Часть 7 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Это был ваш каждодневный вечерний концерт. Патрик, похоже, действительно принял тебя за ангела. Однако я обладаю достаточным жизненным опытом, чтобы знать: ты так же мало являешься ангелом, как и ласточкой. Ты – молодая женщина со всеми ее потребностями и ежемесячными кровотечениями. Так и должно быть у людей: они не чистые, а, как выражался мсье Байун, амбивалентные. Что подразумевает среди прочего строптивость, проявления несправедливости и даже алчность. Но также грезы и, в любом случае, заблуждения. Пока человек с годами и десятилетиями, если все пойдет хорошо, не станет просветленным.
Потому что чистота – только для старости.
Грустно, собственно, когда кто-то столь рано обретает Сознание. С Патриком это случилось. Это действительно следует назвать так. Лишь потому, что это настолько несообразно, он мог заговорить о музыке ангелов и даже позавидовать моей способности ее слышать.
Я несколько беспомощно огляделся по сторонам.
Рядом со мной слева сидел мистер Гилберн, справа – сеньора Гайлинт, а напротив – он. У стойки сидел вполоборота человек в светлом костюме и с бритой головой. Он почти развалился на барном табурете. Рядом с его бокалом лежал серебристый аппаратик с пунцово-точечно тлеющим диодом. Очевидно, он вас снимал.
Вы уже начали следующую вещь.
О которой я подумал, что, с одной стороны, это хорошо, если вы, хоть сейчас и играете Баха, еще не достигли подлинного парения. С другой стороны, мне мешало, что вы играете для нас, а не для себя. Поэтому отсутствовала интенсивность. Вы что-то выставляли напоказ. Я вообще не имею представления о Бахе, но музыка, думал я, играет на любом инструменте исключительно для себя. К музыке ангелов это вообще не имеет отношения. Кроме того, существует ведь не только нежное и доброе. Злому тоже нужно куда-то приткнуться. Если для него не находится места в музыке, как и в жизни, то все становится только горше, хуже.
Вы, однако, хотели проявить предупредительность – твоя подруга-скрипачка и ты. Дескать, людей пожилых не следует волновать без нужды. Поэтому серьезная музыка не должна быть по-настоящему серьезной. И вы заранее постарались подобрать для нас что-то подходящее. Как если бы мы не были взрослыми, прошедшими, поверь мне, через какие-то адские круги и там созревшими личностями, а снова стали детьми, которых нужно вести за руку, потому что они еще не знают жизни. Так что с ними играют в «горшочек-холодно-горячо» и в жмурки. Но вы думаете, мы этого не замечаем.
Замечаем, Lastotschka, и еще как. У нас просто нет больше сил, чтобы обороняться, а главное – нет тщеславия. Нам, в отличие от вас, все это представляется бессмысленным. Поэтому мы смотрим сквозь такие вещи: сквозь горшок, и деревянную ложку, и повязку на глазах. Мы видим насквозь и эти вещи, и вас. Но мы не позволяем вам этого заметить, чтобы вы сами не уподобились маленьким детям. Мы берем эту роль на себя. Это наш способ проявлять предупредительность, потому что вы, как и Патрик, еще не можете видеть насквозь. Собственно говоря. Потому нам и не пришло бы в голову заговорить о «музыке ангелов». Уже по одной такой фразе ты, конечно, можешь заметить, насколько еще молод Патрик, хотя он и обладает Сознанием. И что ему еще предстоит повидать сколько-то морей на корабле-грезе.
Само собой, ему я этого не сказал. Ведь это, пожалуй, правда – что он никогда больше не сойдет на берег. Хотя и хочет сойти в Лиссабоне. Между тем молодой стюард или стажер – ну, ты уже знаешь, с такими глазищами – на сей раз в «Капитанский клуб» не пришел. Из-за чего я почувствовал некоторое облегчение.
Что на самом деле было глупостью.
Субботнецветное мерцание куска моря. Когда опять вдруг одна волна странным образом разгладилась, словно шелк. Натянутый поверх редчайшего бархата. Так можно погрузиться в текстуру шпона ночной тумбочки. Когда мой визитер в очередной раз начинает меня теребить. Моя бабушка называла это обихаживать и тоже всегда оборонялась против такого. Только и остается, что спуститься поглубже в дерево. Где ты укачиваешь себя в какой-нибудь пещере, вместе со всем кораблем.
Такое осуществимо не только с этой одной поверхностью для размещения каких-то предметов, но и, например, с тем столом, что стоит посередине моей каюты. И с какими-то креслами, и со стаканами, где бы они ни находились. Само собой, это так же хорошо получается с картонными тарелками и фруктами. И даже с оконными стеклами. В них тоже можно себя укачивать, а не только в том взгляде, который ты, Lastotschka, может быть, обращаешь ко мне. И даже в собственном взгляде, хотя мы вынуждены признать, что сами его не видим. Он ведь сам и есть то, что видит. Как бы то ни было, это получается еще и со стаканчиком для зубной щетки, и с умывальником, и с комичной перчаточной мочалкой.
К примеру, я тратил целые часы, чтобы спуститься в тонкие резиновые перчатки, которые Татьяна надевает, прежде чем заняться уборкой. Иногда ей это удается не сразу, потому что они слишком тесные. Поэтому она по большей части сперва дует внутрь, в то время как я уже нахожусь там.
Перчатки надел и Патрик – само собой, другие, – когда помогал мне вернуться из корабельного госпиталя в каюту. Что на сей раз действительно потребовалось. Ведь хотя все на мне опять было в порядке, я теперь не мог по-настоящему двигать еще и правой ногой. Собственно, вообще не мог. О чем я, правда, никому не рассказал. Кроме того, трость госпожи Зайферт нашлась не сразу, а только в конце того дня. Прежде, когда меня понесли к госпитальной койке, кто-то отставил ее в сторону, и никто не запомнил куда.
Море опять волновалось. На протяжении всего пути мне пришлось бы держаться за стену или вообще ползти до своей каюты на коленях. Вместо этого Патрик стал моим подручным. В буквальном смысле, имею я в виду.
Поскольку Татьяну, само собой, уже известили, она всё подготовила. Поэтому все осколки и стеклянная пыль были собраны или отсосаны пылесосом. Она даже обняла меня и настаивала на том, чтобы я непременно лег. Чего я, однако, не хотел, а хотел я явиться к завтраку. Не для того, чтобы действительно что-то съесть, но потому, что нуждался в том, чтобы вокруг меня были люди. После такой Кобыльей ночи это становится настоятельной потребностью.
Но поскольку я не разговариваю, я для начала сделал вид, будто уступил. Патрик это заметил и подмигнул мне. Идите же, сказал он Татьяне, я еще немного побуду с ним. У вас наверняка много других дел. В ответ она, с облегчением, как мне показалось, поблагодарила его и удалилась. Шурша своим халатом горничной. Довольно глупо, что она носит что-то такое. Тем временем Патрик, снова повернувшись ко мне, сказал: я знаю, как вам все это неприятно. Такого не должно быть. Кроме того, я считаю неправильным, чтобы вы лежали здесь в одиночестве. Но давайте подождем еще полчаса, чтобы у Татьяны не было неприятностей.
Для меня это было хорошо из-за моей ноги, то есть теперь уже из-за обеих. Ведь я теперь и левой рукой мог двигать с трудом. Может, вы рассказали бы мне что-то из своей жизни. Моя жизнь, подумал я. Но он, как если бы расслышал мой внутренний вздох, сказал, что имеет это в виду не в банальном смысле. Но, дескать, я охотно узнал бы, с каких пор вы это знаете. Когда вами овладело Сознание? Сам я пока совершенно беспомощен в обращении с ним.
Из-за чего я уже тогда подумал: боже мой, он так молод, слишком молод. Так что рассказывать начал именно он; и, в силу обстоятельств, не мог не заговорить о своей болезни. Ведь что Сознанием обладают старики, можно, собственно, предположить заранее, тогда как если оно есть у людей молодых, это трагично. И тут требуется какое-то объяснение.
Правда, мне сегодня в голову пришла одна мысль, которая, если она соответствует действительности, возможно, касается и тебя. Дело в том, что, пока я оглядывался, каждая ручка, каждая доска, каждый дверной иллюминатор показались мне знакомыми настолько, что это простирается в мое прошлое дальше, чем возможно. И так было с каждым предметом. Даже узкие стальные трапы, и подвешенные шлюпки – в верхней части красно-оранжевые, – и даже разноцветные лампочки были для меня куда более привычны, чем если бы я просто видел их каждый день. Я имею в виду постоянную световую гирлянду, кабель которой натянут надо всем кораблем – начиная от крайней оконечности бака, потом, высоко, над радаром и дымовой трубой и далее опять вниз, до самой дальней части палубы юта. Каждый отдельный спасательный круг я знал с каких-то более ранних времен, и каждый трос, и особенно – лица членов экипажа. Ведь если правда, что я еще прежде этой жизни находился на нашем корабле-грезе, то очень вероятно – в качестве члена crew[21][Судовая команда, экипаж судна (англ.).]. Только тогда мы говорили не crew, а экипаж судна.
Как я с изумлением понял, я был тогда матросом. Или, что еще вероятнее, – корабельным плотником. Во всяком случае, я должен был что-то делать руками. Что-то, что сопряжено с островами Зеленого Мыса, к которым мы сейчас направляемся. Тогда это был наш опорный пункт. Возможно, дело обстоит так, думал я, что все прежнее исчезает, как только человек начинает свою следующую жизнь и в ней становится, к примеру, русским ребенком. Словно непрозрачной скатертью, оно теперь прикрыто забвением, которое будет сдернуто со стола только Сознанием.
И вот когда я после завтрака и моих размышлений о позапрошлой ночи шагал по променаду Галереи, навстречу мне шел Толстой со своей дошлой женой. При мне была трость госпожи Зайферт. Без нее, само собой, никаких хождений не было бы. Доктор Бьернсон самолично принес ее мне, это было еще вчера за завтраком. Так что я добираюсь до своей шлюпочной палубы и без Патрика.
Но тогда я еще был в проходе Галереи.
Моя спина болела, и плечо тянуло меня к полу. В такие моменты помогает, если ты просто не обращаешь на это внимания. Правда, для этого нужно обладать отчетливо выраженной волей. Которую Толстой, судя по его виду, на все времена утратил.
Нет, к тому русскому писателю он никакого отношения не имеет. Но из-за столь же белой бороды похож на него. Кроме того, его портрет висит на той частично перегораживающей проход переборке, которая, напротив бутика, разделяет две группы столиков для отдыха пассажиров. Я имею в виду, само собой, писателя.
Оба как раз поравнялись друг с другом. Но в отличие от того, кто изображен на портрете, сегодняшний Толстой – худой, даже исхудалый. Каждый шаг удается ему лишь наполовину. Я бы сказал, что он семенит, если бы это не происходило так медленно. Кроме того, он должен опираться на ходунки. Которые двигает перед собой как бы под лупой времени. Обычно его в кресле-коляске повсюду возит жена.
В сущности, я обратил на него внимание только из-за нее.
Она намного, намного моложе. На тридцать, сорок лет совершенно точно. Тем не менее она тоже уже старая. Но, в отличие от него, еще вполне подвижна, причем всегда сопровождает его и присматривает за ним, усаживает его, приносит ему чай, гладит по волосам. Только к бороде он ее не подпускает, по крайней мере прилюдно. Надо сказать, она, на мой вкус, даже чересчур подвижна.
Все это не лишено смехотворности.
Она не только носит каждый день цветок в волосах и цветастые платья с гигантскими пестрыми – так это называется – аппликациями. Но и не пропускает ни одной вечеринки. Танцуя, высоко поднимает кисти рук и помахивает ими. Кроме того, она громко смеется, но, само собой, не так, как та, другая, женщина, что всегда приходит в «Капитанский клуб», когда ты играешь на рояле. Ты уже поняла: та, что по-лисьи тявкает прямо вовнутрь твоих прелюдий и не столько разговаривает, сколько рычит. У нее, пожалуй, нет никаких чувств, по отношению к другим людям уж точно нет. Но на вечеринках она танцует не так по-девчоночьи, как госпожа Толстая, а скорее как настоящая женщина. О таких людях тоже надо говорить что-то хорошее, по крайней мере время от времени. Они помогают тебе понять, насколько смехотворным делает себя тот, кто желает во что бы то ни стало забыть о близящемся конце. В чем и состоит главная цель вечеринок.
Хорошее в госпоже Толстой еще и то, что она напомнила о моем, как бы это сказать, неперсональном прошлом, о котором я как раз размышлял. Ведь она уже тогда носила платья с такими, да, аппликациями. И уже тогда цветы были глянцевитыми и красными. Танцуя, она давала себе полную волю, как сегодня. Она вообще не изменилась. Причем люди еще в то время говорили, что такая-то – отнюдь не дитя печали. Это я знаю от своей бабушки. Которая тоже не упускала ни одного шанса. Я имею в виду, на островах Зеленого Мыса. Только Толстой положил этому конец, залепив ей слева и справа по звонкой пощечине. Это наверняка было слышно даже на вершине Пику. Потом он на ней женился.
Поэтому, с другой стороны, нет никакого чуда, если сегодня она ему мстит. Правда, она собственноручно возит его повсюду. Да только не он определяет куда. Иногда она просто оставляет кресло-коляску перед столом, и он вынужден беспомощно там сидеть. Это доставляет ей особое удовольствие. Она даже заигрывает, и не только на вечеринках, с другими мужчинами. Прямо у него на глазах. Точно такой она была уже тогда, на Фогу. Она – совсем юная, ему уже сильно за шестьдесят. Да только благодаря своей фазенде он был настолько богат, что мог заполучить все, чего только ни пожелает.
Я бы и сам хотел заполучить эту барышню. Но что такое простой плотник? В моей последней жизни, с полупроводниками, дела шли значительно лучше. Все же тогда я попытался. Она была вовсе не против. Я дамский угодник, и всегда таким был. Достаточно вспомнить о Гизеле. Но тогда речь не шла о том, смогу ли я ее обеспечить, поскольку Толстой был наилучшей партией, какую только может пожелать себе креольская полукровка. Без него она была бы доступной добычей для каждого, как и все рабы в то время. Но он не только ее защищал, а прежде всего не спускал с нее глаз, как комнатная замшевая собачка – нет, как замковый цепной пес. Ведь фазенда его выглядела как замок, но только с плоской крышей. Из-за чего мне, безбашенному, и пришлось немедля дать деру – обратно на мой корабль и дальше, в голубую даль.
Из своих воспоминаний я перенесся, можно сказать, в новый панический страх. Что он меня узнал или она меня. Ведь, возможно, она чего-то от меня хочет, снова или же все еще. Тогда как неизвестно, нет ли у него и сегодня пары-другой слуг-метисов, чтобы устранять из мира все, что становится для него проблемой. Возможно, он только притворяется перед ней, будто он уже не такой, как прежде. Я ведь точно знаю, как легко это делается. Достаточно вспомнить о Татьяне и о моем рыдающем визитере. Делать вообще ничего не нужно, кроме как молчать, просто молчать. И тогда они готовы поверить, что ты не вполне в своем уме. Если теперь еще и смотреть как бы сквозь них, они чувствуют, что их подозрения подтвердились. Толстой, тогдашний, был, во всяком случае, не тот человек, чтобы есть с ним вишни. Или правильнее сказать – «пирожные»?
Этих двоих отделяло от меня не больше двух метров. Справа, сквозь высокие стекла, не было видно ничего, кроме Атлантики, неизменной Атлантики, ее все еще почти точной середины. Так что внезапно я счел повод для паники смехотворным и нисколько не боялся, что буду обнаружен. Ведь и Толстой смотрел как бы сквозь меня. А это верный знак, что даже если бы он еще мог говорить, он этого ни в коем случае не желает. Возможно также, что он давно увяз в своем притворстве, поскольку оно может становиться хроническим. Поскольку маска, которой оно и является, со временем прирастает к коже. Это, вероятно, и произошло с Толстым. Так что я почти решился заговорить с ними.
Бывает, что желание созорничать прямо-таки затопляет тебя. Хотя это, конечно, рискованно. Тем не менее у меня возникло, как выразилась бы моя бабушка, охальное желание обрушить на них безудержную тираду. О как прекрасно, что мы встретились здесь! Вы уже несколько раз попадались мне на глаза. Мы непременно должны познакомиться поближе! Но это действительно было бы легкомыслием, для которого я пока что чувствую себя слишком слабым.
Лучше уж я без единого слова позволю этой причудливой парочке пройти мимо.
Тут госпожа Толстая остановилась, чтобы поприветствовать знакомых, сидящих в креслах. Она громко воскликнула: Виват! и при этом ухватила мужа за воротник. Тот смотрел перед собой, на столик между рукоятками коляски. Тем временем возгласы женщины и ее, скажем так, друзей превратились в настоящий пароксизм шумного коллективного ликования. В котором я ни в коем случае участвовать не хотел.
Поэтому, чтобы не привлекать к себе внимания, я повернулся лицом к ювелирному бутику. В нем почти всегда сидит на барном табурете за высокой стойкой женщина, красивая совсем по-иному, нежели ты. В надежде, что продаст захваченные нами сокровища, она непрерывно печатает какие-то послания на своем мобильнике. Я еще ни разу не видел внутри ни одного покупателя. Вероятно, пассажиры проявляют осторожность по отношению к незаконному товару, захваченному в ходе каперских рейдов. Они просто боятся, что и с их имуществом случится то же самое.
Это было, само собой, опять-таки в другом столетии – что я принимал участие в действиях каперов. К примеру, мне в глаза бросилось явное сходство мистера Гилберна с Барбекю. Так мы всегда называли нашего корабельного кока. «Задница и борода». Пираты в своем большинстве не были людьми по-настоящему образованными. Поэтому они не заботились об изяществе, или тем паче благородстве, или хотя бы о правильности выбираемых ими выражений. От них-то и осталась на ресепшене привычка называть каюту совершенно неподобающим словом. Все, что когда-то было, оставляет след.
Мы должны только присмотреться, лучше всего – многократно. Тогда мы увидим, что все в своем первоистоке остается в точности таким же сохранным, как и корабль-греза, который движется на поверхности времени и по нему. От одного континента нашего Я к следующему. Само же время недвижимо. Только земли дрейфуют сквозь него, и мы – мимо них, может, мимо островов чуть быстрее. И каждый остров – лицо, которое мы узнаем, потому что когда-то уже стояли на тамошнем рейде. Конечно, всякий раз там оказывается парочка каких-то изгоев. Их мы берем на борт как новеньких. Другие, сами по себе, прежде хотели вести оседлую жизнь. Однако подверглись нападению викингов. Тогда как третьи потеряли все имущество из-за цунами, так что им пришлось снова наниматься на корабль. Однако из них лишь немногие знали и знают, что это всегда, всегда одинаковый и даже один и тот же корабль.
За ним из своего киношного кресла наблюдает Время, и за мной тоже – как я стою в Галерее перед мерцающими драгоценностями. С моей продолжающей болеть спиной, и этим дурацким плечом, и почти негнущимися ногами.
О чете Толстых я почти забыл.
Мне хотелось рассматривать через стекло это бледное под волосами Белоснежки, пугающе бледное лицо молоденькой продавщицы. Как она понапрасну сидит за своим высоким прилавком и, чтобы занять время, возится с мобильником! Но один раз она подняла голову. И тогда ее светлые, как водный источник, глаза обратились на меня и благодарно мне улыбнулись – за то, что я ее хоть немножко отвлек.
Это ей следовало бы сделать лет пятьдесят назад! Увы. Тогда я бы зашел к ней и потребовал поцелуя, но только с участием языка, и глубокого, и никогда не кончающегося.
Все-таки если мысль о разных Прошлых человека правильная, значит, я уже однажды видел тебя. В какой-то из прежних жизней. Поскольку мы с незапамятных пор находимся на борту, а некоторые из нас побывали здесь уже не один раз. Иными словами, попадали сюда снова и снова. И не только ты, нет, но и я сам, возможно, когда-нибудь вновь окажусь на нашем корабле-грезе. Спустя долгое время после того, как покину его. И вспомню себя опять, когда обрету Сознание.
Без которого все было бы навсегда потеряно.
Понимание этого – вот в чем заключалась тайна мудрости мсье Байуна. Теперь она перешла ко мне. Потому что он оставил мне в наследство воробьиную игру. Но если все это правда, Lastotschka, то, возможно, она станет ласточкиной игрой, в которую я буду играть с тобой. Притом что сами мы, возможно, не будем об этом знать. Между прочим, ты, Lastivka, еще этого не осознала.
2°49´ ю. ш. / 16°45´ з. д
В завесе из света колеблются плавники мант, как шевелится под бризом любая кайма. Но они плывут не внизу, в воде. Нет, они плывут на высоте моих глаз, прямо перед протяженным леером. И все же они не летают. А именно плывут так высоко, что даже пена, слетающая с гребней волн, не достает до них.
Этим, вот уже час, я всецело заворожен. Поэтому едва ли замечаю визитера, который сегодня опять навестил меня. Теперь уже он все время держит мою правую руку. Очевидно, не понимая, что от меня в ней вообще ничего нет.
В этом тоже можно натренироваться – как устраняться из собственного тела. Нужно только, к примеру, сосредоточиться на этих удивительных мантах. Они тоже справились с этим, устранились. Правда, из воды, а не из своих тел. Для них речь, собственно, идет о необходимом им воздухе.
Все-таки пока что мой визитер не плакал. За это я ему благодарен. Так что мне не придется устраняться еще и из собственных ушей, я смогу и дальше прислушиваться к ветру. Как он идет и идет.
Но что меня всегда так скептично настраивало по отношению к переселению душ – это что люди, по их утверждениям, почти всегда были раньше Клеопатрой. Или Александром Великим, или Мухаммедом Али, который еще именовался Кассиусом Клеем, когда моя бабушка вставала каждую ночь. Ей это доставляло гигантское удовольствие – когда кому-то в кровь разбивали нос. Она стуком в стену вытаскивала соседей из кроватей, и все собирались у нее перед телевизором. Где восторженно взревывали «Вау!», когда у кого-то лопалась бровь. И пили под это дело «Фабер-кристалл».
Эти люди предпочитали держаться в ближайшем окружении Клеопатры. И таким образом придавали себе хоть немного значимости. Никогда ни один из них не был, как раньше я, простым плотником или тем паче гробовщиком в какой-нибудь лесной деревушке. Или одним из тех, что имелись раньше у вас: крепостным крестьянином, которому не хватает хлеба, чтобы досыта накормить себя и своих. Нет, чаще всего такой человек претендовал, самое меньшее, на роль Марлен Дитрих.
Никто не хочет признаться, что в прошлой жизни был Гитлером, – что раз и навсегда подрывает идею переселения душ. Тем не менее теперь я знаю: это не фокус факиров – когда они годами держат руку поднятой в небо, так что вся кровь от нее отливает, но они тем не менее не становятся больными.
Только рука через некоторое время, само собой, сильно усыхает. Так что я, собственно, надеюсь, что визитер мою руку отпустит. Мне она еще пригодится, для трости госпожи Зайферт. И чтобы продолжать писать это письмо, потому что я хочу отмечать для тебя все, что представляется мне достойным внимания, а главное – обдумывания.
Хотя ты не сможешь это прочитать, я решил, что тетради после моего ухода должны быть переданы тебе. И потому что он самый младший из тех, кто обладает Сознанием, я попрошу об этом Патрика. Ведь сам он еще не собирается уходить – и в этом смысле, по крайней мере, еще далек от нас, обладающих Сознанием. Что и делает его пригодным в качестве предъявителя.
Я бы не хотел передавать их тебе сам. Правда, пару дней я надеялся, что мы сойдемся ближе. Но это так же смехотворно, как танцующая с возгласами радости пожилая дама. Кроме того, ты теперь несвободна. Я об этом подумал с первой минуты – что красивый стажер тебе подходит. Так что вчера вечером я нисколько не был удивлен.
Ты уже поняла: когда вы после очередной вечеринки пригласили меня к себе. Не только меня, нет, еще и мистера Гилберна. Наверное, Патрик, который уже сидел с вами, рассказал о нас. И вы захотели с нами познакомиться. А в конце концов к нам присоединился и этот молодой человек со светлыми глазами и зубами такой же белизны, как его корабельная форма.
В ночи рокотали популярные шлягеры. Но звезд видно не было. Вместо них на теплом настиле палубы все еще лежал день. Даже когда стемнело и только световое шоу что-то подсвечивало, да еще на палубу юта падал розовый свет от декоративных колонн в кормовой части палубы мостика. Над которой обычно играют в мини-крокет.
Я только самую малость вздрогнул, когда ты встала и, прежде чем уйти, быстро провела рукой вдоль уха твоего красивого друга. Как если бы туда соскользнула прядь его русых волос. Но она никуда не соскальзывала. А он на какую-то долю секунды сжал твои пальцы.
Так он стал победителем аукциона твоих поклонников. Ты еще была в том же платье, что на концерте, и в этих туфлях на высоком каблуке, которые я всегда так любил видеть на женщинах. Женские узкие лодыжки трогали меня больше, чем когда-либо – чья-то душа.
Вероятно, ты сейчас думаешь: какой похотливый старик, – но ты заблуждаешься. Ведь они меня трогали, как чья-то душа и даже как воплощение души. Сексуальным влечением это не было никогда, это было что-то другое. Но когда человек не способен по-настоящему чувствовать, ему остается только телесность, и именно для того, чтобы он что-то почувствовал.
Что-то у меня сейчас получилось много подчеркиваний.
Это, Lastotschka, смысловые акценты.
Откуда я, собственно, знаю, как звучит это слово в единственном числе? Русское множественное число у меня, во всяком случае, было неверным. Говорят не Lastotschkis, а без «s», просто Lastotschki – если их много. Тем не менее я в этот момент заметил, что влюбился я не в фей, а в тебя. Феи должны были лишь подготовить меня к встрече с тобой.
Уже хотя бы поэтому я не хочу, пока жив, отдавать тебе свое письмо. Когда же меня здесь не будет, мое детское чувство, вероятно, вызовет у тебя улыбку или даже радость. От него тебе тогда будет хорошо, ведь оно совсем ничего не станет от тебя требовать. Оно и надеяться ни на что не станет, даже втайне. Потому ты сможешь его принять. Даже от такого, как я. Но пока я еще здесь, оно будет для тебя бременем и в конце концов, неизбежно, назойливостью.
А уж этого я хочу меньше всего.