Часть 11 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Буквально так.
Хочет ли она очернить меня перед ним? Только из-за того, что я колоброжу? Потому что, как она утверждает, я всегда притаскиваю на подошвах песок? Откуда бы он мог взяться посреди моря? Но главное, она не понимает, что по ночам я хотел бы сидеть рядом со своим другом, клошаром. Я не хочу в постель. Может, у нее со сном все обстоит лучше, чем у меня, или вообще хоть как-то.
Правда, я могу отчасти оправдать ее нервозность тем, что мой сосед, к примеру, никогда не спускает после себя воду в туалете. Вместо этого он всякий раз разматывает рулон туалетной бумаги, от своей каюты и вдоль всего судна. Я имею в виду наш коридор на Балтийской палубе.
Мне это мешает не меньше, чем ей. И ведь ничего плохого у него на уме нет. Но когда такое происходит регулярно, по три раза на дню, то за несколько недель немудрено потерять терпение. И тогда «трудным» покажется не только он, но и другие тоже.
Во всяком случае, применительно ко мне это слово явно неподходящее. Доктор Самир тоже так решил и ответил, что жизнь вообще не легка. Будь она легкой, добавил он, услуги Татьяны на корабле-грезе не понадобились бы.
Конечно, я понимаю, что я для нее, к примеру, слишком тяжел, чтобы она могла одна извлечь меня из постели. Хотя из-за того, что здесь кормят слишком обильно, я сильно убавил в весе. Но я довольно-таки несподручен, что правда, то правда. Поскольку ей теперь, так или иначе, помогает Патрик, протестовать против слова «патронаж» я не стал. Еще и потому, что мог продолжать молчать даже после того, как подслушал ее и доктора Самира. Но «подслушал» – неверное слово.
Поскольку насчет жизни он совершенно прав. Я считаю большой удачей, что теперь он стал врачом на корабле-грезе. Хотя он, как объяснил доктор Бьернсон, до прибытия на Тенерифе находится здесь лишь для того, чтобы постепенно войти в курс дела. Он, дескать, должен сперва разобраться, как протекает повседневная жизнь на борту. Но для меня доктор Самир давно заменил другого врача, с которым я в любом случае еще ни разу не встречался лицом к лицу. А всегда – только с директором отеля. Тогда как у меня и по отношению к сеньоре Гайлинт и мистеру Гилберну такое чувство, будто в последнее время они меня избегают. Что я отчасти понимаю. Для свежеиспеченных влюбленных это нормально – почти не принимать во внимание других людей. Раньше я с этим часто сталкивался, даже на примере друзей. Хотя лучше я скажу «знакомых», поскольку настоящих друзей у меня никогда не было. Тем не менее они в таких случаях всякий раз отдалялись от меня.
Впрочем, даже если бы они ходили с тобой куда-то, радости от этого было бы мало. Ведь и тогда они всегда оставались бы только вдвоем. Постоянно хихикали бы над чем-то, что, кроме них, никому не понятно. А еще я могу представить себе, что сеньору Гайлинт мучили бы угрызения совести. Ведь она знает, каким близким человеком был для меня мсье Байун.
Может, и я для него в какой-то мере был близким человеком. Поэтому я не могу себе простить, что не находился с ним рядом. Я имею в виду, в тот момент, когда он уже не смог удерживать во рту сигариллу. Иначе это был бы я – тот, кто наклонился и поднял ее с досок палубы. Потом я двумя пальцами снова вставил бы ее ему в рот. Чтобы он смог в последний раз затянуться. Будь то с Сознанием или уже без. Это было бы теперь так же неважно, как и то, что постоянное курение ему вредит. Он бы отошел с этой последней затяжкой и улыбаясь, потому что я был бы рядом с ним.
Но так не случилось. К моему большому, большому сожалению, так не случилось.
И ничего в этом не изменится, пусть даже сеньора Гайлинт столь сильно тосковала по нему, что теперь она и мистер Гилберн стали любящей парой. Так что теперь она о мсье Байуне вообще ничего слышать не хочет.
Вероятно, она боится, что я снова начну вспоминать его.
А я и начну. Это я ему задолжал.
Ведь мне тогда впервые представилась возможность не сделать себя, в очередной раз, виноватым. А я тем не менее больше о нем не спрашивал. Когда он отдалился от меня.
Само собой, это объяснялось среди прочего и нашей деликатностью. Быть больным как-то неловко. Об этом не хочется говорить. Иначе другие оказываются вынужденными тоже говорить о своих болезнях. Друга в такое положение не ставят. Это и для тебя самого уже достаточно плохо. Тут не следует обманывать себя – что ты, может, все же не совсем одинок. Но люди, в большинстве, хотят себя обманывать. И именно что говорят о таких вещах. Однако тот, кто обладает Сознанием, не позволит другу попасть в такую ловушку. Уже одно то, что я пишу тебе, – ловушка.
С другой стороны, я уверен, что без этих тетрадей мое молчание никогда не приобрело бы храмовых качеств. Которые принуждают человека к тому, чтобы он не вводил себя в заблуждение. Что, конечно, на шлюпочной палубе получается лучше, чем в каюте, где это, собственно, не получается вообще. Туда то и дело заглядывает Татьяна и чего-то от меня хочет. Правда, говорит она при этом редко. Самое большее – взобьет подушку под моей головой и строго на меня посмотрит. Иногда я представляюсь себе ребенком, который дочиста съел какое-то отложенное про запас лакомство. А пожелай я спросить, в чем дело, она бы ответила: вы, дескать, и сами знаете. Ты и сам это прекрасно знаешь. Тоже одна из присказок моей бабушки. Только Татьяна, конечно, говорит мне «вы».
Я имею в виду – не хватает только, чтобы она и ко мне обращалась на «ты», как к моему ближайшему соседу. Его она называет дедушкой Гарсиа. Или – чтобы как тогда доктор Бьернсон со своим «бабушка Венера…». А пани Градецкая – не спросил ли ее недавно даже Патрик: «Мы сегодня уже чистили зубы?»
Это «мы» гораздо хуже, чем «ты». Потому что оно предполагает, что кого-то вообще уже не воспринимают как самостоятельную личность. Что этот кто-то стал не-обособленным. Но по-другому, чем это происходит в любви. Где дело обстоит точно так же.
Если бы я говорил, я бы ему это поставил в упрек или, по крайней мере, четко дал понять, чтó я имею в виду. Он ведь сказал это «мы» просто так. А того, что тем самым продолжает некий обычай, укоренившийся на корабле, даже и не заметил. Тогда как доктор Самир никогда себе такого не позволит. Настолько самоочевидно покоится он в своих неизменно белых одеждах и неизменно, под ермолкой, – в своем Аллахе. Что и дает ему это умение видеть насквозь, которое так близко моему собственному виґдению вещей. Даже общаясь со мной, он смотрит сквозь мою кожу на то, что вообще делает нас людьми. Именно поэтому не следует употреблять обращение «мы». Действительное «мы» в действительности не имеется в виду. Имеется в виду противоположное. Иначе говорящий должен был бы подразумевать и себя. Патрик же прекрасно знал, чистил он свои зубы или нет.
Правда, это «мы» вроде как должно было выражать близость. Но оно – самая большая дистанцированность, какую мы только можем себе представить.
Ты вообще ясно представляешь себе моего друга, клошара? Ты ведь, в отличие от Ольги, редко к нам выходишь. Разве только – в уголок для курильщиков возле солнечных террас, позади которого располагается дверь, ведущая в фитнес-центр. Что я всегда нахожу несколько абсурдным. Там мы иногда сидим вечером; вместе со мной – сеньора Гайлинт и мистер Гилберн. Но часто и Патрик, без чьей помощи мне было бы тяжело туда добираться. Потом открывается дверь, и кто-то, весь в поту, выходит в спортивной одежде под это облако дыма. А к столику для курильщиков – тому, что внизу, – ты не то чтобы редко, а вообще никогда не подходишь. Там, в любом случае, всегда сидит только мой друг, клошар. Впрочем, если его кто-то приглашает, он поднимается и к нам наверх.
Именно так произошло недавно.
Мы вдвинулись в туманную взвесь. Которую солнце набросило на море. Но лишь для того, чтобы серо и наискось опять втянуть ее в небо. Где она стала облачным слоем. Теперь пространство между ним и водой заполняли нечеткие шлиры, уходящие вверх, далеко за его пределы. На самом верху они образовывали тихую угрозу – портал в ночь, перед которым, пламенея, растекался огненный шар. Чтобы изливаться на нас.
На лице моего друга отражалось это полыхание. Подчеркивая особую гордость, ему присущую. Хотя он уже изрядно выпил. Так что и ему понадобилась бы помощь. Я имею в виду – чтобы он поднялся выше, к нам.
Когда он видит меня, он всегда улыбается. Особенно если я подсаживаюсь к нему. Это, само собой, делают и многие другие. Но я единственный, кто иногда остается с ним до утра. Так что я уже думал, что это всё из-за трости той женщины, которую я больше не помню. Что-то через ее руку перескочило на рукоять, и оттуда – на меня. Так что я, когда на небе возникает этот портал, уж точно не хочу отправляться в постель.
Под этим открытым звездным небом сон сам меня настигает. Даже если небо затянуто облаками.
Патрик теперь дружит и с мистером Гилберном и всегда держит для него наготове, как Татьяна для меня, второй шарф. Потому что того, к примеру, слишком отвлекает Леди Порту. Ведь ее персональный стюард о ней часто забывает. Она называет его «мой адъютант». Просто потому, что в голове у этого молодого парнишки все что угодно, но только не она. Она сама должна напоминать себе о своих каплях, которые, как она говорит, стоят на ночной тумбочке. Из-за чего ей приходится спускаться вниз. А поскольку время бывает уже позднее, она сразу отправляется в постель.
Тогда-то и мистер Гилберн отправляется в постель. Он без нее никогда долго не выдерживает. Так что под самый конец снаружи сидим только клошар и я. Поскольку доктор Самир сказал Патрику: мол, если он по ночам чувствует себя здесь хорошо, то и незачем ему препятствовать. Патрик, правда, напоследок спрашивает, в самом ли деле я уверен, что хочу этого. Можно, я, по крайней мере, принесу вам второе одеяло? После чего кланяется, дружески кивает клошару и тоже уходит. Тогда как мы с ним продолжаем сидеть еще долго после закрытия бара.
Симпатичный бирманец, прежде чем запереть барную дверь, выходит к нам. Но он нас не спрашивает, к примеру, не хотим ли мы напоследок хлебнуть пивка. А приносит, по своему побуждению, два стакана. Для моего друга, клошара, – действительно с пивом. Чтобы его бутылка красного могла чуть дольше оставаться закупоренной. Для меня же, всегда, – джин-тоник без джина, как он сам это назвал. Он знает, что я со времени Барселоны не пью никакого алкоголя. Но мы с ним так договорились. Мы ведь не хотим обижать моего друга, клошара, – проявляя заносчивость и намекая ему на его зависимость от спиртного.
За наш дом! – говорит бирманец и улыбается. Я вообще никогда не видел его без этой улыбки. Между прочим, я называю его бирманцем только потому, что не могу запомнить его имени. Его ужасно трудно произнести – собственно, даже невозможно. Тем не менее человека можно обидеть, неправильно произнеся его имя. Ведь, даже совсем не желая этого, ты тем самым как бы насмехаешься над ним.
Он знает, что я хорошо к нему отношусь. Потому позволяет и мне там сидеть, сколько я захочу. Так что мой друг и я можем вслушиваться в равномерные глухие удары. В то, как в корабельный корпус ударяет море, по которому странствует наш корабль-греза. Но порой можно услышать и как всплескивает, падая на воду, звездный свет – едва-едва расслышать и, конечно, только тогда, когда в снастях и вымпелах не завывает ветер. И – в качающихся разноцветных лампочках, из которых одна со вчерашней ночи не горит. Это, однако, ветру совсем не мешает. Он неутомимо репетирует очередной концерт – с хором, который в какой-то момент снова станет бурей.
Но потом я проснулся в своей каюте. Раньше мы бы так и говорили: в каюте. Тогда у нас еще были койки. Но служащие на ресепшене правы по крайней мере в том, что нынешняя каюта действительно вполне похожа на комнату.
Она и есть плавающая комната.
Именно так я ее и ощущал. Тем не менее я был удивлен, что смотрю не в небо или на нижнюю часть солнечных террас. А вижу круглую коробочку сигнализатора дыма, укрепленную посередине потолка моей каюты.
Гораздо больше, чем это, меня удивило другое.
Каюта не только плыла вместе с кораблем, но еще и внутри его, сквозь него. Как если бы она отделилась от внутренней палубы, после того как та была затоплена. Как маленькая подводная лодка со сломанным штурвалом, так она дрейфовала. По вине моего кровообращения.
Я ведь был не один. Со мной сидели Татьяна и доктор Самир, которого она, вероятно, и проинформировала. Причем он сиял. Но не только он. А все вокруг него. Его тело больше не имело контура. Это настолько завораживало меня, что я забыл спросить, в чем же, собственно, дело. К тому же я доверял ему. Так что я позволил, чтобы он поднял мою левую руку с кровати. В то время как он разгибал ее, Татьяна поддерживала ее снизу.
Внешней стороной двух необычайно мерцающих пальцев доктор Самир трижды нежно постучал по ее сгибу. Потом еще раз, но теперь чуть выше. Наконец показалась похожая на червяка вена. В нее доктор Самир ввел иглу шприца.
Чтобы успокоить червяка, он попросил Татьяну прижать к нему ватный тампон. И вытащил шприц. Минутку, пожалуйста, придерживайте тампон. Сейчас все придет в норму, мой друг.
Он в самом деле сказал «мой друг». И вообще, оказался прав. Ведь почти тотчас же моя каюта опять встроилась в судно. Правда, она все еще заметно покачивалась, но теперь – опять вместе с ним. Кроме того, он нуждается в свежем воздухе, сказал доктор Самир. Вы не могли бы позвать Патрика?
Если бы я говорил, я бы ему сказал, что провел на свежем воздухе всю предыдущую ночь. Значит, причина не могла заключаться в нехватке воздуха. Тем не менее доктор Самир продолжал настаивать на своем. Вы у меня, дескать, слишком мало выходите. Хоронить себя в своей комнате не пойдет вам на пользу. Вам надо чаще бывать среди людей.
Этого я вообще не понял. И едва не высказал свои мысли вслух. Теперь даже он начал употреблять словечко «комната». Но тут появился Патрик.
Оба, он и Татьяна, помогли мне подняться. Доктор Самир что-то записывал в блокноте. Трижды по три миллиграмма того-то, сказал он Татьяне. Чего именно, этого иностранного слова я не разобрал. Нужно бы подумать о нем после. В тот момент мне было в самом деле нехорошо.
Но лишь потому, что я слегка испугался. Ведь именно эти слова сказал – перед Ниццей – синьор Бастини, имея в виду мсье Байуна. Хотя он уже сам стоял перед последней дверью. Что ему это не пойдет на пользу – хоронить себя, так он и сказал.
Само собой, синьор Бастини, как и я, ничего против этого предпринимать не стал. Нам и без того хватало и хватает посещающих нас горничных и кельнеров. Тут будешь благодарен, если хотя бы друзья оставляют тебя в покое и не приходит то и дело какой-нибудь визитер. Который к тому же начинает реветь, прежде чем наконец уйдет.
И ведь так оно и оказалось, едва Патрик доставил меня к моему постоянному месту. Я имею в виду не столик для курильщиков, а шлюпочную палубу по правому борту.
Там он уже и сидел, мой визитер. Только на сей раз это была не женщина.
Тем не менее он, как я и опасался заранее, взял мою руку. Уже хотя бы поэтому мне не оставалось ничего другого, как молчать. Я подумал – думай о чем-то другом, тогда все будет не так плохо. К примеру, я не вправе забывать, что должен предпринять что-то против доктора Бьернсона. Просто должен ведь кто-то наконец заступиться за горничных. И особенно, подумал я, за тех темнокожих, что работают в камбузе, не видя дневного света. Только вот Сознание ничем таким не интересуется.
Я должен быть осторожным, не заходить слишком далеко. Чтобы не потерять его снова. Потому что, к примеру – как бы это назвать? – покушение на доктора Бьернсона приведет к тому, что меня силой заставят говорить. Потому что на допросах опять пытают. А я этого не выдержу. Из-за этого Храм моего молчания обрушится. О чем мы нередко слышим, когда где-то идет реставрация. Что одна из промежуточных площадок строительных лесов обрушивается и убивает сына – к примеру, столяра. Потому что тот строит леса внутри.
Так что я поднял глаза. Волны определенно хватались за темные тучи. Я не мог бы сказать, где кончаются брызги и начинается воздух. Я потерял ориентацию. И потому оглянулся в поисках опоры и на долю доли секунды увидел сидящего рядом со мной Свена. Притом что он не хочет иметь со мной ничего общего. Уже много лет не реагирует на меня. Хотя не может не знать, как тяжело мне было признать это. Как неодолимо тяжело. Признать, что мне его не хватает.
Тем не менее я ему звонил – не часто, но по крайней мере раз в год. Просто потому, что узнал, что я теперь дедушка. Внук у меня или внучка, я уже не помню. Все же мне сразу стало ясно, что я ошибся. Как мог бы Свен попасть на корабль, идущий посреди Атлантики? У меня уже галлюцинации! Даже это меня не миновало.
Поэтому, исключительно ради самозащиты, я признал правду.
А именно что этот визитер меня с кем-то перепутал. Он принимает меня совершенно не за того, кто я есть в действительности. Поэтому было утешительно, что это опять оказалась та женщина, которая всегда плачет, прежде чем уходит. Вероятно, подумал я, она потеряла кого-то и не может с этой потерей смириться. Поэтому и хватается за любого, кто подвернется ей под руку, чтобы держаться за него. Случайно таким человеком стал я.
И внезапно я примирился с моим визитером. Ведь если ему действительно помогает, что он держит мою руку, зачем же ее забирать? Я невольно подумал о докторе Самире и – как он сияет. Что это происходит от его любви к людям. Но тогда, значит, для обладающего Сознанием это слишком мелочно – быть мелочным по отношению к визитеру. Я никогда больше не буду сердиться на него. Я был бы даже счастлив, если бы мог таким несложным путем доставить ему облегчение.
Может, Lastotschka, я даже сумею добиться, чтобы он наконец перестал плакать.
Так что я уже начал радоваться ближайшему визиту ко мне. Хотя мой визитер еще даже не ушел.
Всегда в полдень, ровно в двенадцать, звонит колокол. Я имею в виду – тот, что перед носовым ограждением. После чего из всех бортовых динамиков разносится голос капитана:
Twelve o’clock sharp[25][Ровно двенадцать часов (англ.).], говорит он и называет нам координаты места, где мы сейчас находимся.
Мы уже почти возле островов Зеленого Мыса.
Кроме того, он сообщает нам, как выглядит небо. Хотя мы и сами это видим. И – что предполагает прогноз погоды относительно ближайших часов. Как далеко мы уже от Австралии. Как далеко еще до Хариджа. После чего он передает микрофон Матильде, и та рассказывает о сегодняшней развлекательной программе. Которую тоже каждый давно знает из ежедневных программных листков. К примеру, когда будут играть в бинго, что важно для мистера Гилберна. Он, правда, играет в это лишь потому, что ему не хватает рулетки.
Он, впрочем, признался в этом только мне. Сеньоре Гайлинт, насколько я мог заметить, он ничего о рулетке не говорил. У него, наверное, есть на то причины. А по отношению к Патрику он ведет себя, можно сказать, как упрямец – когда тот носит за ним его шапку. Нет, он не хочет надевать никакую шапку. И уж тем более – шляпу.
Он ненавидит шляпы, тогда как Патрик их любит и постоянно носит свою соломенную. Но у нее, само собой, не такие широкие поля, как у шляпы сеньоры Гайлинт. И тем не менее он в ней немножко похож на Индиану Джонса. Что он назвал нас авантюристами, возможно, этим и объясняется. Хотя, конечно, Харрисон Форд никогда не носил бородку клином и лицо его куда менее примечательное, чем у Патрика. У того-то оно – полная противоположность младенческой наивности.
Уже хотя бы поэтому я рад, что он заботится обо мне. Да и его отношение к доктору Самиру перестало быть напряженным. А поскольку он обладает Сознанием, он сразу понял, чтó произошло между мной и моим визитером. Что я теперь могу, совершенно неожиданно, искупить свою невнимательность к мсье Байуну. Потому что это нечто такое, что могло бы доставить радость моему умершему другу. Вот видите, сказал бы он, теперь моя смерть пригодилась для чего-то.
Даже я раньше этого не знал. Хотя было бы хорошо, если бы мой визитер действительно оказался Свеном.
Это, Lastivka, просто желания.
Но я хотел бы преодолеть свой эгоизм, в котором он меня упрекал. Ты не особенно любишь детей, сказал он, зато тебе очень нравится процесс их делания. Самое позднее в этот момент между нами все было кончено. Никакой отец не позволит, чтобы сын говорил ему такое. Тут уж ничего не остается, кроме как вышвырнуть его за дверь. Даже если ты никогда больше его не увидишь.
И потом настает этот ужасный день, когда ты узнаёшь о своем внуке. Но не от сына узнаешь. А от людей, которые хотели бы сделать тебе больно, против чего ты в такой ситуации даже не можешь обороняться. Ты просто теряешь дар речи. Нет, твоя речь парализована. Большей беды быть не может. Все так плохо, что даже Сознание не может себе этого представить.
Поэтому я слегка сжал руку визитера. Просто чтобы помочь ему с его болью. Которая, вообще-то, всегда сжимала мою. Что визитер в самом деле заметил. Он стал звать Патрика, который сразу примчался и приобнял моего визитера за плечи. Что показалось мне странным. Ведь утешал его уже я.
Так что все теперь совершенно перемешалось. Потому это в самом деле было хорошо, что позвали доктора Самира. Продолжать заниматься моим визитером я бы не мог. Я ведь не знаю его обстоятельств. Поэтому в конечном итоге он должен остаться для меня чужим. Неважно, готов ли я для него на что-то и хочу ли его принять. Или, может, даже прижать к своему сердцу. Ведь если он задаст вопрос, на который я не смогу ответить, обман вскроется. Он вскроется в любом случае, потому что я промолчу. И тогда мой визитер по праву почувствует себя обманутым. После чего все станет еще хуже, чем прежде.
Так что, Lastotschka, это было большим счастьем, что вернулись манты. Совершенно логично, то есть совершенно прекрасно и логично, что это произошло в тот самый момент, когда доктор Самир вышел на шлюпочную палубу. Именно тогда они и взмыли в воздух, по ту сторону леерного ограждения. Я словно оцепенел.