слезами.
— Это оттого, что он нездоров, — вступалась за него мисс Фулкс. И это была правда: мальчик пожелтел и осунулся, спал беспокойно, быстро утомлялся, страдал головными болями, перестал прибавлять в весе. Доктор Краузер прописал солод, рыбий жир и укрепляющие средства. — Он правда нездоров, — настаивала мисс Фулкс.
Но Джон Бидлэйк ничего не хотел слушать.
— Он просто-напросто капризничает. — И, обращаясь к ребёнку: — Глотай же, Фил, глотай! — кричал он. — Ты что, разучился глотать, что ли? — Его раздражал вид маленького Фила, без конца пережёвывавшего кусок чего-нибудь, что было ему не по вкусу. — Глотай, мальчишка! Да что ты жуёшь жвачку, точно корова. Глотай!
И маленький Фил, весь красный, делал над собой огромное усилие, стараясь проглотить отвратительный комок, который он пережёвывал уже добрых пять минут. Мускулы его горла напрягались и сжимались в судороге, его личико искажалось гримасой непреодолимого отвращения, раздавался зловещий звук отрыжки.
— Но это просто безобразие! — бушевал старик. — Глотай! — Его крик действовал безошибочно, вызывая у ребёнка рвоту.
Бремя свалилось с души, мрак сменился светом. Марджори приняла как откровение символику религиозных книг. Она ведь тоже погрязала в Трясине Отчаяния [217] и выбралась оттуда; она тоже карабкалась, с огромным трудом и без всякой надежды, и неожиданно её посетило видение Земли Обетованной.
— Все эти фразы казались мне такой условностью, таким пустым благочестием, — сказала она миссис Куорлз, — но теперь я вижу, что они просто описывают факты.
Миссис Куорлз кивнула:
— Разумеется, плохо описывают, потому что эти факты описать нельзя. Но если у вас есть личный опыт, вы поймёте, что скрывается за символами.
— А знаете, что подразумевается под Чёрной Страной? — спросила Марджори. — У меня самой сейчас такое чувство, точно я вышла из рудничного посёлка в поля. На широкий вольный простор, — добавила она своим очень серьёзным детским голоском, растягивая слова. «От этого её голоса, — невольно подумала миссис Куорлз и сейчас же раскаялась, потому что ведь бедная женщина не виновата, что у неё такой голос, — вольные широкие просторы начинают казаться какими-то душными». — И когда я смотрю назад, чёрный город кажется таким маленьким и ничтожным по сравнению с простором полей и огромным небом, точно смотришь на него в полевой бинокль не с той стороны.
Миссис Куорлз слегка нахмурилась.
— Его нельзя считать ничтожным, — сказала она, — ведь в этом городе, как бы чёрен он ни был, все-таки живут люди. И не та сторона полевого бинокля — это все же не та сторона. Нельзя смотреть на вещи так, чтобы они казались маленькими и ничтожными. Вот почему выходить на простор иногда опасно: человеку слишком свойственно смотреть на города и на их обитателей не с той стороны. Но так нельзя, Марджори. Долг счастливцев, вышедших на простор, — помочь оставшимся в городе сделать то же. — Она снова нахмурилась, недовольная на этот раз собой: она не терпела проповедей. Но Марджори не имеет права воображать себя выше всех поднявшейся над миром. — А как Уолтер? — спросила она, казалось бы, без всякой связи с предыдущим разговором. — Как вы с ним теперь ладите?
— Как всегда, — сказала Марджори. Несколько недель тому назад это признание заставило бы её почувствовать себя глубоко несчастной. Но теперь даже Уолтер казался маленьким и далёким. Конечно, она любила его по-прежнему, но видела его как бы не с той стороны полевого бинокля. Смотря с правильной стороны, она видела только Бога-Отца и Иисуса Христа, таким крупным планом, что они занимали все пространство.
Миссис Куорлз взглянула на неё, и выражение печали промелькнуло на её подвижном лице.
— Бедный Уолтер! — сказала она.
— Да, мне тоже очень жаль его, — сказала Марджори. Обе женщины замолчали.
Старик Фишер просил изредка являться к нему и сообщать о ходе беременности. Марджори воспользовалась тем, что в эту среду выдавались дешёвые экскурсионные билеты, и отправилась в город сделать кое-какие покупки и рассказать доктору, как хорошо она себя чувствует.
— Выглядите вы тоже хорошо, — сказал доктор Фишер, взглядывая на неё сначала сквозь очки, а потом поверх них. — Гораздо лучше, чем в прошлый раз. Так часто бывает на четвёртом месяце, — объяснил он. Доктор Фишер любил, чтобы его пациентки проявляли разумный интерес к собственной физиологии. — Здоровье улучшается. Настроение тоже. Тело привыкает к новому положению вещей. Несомненно, тут сказывается влияние перемен в кровообращении. Примерно в это время начинает биться сердце плода. Мне приходилось встречать неврастеничек, которые старались иметь одного ребёнка за другим как можно скорей. Только беременность излечивала их от меланхолии и навязчивых идей. Как мало мы знаем о взаимоотношениях между телом и духом!
Марджори улыбнулась и ничего не сказала. Доктор Фишер, конечно, ангел, он добрейший человек в мире. Но что он знал, например, о Боге? Что он знал о душе и её мистическом общении с духовным началом? Бедный доктор Фишер! Он только и мог говорить что о четвёртом месяце беременности и о сердце плода. Внутренне она улыбнулась, испытывая что-то вроде жалости к старику.
Барлеп в это утро был особенно дружелюбен.
— Ну как, дружище, — сказал он, кладя руку на плечо Уолтера, — не пойти ли нам съесть вместе по котлетке? — Он погладил Уолтера по плечу и улыбнулся ему тонкой и загадочной улыбкой святого с картины Содомы.
— Увы, — сказал Уолтер, пытаясь изобразить ответное чувство, — я сговорился позавтракать с одним человеком в другом конце Лондона. — Это была ложь, но его страшила перспектива провести с Барлепом целый час в какой-нибудь закусочной на Флит-стрит. К тому же он хотел посмотреть, не ждёт ли его в клубе письмо от Люси. Он взглянул на часы. — Господи! — добавил он, стараясь поскорей избавиться от Барлепа. — Мне пора бежать.
Шёл дождь. Зонтики были как чёрные грибы, неожиданно выросшие из грязи. Как уныло! А в Мадриде палящее солнце. «Но я люблю жару, — сказала она. — Я расцветаю в печках». Он представил себе испанские ночи, тёмные и душные, и её тело, бледное при свете звёзд, — призрак, но такой осязаемый и тёплый, — любовь, терпеливую и безжалостную, как ненависть, и обладание, похожее на медленное убийство. Ради этого стоило лгать и унижаться. Совершенно не важно, что будет сделано, что недоделано, лишь бы осуществить его мечты. Он подготовил почву, он придумал одну серию лживых объяснений для Барлепа, другую — для Марджори; он справился о цене билетов, он устроил перевод в банке. И тогда пришло письмо от Люси: она передумала, она остаётся в Париже. Почему? Возможно, было только одно объяснение. Его ревность, его огорчение, его унижение вылились на шести страницах простых упрёков.
— Писем нет? — небрежно спросил он швейцара, входя в клуб. Своим тоном он точно хотел сказать, что он не ждёт ничего более интересного, чем проспект какого-нибудь издательства или филантропическое предложение дать взаймы без всякой гарантии пять тысяч фунтов. Швейцар протянул ему знакомый жёлтый конверт. Он развернул его и вынул три листка, исписанные карандашными каракулями. «Набережная Вольтера. Понедельник». Он принялся разбирать письмо. Читать его было так же трудно, как какую-нибудь древнюю рукопись. «Почему вы всегда пишете мне карандашом?» Он вспомнил вопрос Касберта Аркрайта и её ответ. «Я поцелуями сотру чернила с ваших пальчиков», — заявил тот. Скотина! Уолтер вошёл в столовую и заказал ленч. Во время еды он расшифровывал письмо Люси.
Набережная Вольтера
Ваше письмо невыносимо. Раз навсегда перестаньте проклинать меня и скулить: я не терплю жалоб и упрёков. Я делаю, что хочу, и никому не даю права требовать от меня отчёта. На прошлой неделе мне казалось, что было бы забавно съездить с вами в Мадрид, а теперь мне не кажется. Очень сожалею, что это нарушило ваши планы. Но я вовсе не собираюсь просить прощения за то, что я передумала. А если вы воображаете, что ваши ревность и стоны внушают мне жалость, вы глубоко заблуждаетесь. Ваше поведение невыносимо и непростительно. Вы в самом деле хотите знать, почему я остаюсь в Париже? Так знайте же. «Вы, наверно, нашли себе мужчину, который вам нравится больше, чем…» Да вы, милый, просто Шерлок Холмс! И угадайте, где я его нашла? На улице. Шатаясь по бульвару Сен-Жермен, у книжных магазинов. Переходя от витрины к витрине, я заметила, что меня преследует какой-то юноша. Мне он понравился. Жгучий брюнет с оливковой кожей, похож на римлянина, ростом не выше меня. У четвёртой витрины он заговорил со мной на невероятном французском языке, произнося все немые «е». «Ma Dei e italiano!» [218] Я угадала. Буйный восторг. «Parla italiano?» [219] И он принялся изливать свои чувства на изысканнейшем тосканском наречии.
Я взглянула на него. В конце концов, почему бы и нет? Человек, которого я никогда не видела и о котором ничего не знаю, — это должно быть увлекательно. Совершенно чужие, а через минуту такие близкие друг другу, какими только могут быть два человеческих существа. К тому же он был красив. «Vorrei e non vorrei» [220], — сказала я. Но он никогда не слышал Моцарта — только Пуччини, поэтому моё остроумие пропало даром. «Ладно». Мы подозвали такси и поехали в маленькую гостиницу около Jardin des Plantes[221]. Номера на час и на сутки. Кровать, стул, гардероб, умывальни с оцинкованным тазом и кувшином, рогатка для полотенца, биде. Нищенская обстановка, но в этом тоже своя прелесть. «Dunque» [222], — сказала я. В такси я не позволяла ему притронуться ко мне. Он набросился на меня, стиснув зубы, точно собираясь меня растерзать. Я закрыла глаза, как христианская мученица передо львом. Мученичество — вещь увлекательная. Тебе делают больно, унижают, тобой пользуются, как подстилкой для ног. Странно. Мне это нравится. К тому же подстилка пользуется тем, кто пользуется ею. Все это очень сложно. Он только что вернулся с моря: тело загорелое и отполированное солнцем. Он казался совсем дикарём, индейцем. И вёл себя он тоже как дикарь: следы его укусов до сих пор не зажили у меня на шее. Мне придётся несколько дней носить шарф. Где-то я видела статую Марсия, с которого сдирают кожу. Вот такое лицо было у него. Я до крови вонзила ногти ему в плечо. После я спросила, как его зовут. Его имя Франческо Аллегри, он авиационный инженер и приехал из Сиены, где его отец — профессор медицинских наук в университете. Как странно, что бронзовый дикарь проектирует авиационные моторы и что у него отец профессор! Завтра я опять увижусь с ним. Теперь вы знаете, Уолтер, почему я раздумала ехать в Мадрид. Никогда не пишите мне таких писем, как ваше последнее.
Л.
Марджори вернулась в Чэмфорд с поездом в три двенадцать. Дождь перестал. Холмы на противоположной стороне долины, тронутые солнечным светом, казалось, излучали сияние на фоне чёрных и темно-синих туч. Капли дождя повисли на ветках, и чашечка каждого цветка была полна влаги. От сырой земли исходил прохладный и сладкий аромат; пели птицы. Когда Марджори проходила под свисающими ветками огромного дуба на склоне холма, порыв ветра осыпал её лицо внезапным холодным дождём. Она от удовольствия засмеялась.
В коттедже никого не было. Служанка ушла и не вернётся до вечера. В молчании пустых комнат была какая-то алмазная, музыкальная прозрачность. Одиночество встретило её, как добрый друг. Она ходила по дому на цыпочках, словно боясь разбудить спящего ребёнка. Марджори налила себе чашку чая, выпила её маленькими глотками, съела сухарик, закурила сигарету. Вкус сухарика и чая, запах табачного дыма казались особенно приятными и какими-то новыми, точно она впервые ощущала их.
Она подвинула кресло к окну, села и принялась глядеть на долину и на яркие холмы на грозовом фоне. Она вспомнила такой же день, когда они жили в беркширском коттедже. Солнечный свет, особенно яркий среди тьмы: сияющая преображённая земля. Она сидела вместе с Уолтером у открытого окна. Тогда он любил её. И все-таки теперь она счастливей, гораздо счастливей. Она ни о чем не жалеет. Страдание было необходимым. Оно было как туча, на фоне которой ещё ярче сияло её теперешнее блаженство. Тёмная туча, но уже такая далёкая, такая несущественная. И то, другое, яркое счастье, до появления тучи, — оно тоже было маленьким и далёким, как отражение в вогнутом зеркале. «Бедный Уолтер, — подумала она, и она пожалела его, но словно откуда-то издалека. — В погоне за счастьем он сделал себя несчастным. Миссис Куорлз говорит, что счастье — это побочный продукт. Она права». «Счастье». Марджори про себя повторяла это слово. На фоне чёрных облаков холмы сверкали, как изумруд и зеленое золото. Счастье и красота и добро. «Мир Божий, — прошептала она, — мир Божий, который превыше всякого ума» [223]. Мир, мир, мир…
Она точно растворялась в зеленом и золотом спокойствии, погружалась в него и тонула в нем, сливалась с ним в одно целое, покой вливался в покой, тишина окружающего мира становилась одно с тишиной внутри её. Взбаламученная и помутневшая влага жизни постепенно успокаивалась, и все, что мешало её прозрачности: мирской шум, и личные огорчения, и желания, и чувства, — оседало на дно, медленно падало, медленно и бесшумно, и скрывалось из виду. Мутная жидкость становилась все светлей и светлей, все прозрачней и прозрачней. Позади постепенно таявшего тумана была реальность, был Бог. Медленно, минута за минутой, нисходило откровение. «Мир, мир, — шептала она про себя, и последняя рябь исчезала с поверхности жизни, последняя муть повседневности оседала среди абсолютного покоя. — Мир, мир». У неё не было желаний, не было забот. Некогда мутная жидкость стала теперь совершенно прозрачной — прозрачней алмаза, прозрачней воздуха. Туман рассеялся, за ним открылась реальность. То была чудесная пустота, то было ничто. Ничто — единственное совершенство, единственный абсолют. Вечное и бесконечное ничто. Откровение наконец завершилось.
Щёлканье замка в парадной двери и звук шагов в коридоре вывели Марджори из оцепенения. Неохотно и с какой-то болью она поднялась из глубин пустоты, её душа снова всплыла на поверхность сознания. Солнечный свет на холмах стал гуще, тучи поднялись, и небо побледнело, зеленовато-голубое, как вода. Приближался вечер. Ноги у неё затекли: должно быть, она просидела так несколько часов.
— Уолтер? — откликнулась она на шум в коридоре.
Ей ответил безжизненный и тусклый голос. «Что с ним? Отчего он так несчастен?» — подумала она, но подумала точно откуда-то издалека, почти с неприязнью. Его присутствие, самое его существование тревожило её, нарушало её покой. Он вошёл в комнату. Лицо у него было бледное, под глазами — тёмные круги.
— Что случилось? — спросила она почти против воли. Чем ближе она подходила к Уолтеру, тем больше она удалялась от чудесного ничто, от Бога. — У тебя ужасный вид.
— Ничего не случилось, — ответил он. — Просто я очень устал. — По дороге в поезде он читал и перечитывал письмо Люси, пока не выучил его почти наизусть. Воображением он дополнял то, о чем не говорилось в письме. Он видел этот унылый номер в меблированных комнатах; он видел загорелое тело итальянца, и её белизну, и стиснутые зубы мужчины, и его лицо, как лицо подвергнутого пытке Марсия, и лицо Люси со знакомым ему выражением, строгим, напряжённым и страдающим, точно наслаждение было глубокой и труднопостижимой истиной, познать которую можно, только внимательно сосредоточившись…
«Ах, так, — думала Марджори, — он говорит, ничего не случилось. Что ж, тем лучше: значит, мне нечего беспокоиться».
— Бедный Уолтер! — сказала она вслух, улыбаясь ему с жалостливой нежностью. Он не требовал от неё внимания или сочувствия, она больше не испытывала к нему неприязни. — Бедный Уолтер!
Уолтер бросил на неё быстрый взгляд, потом отвернулся. Ему не нужна жалость. Во всяком случае, такая снисходительная ангельская жалость, да ещё от Марджори. Однажды он позволил ей пожалеть себя. Мурашки пробежали у него по телу, когда он вспомнил об этом. Больше никогда. Он ушёл к себе.
Марджори слышала, как он поднялся по лестнице и хлопнул дверью.
«А все-таки, — подумала она, невольно тревожась, — тут что-то не то, что-то причинило ему особенно сильное страдание. Может быть, пойти и посмотреть, что он делает?»
Но она не пошла. Она осталась сидеть, совершенно неподвижная, сознательно забывая о нем. Небольшой осадок, поднявшийся в ней от приезда Уолтера, быстро оседал на дно. Её дух снова погрузился в безжизненную пустоту, в Бога, в беспредельное изначальное ничто. Время шло; наступили летние сумерки; сумерки постепенно сменились темнотой.
В десять часов вернулась Дэзи, служанка.
— Сумерничаете, мэм? — спросила она, заглянув в комнату. Она повернула выключатель. Марджори вздрогнула. Свет вызвал перед её ослеплёнными глазами все материальные подробности окружающего мира. Бог исчез, как лопнувший мыльный пузырь. Дэзи заметила, что стол не накрыт. — Как! Вы не ужинали? — в ужасе воскликнула она.
— Да, верно, — сказала Марджори. — Я совсем забыла об ужине.
— А как же мистер Бидлэйк? — В тоне Дэзи послышался упрёк. — Ах, бедненький, он, наверное, совсем изголодался! — Она побежала на кухню, чтобы достать холодное мясо и пикули.
Наверху, в своей комнате, Уолтер лежал на постели, зарывшись головой в подушки.
XXXI
Вопрос из кроссворда заставил мистера Куорлза заглянуть в семнадцатый том Британской энциклопедии. Побуждаемый праздным любопытством, он перелистывал страницу за страницей. Он узнал, что лорд-камергер носит белый жезл и золотой или осыпанный драгоценностями ключ. Слово «лотерея» не имеет вполне определённого значения, но Нерон давал в качестве выигрыша дома и рабов, тогда как Гелиогабал придал лотереям оттенок нелепости — на один билет золотую вазу, на другой — полдюжины мух. Губернатором штата Луизиана был в 1873 году республиканец Пикни Б. С. Пинчбек. Чтобы чётко сформулировать, что такое «лира», надо сразу же отметить разницу между ней и близкими ей инструментами — арфой и гитарой. Различают белую и чёрную магию. А земной магнетизм имеет длинную историю. На северном побережье острова Мадейра можно увидеть обнажённые пласты крупнокристаллического эссексита. Он как раз начал читать о сэре Джоне Бланделе Мейпле, баронете (1845—1903), отец которого, Джон Мейпл (ум. 1900), имел небольшую мебельную лавку на Тоттенхэм-Корт-роуд, когда в дверях появилась горничная, доложившая, что его желает видеть какая-то молодая леди.
— Молодая ле-еди? — с удивлением повторил он, снимая пенсне.
— Да, это я, — сказал знакомый голос, и в комнату, отстранив горничную, влетела Глэдис.
При виде её мистера Куорлза охватило тревожное предчувствие. Он встал.
— Можете идти, — с достоинством сказал он горничной. Та вышла. — Моё дорогое дитя! — Он взял Глэдис за руку. — Какой сюрприз!