Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 6 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
7°59´ ю. ш. / 14°22´ з. д Как называются по-русски ласточки? «Lastotschki», подсказало Сознание. Но «Lastivki», с «иф» в среднем слоге, – по-украински. Это было после дневного сна. Какой нежный язык. Когда я потом вышел на палубу, все уже вернулись. Мне снились плохие сны. Но здесь, на юте, меня под ярчайшим солнцем обтекала такая свобода! Ветер просто сдул с меня всю тоску. Правда, из-за большого волнения на море запланированную экскурсию отменили. При такой мертвой зыби, дескать, нас нельзя пускать в шлюпки. Мистер Гилберн сказал: это только потому, что мы слишком старые. Когда я от леерного ограждения глянул в сторону берега, он подошел ко мне и точно так же восхитился ласточками, как и я. Ведь я смотрел не столько на остров Вознесения, сколько и главным образом – высоко в небо. Там снова носились Lastotschkis. Супруги, празднующие серебряную свадьбу, подумал я. Это и есть такие супружеские пары! Чего мне мистеру Гилберну даже не нужно было говорить. Он видел и чувствовал сам, как все они окликают меня. Тогда как про остров Вознесения он сообщил, что там даже нет настоящей пристани. Мистер Дефрис, пояснил он, рассказал мне это, он ведь когда-то останавливался здесь. Представить вас ему? Правда, он говорит только по-английски, но для нас это не проблема. Он действительно сказал: для нас. Но я хотел стоять у леера и только неотрывно смотреть, как летают эти белые Lastotschkis, или Lastivkis. Мистер Дефрис, сказал мистер Гилберн, с самого начала сомневался, дойдет ли дело до экскурсии. Вы читали описание? Он имел в виду тот лист, в программе на день, где объясняется, чтó можно увидеть на этом острове и что там можно делать. Но главным образом – все то, чего там делать нельзя. К примеру, там нельзя фотографировать и уж тем более купаться. Само собой, при таком волнении никто бы на это и не отважился. Но на тамошний мол, по словам мистера Дефриса, даже приходится подниматься, держась за канат. Этого я, с моей тростью, в любом случае не сумел бы. И мистер Гилберн тоже нет, и, собственно, вообще никто из пожилых пассажиров – неважно, с Сознанием или без. Поэтому с самого начала было ясно, что морских черепах никто не увидит. Если они вообще в это время года появляются там, чтобы откладывать в песок свои яйца. Но Lastotschkis были здесь, сотнями. И этого хватало. Мистер Гилберн все продолжал что-то мне говорить, я же в ответ только улыбался. Но показал тростью госпожи Зайферт в небо. Потом повернулся, чтобы по узкому трапу подняться на солнечную палубу. Там я хотел – как и в ту ужасную ночь, но только на сей раз по правому борту, – пройти вдоль надстройки спортивного комплекса вперед. Чтобы совсем впереди, возле стального фальшборта, остаться наедине с этим зрелищем. Но так не получается, когда мы прибываем в какое-то новое место. Потому что тогда другие пассажиры тоже толпятся снаружи и, напирая друг на друга, загораживают тебе вид. Так что покой можно найти опять-таки только на шлюпочной палубе. Где я и расположился в шезлонге. Я, впрочем, вытянул его вперед, под спасательные шлюпки. В промежутке между любыми двумя шлюпками можно было бы свободно смотреть в небо. Однако каждую из шлюпбалок – со стоящей под нею, покрытой белым брезентом лебедкой – леерное ограждение угловато огибает. Получается П-образный меандр – так, кажется, это называют. Если подойти к выступающей части меандра, над головой у тебя будет круто подниматься вверх корпус шлюпки. Но смотреть вверх и оттуда можно. На шлюпочной палубе никогда не слышно музыки. Кроме того, если ты выдвигаешь шезлонг далеко вперед, другие люди оказываются у тебя за спиной. Потому что все шезлонги стоят вдоль стены надстройки. Так что ты никого не видишь. Правда, справа и слева от тебя непрерывно хлопают тяжелые двери, когда кто-то выходит на палубу или заходит внутрь. Их просто никто не придерживает. Каждый тотчас отпускает. А поскольку внешние променады шлюпочной палубы используются главным образом чтобы куда-то пройти, хлопанье дверьми здесь не прекращается. Но когда ты так близко к лееру, это терпимо. Как бывает с каждым островом, на который мы не вправе или не можем высадиться, мы один раз обошли вокруг него. И в конце концов мне стало не по себе от тамошних военных объектов – ангаров, например. Для чего служат многочисленные белые купола, разбросанные по всей равнине, вплоть до холмов? Остров Вознесения, кажется, – сама война, которая затаилась посреди океана и ждет, чтобы нанести наконец удар. Или это были обсерватории НАСА и ЕКА[18][Европейское космическое агентство: международная организация, созданная в 1975 г. в целях исследования космоса.]? О них тоже мистер Дефрис рассказывал мистеру Гилберну. – Там есть и горы, но по большей части только холмы. Покрытые зеленым ковром растительности. Я распознавал в нем серо-черные дороги, вероятно заминированные против шпионов. Самая высокая из вершин была сверкающе-серой. Почти что четвергового цвета. Ни единого облачка не стояло в небе над практически бирюзовым морем. На глубоких местах оно было даже фиолетовым. Но когда я смотрел вдаль, волнение на море вообще не было заметно. Хотя после многонедельного плавания ты так или иначе уже не ощущаешь волн, кроме как при настоящем шторме. Только у берега, вдоль длинной линии скал, взлетали на метр пенные брызги. Тут я невольно подумал о райском саде, запретном для нас. Это я впервые почувствовал в Барселоне. Когда узнал, что никогда больше не покину корабль, только после смерти. Ее я здесь смог очень хорошо рассмотреть. Сотни конусов-прыщей, серых, иногда коричневых. Это были маленькие, наверняка уже потухшие фланговые вулканы. Без них Джорджтауна вообще не существовало бы. Так что я увидел Джорджтаун еще в Барселоне. Уже там были Lastotschkis, они издавали кличи. Только я их тогда еще не слышал. Но Сознание пришло; можно ли сказать, что оно снизошло на меня? Ведь хотя это правда, что нас гасят, фрагмент за фрагментом, чтобы мы забывали. Но все же Сознание постоянно наполняет себя. Сознание замещает сознание. Для чего требуется время. Потому мы и путешествуем, я путешествую. От каждого места, до которого мы добираемся, оно что-то забирает с собой. Так что я теперь еще лучше понял мистера Гилберна, ведь это действительно комично, если Сознание ведет себя, как туристы, вечно гоняющиеся за сувенирами. Называется ли этот город Джорджтаун? Я не хотел возвращаться в каюту, чтобы посмотреть программу на день. В ней все всегда разъясняется. Но я понял кое-что поважнее. Райский сад не был этим островом. Райский сад располагался под нами, был морем в его глубинах. Недоступность острова защищала его, сохраняла его богатства. Потому так ликовали Lastivkis. Конечно, еще и потому, что они на протяжении всей жизни пребывают в состоянии влюбленности. Но они могут это только благодаря тому, что на остров никто не вправе высаживаться, Staff only. Потому что он – военная запретная зона. Потому что он сам и есть смерть. Которая всему – кроме нас, людей, – позволяет жить кто как хочет. Не один-единственный человек, так мне вдруг открылось, и даже не гарнизон, состоящий из людей, разрушает наш мир, пусть даже они вооружены до зубов и настроены исключительно на убийство. А тысячи, сотни тысяч туристов, которые топают по побережьям и должны питаться продуктами моря. Англичане, подумал я, даже не знают, что они охраняют здесь не свою Англию и не западный мир. Они охраняют природу. При этом не играет никакой роли, англичане ли они, или немцы, или иракцы. Достаточно того, что они находятся здесь со своими бомбами. Что не позволяют другим тоже прийти сюда. Потому это справедливо, это правильно, что нас не пустили на берег. Что и ни один флот не вправе приблизиться, чтобы дочиста обезрыбить море. Ибо каждый корабль подозрителен, так оно и есть. Правда, в другом смысле, чем полагают англичане. А потом они снова прыгали, дельфины, но на сей раз – только для меня одного. Я всегда испытывал страх перед смертью, всю жизнь, если говорить начистоту. Теперь этого больше нет, если смотришь на них. На них, в море, и туда наверх – где Lastivkis в небе. Я даже не боюсь больше умирания. Потому что это я теперь знаю совершенно точно – я умираю. Я знал это со времени Барселоны. Сознание и не представляет собой ничего другого. Разве что здесь оно становится светом. Я поднялся, просветленный. Ведь сеньора Гайлинт рассказала, что Ascension значит Вознесение. Тут я невольно подумал о Лестнице Иакова и – что все это я давно знал. Ведь хотя тот, кто обладает Сознанием, понимает любой язык. Но нам тяжело еще и произносить на нем слова. Языки в наших ртах еще по-настоящему к ним не привыкли. Они цепляются за движения, которые выучили на протяжении жизни. Ведь и пальцы любого человека, Катерина, так же приспособлены к игре на пианино, как твои. Но для начала нужно упражняться, причем много лет. Может быть, половину вечности. Сгустились сумерки, и я уже не видел ни острова Ascension, ни даже мерцающей точки какой-нибудь лампы. Как бы ни вглядывался во тьму. – Никогда больше я сюда не вернусь. Поскольку я знал это, во мне поднималась печаль. Тем не менее я не мог не улыбнуться. И уже не переставал улыбаться. Но улыбался помимо собственной воли. Так это ощущалось. Однако не против воли. Воля для улыбающегося таким манером не играет вообще никакой роли. Так что и мистер Гилберн улыбнулся, когда я явился к ужину в «Вальдорф». Мне вдруг захотелось, чтобы меня обслужили. Вероятно, поэтому мистер Гилберн воскликнул: это, дескать, нечто совершенно новое – видеть вас в таком хорошем настроении! Вы выглядите прямо-таки довольным, чтобы не сказать молодым! Словно специально для меня, за большим круглым столом оставался свободным один стул. Вы позволите, чтобы я представил вам леди Порту? – спросил тогда мистер Гилберн. Она мне только что рассказала, что знала вашего старого друга – вы уже поняли, о ком я, – причем еще в его, он запнулся, более ранней жизни. В его жизни, подчеркнула эта невероятная женщина. Невероятная хотя бы из-за огненных волос. Я смутно припомнил, что однажды уже видел ее. Только вот когда? Она протянула мне руку. И знающе взглянула на меня. По-другому я не могу это назвать. Респектабельно-огненных, невольно подумал я. Так оно и есть, сказала она. Мсье Байун и я жили вместе. В его последние дни в Танжере. Оба мы были людьми раннего лета. Тут я ужаснулся до глубины души. Поскольку она сразу же сказала, что ей довелось сопровождать его в смерть. 7°33´ ю. ш. / 15°7´ з. д Ночь. И Кобылья ночь. Так хочу я впредь ее называть. Ты уже знаешь – из-за того созвездия. Я все еще не рассказал тебе, чем она закончилась, после того как я блуждал по всему кораблю. Когда это южное созвездие поднялось на дыбы, так что я от его копыт отлетел аж к «Велнес-Оазису». Приземлившись под дверью с надписью Staff only.
Так я и попал в вашу жилую зону, куда нам, пассажирам, доступа нет, даже и нам – ста сорока четырем. Хотя мы уже почти на той стороне. Но мне это не помогло, не только из-за халата и босых ног. А потому что я в самом деле уже не был хозяином своих чувственных ощущений и тем более своего духа. Который не мог больше ухватить ни одной ясной мысли. В любом случае по сравнению со светлыми пассажирскими зонами там, на уровне скулового пояса, было прямо-таки темно. Хотя проходы и там освещены, пусть и приглушенным светом. Так что моим глазам после Staff only поначалу пришлось к этому привыкнуть. В конце концов я все-таки стал различать лампочки, еле теплящиеся над ближайшими – и последующими – металлическими дверями. Они, вероятно, служат для противопожарной защиты. Для любого судна нет ничего хуже, чем открытый огонь. Поэтому я понятия не имею, как двинулся по направлению к корме. Проход с низким потолком вел вдоль стены «Велнеса» и дальше, мимо госпиталя, который предстал передо мной как страшная угроза. Она, эта угроза, мелькала, словно тень, которая с самого начала здесь присутствовала – то ли перед лампами позади меня, то ли позади них передо мной. Но не на полу, а на потолке. Там все переворачивалось вверх тормашками. Так что я, можно сказать, вздохнул с облегчением, когда за ближайшей огнеупорной дверью услышал сперва бормотание, а потом выкрики и смех. Действительно, в проходе стоял едкий сигаретный дым. Из-за чего я внезапно кашлянул и поперхнулся, и поэтому раскашлялся уже по-настоящему. Я рыгал, пока желудок не выбросил вверх свой сок. И теперь я уже не мог крепко стоять на ногах, тем более – опираться на палку. Она просто отклонилась в сторону и упала. И тут я инстинктивно, как мне кажется, схватился за грудь. Я пытался как-нибудь устоять на ногах, но ведь нужно было нагнуться за палкой. Я поскользнулся, хотя все еще держался за поручень. Все это, само собой, случилось еще и из-за бури, которая так швыряла корабль вверх и вниз, что в любом случае уже было трудно сохранять равновесие. А тут еще рокот машин, который доносится снизу, из стального чрева. И никакой другой опоры не было. Потому что Кобыла вздыбилась снова, но теперь действительно угрожающе, – эта гигантская разъяренная космическая лошадь. Глаза ее искрились, как огненные шары, как кометы. Когда же они разгорелись, вверх поднялись дымовые грибы, а из ноздрей на корабль-грезу посыпались метеориты, каждый – как пламенеющая стрела. Разумеется, сквозь переборки и палубные настилы ничего такого не было видно. Но я это чувствовал. Потом Кобыла всей своей тяжестью рухнула сверху вниз, чтобы передними копытами разбить палубу. Толчок был таким весомым, что я окончательно потерял равновесие и упал. И ударился головой. И все же ничего не почувствовал, никакой боли, даже от удара; был, может быть, уже мертвым, подумал я, Боже милосердный, позволь мне быть мертвым. Поскольку я чувствовал влагу, что-то клейко-сгустившееся на лбу. Может, мои очки разбились. Но еще и теплое ужасное струение по ногам. И как будто чудовищные, колоссальные руки трясли меня. Меня окликали, но издалека, через рупор, как я думал, – чтобы удержать здесь. Так что я все еще пытался ползти, уползти прочь, и мне даже удалось каким-то чудом перебраться через комингс ближайшей двери, которая была открыта, я уж не знаю почему. Оттуда веяло холодом. Воздухом, совершенно ледяным. Тем временем кто-то все продолжал меня тянуть, хотел этими титаническими руками оттащить назад. Тогда как все во мне думало: Прочь отсюда! Пожалуйста, пожалуйста – прочь. Как плачевно умирала моя бабушка. Она не могла обходиться без перегибов. Только поэтому отказывалась от морфия. Корчилась от боли, эта суровая женщина, но еще и теперь, подыхая, наслаждалась преувеличениями, перегибами. Она ведь не плакала. Не пикнула даже. Это не пикнуть – тоже одно из ее словечек. И как умирала мать, которая тоже не кричала. Она только неотрывно смотрела на стену. Все-таки однажды, в один из последних моментов бодрствования, она кое-что сказала мне. Я сидел рядом с ней в хосписе, чего я, однако, не хотел – не хотел сопровождать ее в смерть. Что общего было у меня, русского ребенка, с этой женщиной? Как она взглянула на меня и шепнула что-то, и в первый раз – думаю, в самый первый раз – взяла мою руку. И за нее притянула меня к себе, хотя была очень слаба, – почти к своим губам. Чтобы прошептать такую вот ложь: «Тебя я всегда любила. Никого другого, только тебя». Это было настолько отвратительно, что я тотчас вырвался и покинул комнату. Больше я мать не видел. Позаботиться обо всем пришлось Петре – о мертвом теле и о необходимых бумагах. Я и на ее похороны не пошел, забыл даже год – 1988-й, 1989-й. Совершенно без разницы. Но об одном я всегда думал, сделал это уроком для себя: Так умереть, как они обе? Лучше я приму яд. Лучше брошусь под поезд. И вот теперь проснулся в корабельном госпитале, где уже заранее охладили одну из камер, куда меня запрячут, когда все будет позади. Камер четыре, поскольку для маджонга требуются четыре игрока. Без них воробьиная игра – всего лишь пасьянс из ста сорока четырех костей. Но это еще и воробьи. К такому никто не готов, как и к тому, что результатом насилия может быть только ложь, снова и снова ложь. Нам, следующим, не остается ничего другого, как ради самозащиты продолжать лгать. И заходить в этом все дальше и дальше: за пределы нашей жизни, в жизнь грядущую. И так во веки веков. Куриноперьевая древесина. Понятие из того же разряда, что клеточная батарея. Когда у кур вообще больше нет перьев. Воробьиноперьевая древесина, воробышковоперьевая древесина. Фейноласточкиноперьевая древесина. Есть времена года, которые не годятся для умирания. Осень, к примеру. Хотя я слышал, что очень многие люди такие попытки предпринимают. Нет, ты меня неправильно поняла. Тогда как уйти ранним летом – это как если бы чья-то правая рука еще какое-то время укачивала тебя на ладони. Чтобы успокоить, может быть, и чтобы кончики пальцев левой руки тебя немножко погладили. Так, что ты от этого уже почти засыпаешь и уже не видишь в происходящем плохого. А даже хотел бы наконец отступиться от всего. Если кому-то суждено такое, сказала сеньора Гайлинт, значит, он и есть тот, кого мсье Байун назвал человеком раннего лета. Вас не должно смущать, что он употребил это выражение и применительно к вам. Между прочим, прибавила она, меня зовут Гайлинт. Леди Порту, значит, это просто прозвище и, как я подумал, почетное звание, данное ей мистером Гилберном. Собственно, выражение его глубокого почтения к ней. Для него это действительно так и было, вспомнил я. То есть я вспомнил, что в самом начале нашей дружбы мсье Байун мне это сказал. Потому-то корабельный госпиталь и был сейчас для меня опасен. А не потому, что, как выразился доктор Бьернсон, третьего сердечного приступа я не переживу. Я в любом случае уже и того не понимал, чтó понадобилось директору отеля в госпитале, пусть даже и корабельном. Какую важность он на себя напустил! Он, может, и отвечает за мою каюту, и может распоряжаться Татьяной и всеми ее коллегами – но уж наверняка не больными. Он даже о здешних приборах ни малейшего понятия не имеет. Но не только поэтому я подумал, что здесь я ни в коем случае умирать не стану. Не в этой искусственно освещенной темноте. Ведь прежде я должен выкурить одну из своих сигар. Это мое обязательство. Как и то, что при этом я буду смотреть на море. Поскольку, как выразился мсье Байун, человек должен захотеть умереть. И тогда уже будет бессмысленно продолжать заботиться о своем здоровье. Но, сказал мистер Гилберн, в этом как раз и заключается комизм. Они, люди, из страха продолжают выкручивать шланг, в котором давно не осталось влаги. Ах, тихонько воскликнул он, избавь меня от рук тех, чье учение никому не приносит пользы! Но не он, мистер Гилберн, а мсье Байун, которого давно уже нет с нами, коснулся моей правой руки двумя пальцами своей левой. Он, похоже, думал, что я задремал. Между тем он, собственно, не хотел меня будить и все же должен был. Он ведь сказал, что мне надо встать. Вам, дескать, нельзя оставаться здесь. Другие вас ждут. О каких других он говорил? Сеньору Гайлинт, которая рассказала, как она рассказала мистеру Гилберну, что она родом из Португалии, я тогда еще не знал, а только его. Лишь позже, в ее присутствии, он просветил меня насчет того, что Gygis alba[19][См. примеч. на с. 43.] – вовсе не разновидность ласточек. О чем я, когда увидел их в первый раз, и сам подумал. То есть я, Катерина, дал тебе насквозь фальшивое имя. Ложь, снова и снова ложь. Тем не менее я хочу и впредь тебя так называть, Lastotschka. Дело в том, что в действительности это чайки. Но они так искусно летают! Кроме того, ложь получилась нежная – такая же нежная, Катерина-Lastivka, как твой язык. По крайней мере хоть это. Но есть люди, продолжил свои объяснения мистер Гилберн, которые считают этих фей совершенно отдельным видом птиц. Что похоже на правду. Но тогда тебя следовало бы называть Kratschka или, по-украински, Kryatschok, а ни то ни другое тебе не подходит. Между тем сеньора Гайлинт спросила, в самом ли деле это так важно. Разве вы не замечаете, что правда и ложь для нас мало-помалу сплавляются воедино? Нет – правда и сказка, сказала она. Это наша величайшая способность, сказала она, – превращать всякую ложь в правду. Только сперва хорошо бы нам обрести Сознание, подумал я. И тут она, будто отвечая на мои мысли, спросила: а уверен ли я в нашем корабле-грезе, уверен ли вообще? И, спросила она, – в себе самом, господин Ланмайстер? Ибо какую роль играет то, где человек находится. Она сама, во всяком случае, каждый день возвращается в Касбу – к ее маленькому, как она выразилась, берберу. И она, дескать, не задумывается о том, не сочтет ли ее кто-то помешанной. Ее он тоже называл человеком раннего лета. Он, не хотевший теперь, чтобы я умер фальшиво. Вы же хотите пойти в «Капитанский клуб», сказал он, сегодня вечером. Если вы будете тут лежать, это не получится. – Это он, правда, лишь прошептал, так близко к моему уху, что никто другой не услышал бы, и уж тем более – директор отеля или кто-то из санитаров. Но я почувствовал прокуренное дуновение его дыхания. В конце концов, там вас ждет Ласточка, чтобы сыграть вам кое-что. И не забудьте передать привет от меня сеньоре Гайлинт. Меня удивило уже то, что мне позволили так просто взять и уйти. Может, они подумали, что, так или иначе, от этого уже ничего не зависит. Правда, рано утром мои показатели опять были стабильными. Кроме того, в корабельном госпитале не хватает коек, так что мне даже не пришлось самому вытаскивать канюлю. Это сделал ирландец, Патрик, который иногда сидит снаружи с клошаром. Он не только починил мои очки, но и вообще относится к числу самых необычных участников этого путешествия. Во-первых, он еще молод, ему только исполнилось пятьдесят. Но главное, он когда-то работал лесорубом в Шварцвальде. Это и сейчас заметно по его черной, хоть и с проседью, клинообразной бородке. Само собой, тогда он был значительно моложе. Но что кто-то, прежде перепиливавший целые деревья, потом становится санитаром в госпитале, где ничего не надо пилить, – в этом ощущается именно тот юмор, который имеет в виду мистер Гилберн. Ведь здесь все, если оно не лежит уже изначально, падает само по себе. Вот что значит комическое, а вовсе не то, что представляет собой потеху, и только. Иначе это было бы легко. Поэтому не всякий человек, если он не обладает Сознанием, хорошо переносит комическое. Тут требуется определенная отстраненность, которая у Патрика, само собой, есть. В такие молодые годы относиться к ста сорока четырем – по обычным меркам, думаю я, это должно сочетаться по меньшей мере с легким ощущением горечи. Но ничего такого по нему заметить нельзя. Он не признает никаких ограничений и все еще способен мечтать. К примеру, он всем сердцем стремится в Лиссабон. Имея в виду, что там он хочет еще раз сойти на берег. Со времен ранней юности это, дескать, город его мечты. Где он хочет первым делом купить себе парочку pastéis de nata[20][Пирожные с (заварным) кремом (португ.).], потому что от них человек делается счастливым. Он мне сразу и объяснил, чтó они собой представляют. Но мне это показалось опять-таки комичным: что пирожное с начинкой из пудинга может кого-то осчастливить. Но в то утро Патрик еще не открылся передо мной. Только поэтому, Lastotschka, мне было так неприятно, что ночная катастрофа случилась в его присутствии. Я попросту не хочу, чтобы меня видели беспомощным. И что именно доктор Бьернсон заговорил о моем втором апоплексическом ударе, ситуацию отнюдь не улучшило. То есть он заговорил о моем втором инсульте, из чего видно, как мало он в этом разбирается. Ведь настоящего врача в ту ночь не оказалось на месте. Поэтому никто и не смог мне объяснить, как получилось, что хотя у меня и остались после первого инсульта парализованные нога и плечо… Я тогда несколько недель пролежал в больнице… Так почему же будто бы имевший место второй инсульт не оставил вообще никаких следов. Медику-любителю доктору Бьернсону такое не по силам. Вероятно, поэтому меня и отпустили в каюту. А сам я не настаивал на дальнейшем обследовании. Ибо мсье Байун тогда говорил мне прямо в душу. К Сознанию относится и понимание того, что ты должен испить всю чашу до дна. Получая при этом неторопливое, я бы даже сказал, обстоятельное удовольствие. Потому я, так или иначе, задумывался о том, что все могло бы кончиться хуже. Во всяком случае, здесь тоже обнаружился некий скрытый смысл. Ведь не будь этой катастрофы, Патрик, вероятно, вообще никогда бы мне не встретился. И уж точно не признался бы, что он мне немножко завидует. Ведь я – так он выразился позже, во время концерта, – могу слышать музыку ангелов. Что я сразу счел такое высказывание преувеличением, об этом мне нет нужды тебе писать. После того как за столиком для курильщиков была выкурена его сигарета, он проводил нас до «Капитанского клуба». Его санитарная смена к тому времени закончилась. Мистер Гилберн и сеньора Гайлинт тоже отправились со мной, тогда как клошар, само собой, остался снаружи.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!