Часть 27 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Нельзя было понять, почему ожесточался Хватов. Дорогин засмеялся было и, как обычно подначивая приятелей, отскочил, готов был бежать от Хватова, но тому, оказалось, было не до шуток, и Дорогин не побежал. Старшина Иваненко незаметно подошел к ним и стал раздавать щелчки. Бил с хрустом, будто давил жуков. Первый отскочил верткий бдительный Дорогин. Вывернулся и, озлобленно оглядываясь, пошел прочь Хватов.
Потом он дрался с Попенченко. Они решали задачки на классной доске и мешали друг другу. И снова первые полетели кулаки Хватова. Подняв плечо и напрягшись подбородком, Попенченко стал отвечать, как учил его тренер, и Хватов перестал попадать в него и отлетал, пока так и не остался стоять с ненавидящим взглядом. Ожидая нового нападения, Попенченко смотрел на драчуна напряженно и недоверчиво.
Не миновали стычки и Диму. Он не собирался драться, не хотел этого, видел он, и нечаянно толкнувший его товарищ, но Дима уже принял стойку, и оба закружились один вокруг другого. У Димы получалось лучше, но драться им не дали. Дима сам опустил руки, потому что видевшие все Высотин и Попенченко остановились и Высотин сказал:
— Научили, теперь показывает.
Говорилось это о нем, о Диме, хотя противник его был крупнее и тоже ходил заниматься боксом. Будто обо всем догадывался и стыдился, смотрел на Диму и Попенченко.
Так Дима и не подрался. Всякий раз, когда он только собирался сделать это, на него смотрели осуждающе. А другие дрались. Другим было можно. Тот же Попенченко никому не уступал. Он оказался еще сильнее, чем представлялся им, когда приехал в училище в своей аккуратной пионерской одежде.
И все же без настоящей драки у Димы не обошлось. Уже через год отчисленный из училища переросток с узкой костистой головой, сын героя-пограничника и бывший беспризорник из детской трудовой колонии, бил всегда ни с того ни с сего. Однажды он стал избивать Витуса. Избивал с видимым удовольствием. Витус тоже пытался достать его, но получал удар ногой в живот и сгибался. Получал расчетливый удар рукой в лицо и поворачивался спиной…
Дима видел, как это началось. Видел, как, поняв все, ушел из казармы в коридор Брежнев. Видел, как прошел к выходу, будто ничего не заметил, Хватов. Увидел Попенченко, очень внимательного, вдруг забеспокоившегося, виновато поглядывавшего на занемогших ребят. И когда это уже нельзя было вынести — избитый Витус сидел на полу, а Попенченко дрался, — полез и Дима. В ушах зазвенело, на лице что-то порвалось. Он тоже попал во что-то твердое и кожистое, отлетел. Кто-то, оказалось, что Ястребков, помогал им. Повалили, возились на полу, попадали не туда, куда следовало.
— Прекратить! — услышали резкий голос.
Поднялись оглушенные, с вздувшимися лицами. Увидели Чуткого и Брежнева. Следили и за тем, кто поднимался последний. Тот поднялся, не обращая внимания на офицера, метнулся к Попенченко, но вдруг скорчился. Это оправившийся Витус ударил его ногой в пах.
Драки почти всегда возникали внезапно, как короткие замыкания. Обычно дрались один с другим не больше раза, все сразу становилось на свои места. Лишь Тихвин, Высотин и Гривнев не дрались ни разу. При малейшей угрозе заполошно кричал Высотин. Вращая выпуклыми глазами и упираясь руками в груди, решительно расталкивал драчунов Гривнев.
Нет, никто из них не искал противоборства. Так они пытались сохранить то, без чего им невозможно было представить себя. С каждым днем они бессознательно все больше признавали друг друга. Признавали такими, какими были, какими хотели стать, и наказывали тех, кто пренебрегал этим.
Нет, они не могли позволить, чтобы с ними обращались как с новичками.
— Чут-кий! Чу-ма! — кричали всей ротой.
В первом взводе сначала тоже закричали, но потом один общий нерв дрогнул в лицах. Насторожился и не узнавал своих ребят Брежнев. Никто во взводе не ожидал такого оборота. Оказалось, что они выступали против своего командира.
Но остальные взводы кричали.
— Чут-кий! Чу-ма! — выходило дружно, одной глоткой.
Чуткий стремительно вышел из офицерского зальчика столовой.
— Встать!
— Сесть!
Вставали, садились.
Чуткого недолюбливали. Его пронзительный взгляд, его резкий неуважительный голос, его острое как нож лицо ничего доброго не предвещали.
Чуткий ушел. Снова заорали. Чуткий вернулся. Снова вставали, садились. Дождались, когда он вышел, и заорали еще дружнее.
Из столовой вышли на плац. Чуткий не повел их в казарму, а весь мертвый час заставил промаршировать. Маршировали повзводно.
— Ха! — одной глоткой громко сказал четвертый взвод.
— Ха! — одной глоткой повторил третий взвод.
— Ха! — дружно выдохнул второй взвод.
В водяной пыли фонтана в центре плаца повисла короткая радуга. Слышался шорох. Это вода падала в круглую миску фонтана ледяными крошками.
— Напра-во!
Не понравилось Чуткому, как они повернулись.
— Нале-во!
Звуки от одновременного удара ног по асфальту разносились по плацу, отдавались в стенах вокруг. Теперь воспитанники действовали как автоматы. Руки отекали. От солнца, как от плиты, несло жаром. Но возникало чувство товарищества. Шли будто одним общим телом.
В следующий раз кричали:
— Пу-пок! Пу-пок!
Кричал и первый взвод. Так же дружно, как остальные. И переглядывались, довольные своей отвагой. Кричал и Брежнев. Сначала тише других. Потом как все. Замолчал, когда появился Пупок.
Снова ходили по плацу, неожиданно выдыхали:
— Ха!
То же произошло и при дежурстве Голубева.
Скандировали:
— Крас-ный! Крас-ный!
Кричал и поглядывал на дверь зальчика Высотин. Кричал, ни на ком не задерживая взгляда, Хватов. Довольный возможностью неизвестно кому и за что досадить, кричал Ястребков. Переглядываясь с каждым и как бы каждым восторгаясь, кричал Гривнев. Кричали Дорогин и Млотковский, но вдруг перестали. Это Дорогин, сидевший напротив приятеля, пнул того под столом, а теперь Млотковский, опускаясь ногами и телом все глубже под стол, пытался дотянуться до зачинщика.
Высокий, с бледностями и красными пятнами на крупном скуластом лице, Голубев наконец появился.
Снова маршировали. Теперь каждый офицер занимался своим взводом. После мертвого часа еще раз вывели на плац и промаршировали все свободное время. Вывели и после ужина.
Тогда рота впервые узнала, каким мог быть ее командир. Он был взбешен, стоял перед строем в немом негодовании, но не закричал, не повысил голоса. В другой раз он говорил уже повышенным тоном, но сдержанно. Иногда он обращался к воспитанникам как к единомышленникам, которые, конечно же, не могли не понимать, как можно и как нельзя вести себя. Случалось, он будто и вовсе становился на их сторону, разделял их стремление найти выход молодым силам и желаниям. В такие минуты он, казалось, полностью доверял воспитанникам, но просил и их осознать требования, которые предъявлялись им как военным людям. Бывало трудно решить, оправдывал он их или ругал, но в конце концов выяснялось, что не оправдывал, не мог оставить без внимания нарушения дисциплины и призывал не преступать пределов допустимого. Но после последней бучи он уже не предлагал воспитанникам своего товарищества, а резко и недвусмысленно отделял себя от них. Намеренно неспешной, явно недоброй сутуловатой походкой выходил он к ним, к двум длинным шеренгам в проходе между рядами прибранных, пригнанных одна к другой и как бы выстроившихся кроватей, останавливался перед вторым взводом и тягостным взглядом обводил роту. И офицеры, и воспитанники ждали грозы. Спокойно и строго рассматривал свой одинаково подтянутый взвод Чуткий. Вытянувшись, будто тоже находился в строю, стоял и едва ли кого отчетливо видел весь напрягшийся Пупок. Боковым зрением следил за командиром роты, но все замечал и во взводе Голубев, становившийся непреклонным, как Крепчалов, или, наоборот, как бы поддерживая воспитанников. Какое-то время командир роты только медлительно водил тяжелым взглядом, затем, когда между ним и ротой устанавливалась тягостная тишина, начинал говорить совсем тихо. Но вот хлещущий как бич голос обвивал строй. И офицеры, и кровати, и шумевшие у открытых окон в солнечных блестках тополя, и сквозняки, доносившие из умывальника запахи разбухшего фруктового мыла и сапожного крема, — все переставало восприниматься. Бушевал один Крепчалов. Он не употреблял ни одного матерного слова, но те несколько минут, пока, ни на миг не ослабевая, бился в казарме его голос, казалось, что он матерился самыми последними словами. Стихал Крепчалов внезапно. Обведя строй медлительным взглядом, сутуловатой, но уже облегченной походкой он направлялся в коридор, на ходу распоряжался тихим голосом:
— Ведите роту.
И снова отчетливо становилась видна казарма, слышны шумевшие у окон тополя, ясно происхождение запахов.
Нет, ни один взвод не стал бы кричать против своего командира. Все вышло из-за Чуткого. Оказалось, что не один Дима не любил этого бывшего кадета. А потом они уже не могли остановиться. Нельзя было. Потому что получилось бы, что строевые занятия смирили их. А прокричав против своего командира, несправедливо было пощадить других. И кроме того, их задело, что офицеры вдруг объединились против них. А ведь они ощущали себя не просто первым, вторым или третьим взводом, а взводом Чуткого, взводом Пупка, взводом Голубева… Да и свои офицеры стали больше требовать, чем давать.
— Вы дорого обходитесь государству, — не однажды слышали они.
Никто не возражал. Конечно, они чего-то стоили. Но двадцать две тысячи? За один год?
— Ого! — воскликнул Млотковский. — Дали бы их мне!
— Что-то много, — не поверил Гривнев.
— Столько и тратят, — сказал Уткин.
Что-то стояло за его словами, и, невольно взглянув на него, выросшего у тетки в селе, воспитанники догадались, что значили эти деньги.
— А форма дорогая. И еда. А учебники. И стирают нам все. Мастерские, — перечисляли они. — Офицеры за нас тоже деньги получают.
— А кусты кто подстригает? — сообразил Ястребков.
Но уже в следующую минуту мысль, что они дорого обходятся государству, повернулась к ним неожиданной стороной: не может быть, чтобы столько денег на них тратили зря, значит, на них, будущих офицеров, рассчитывали. Теперь они были горды и этими тысячами, что расходовало на каждого из них государство.
Так проходил второй год суворовской жизни Димы. Каждый день были вместе. Всем взводом. Всей ротой. Всем училищем. Жили в какую-то одну общую сторону. Лишь уход в отставку Моржа несколько омрачил это движение.
— Сразу видно, что был кадет, — говорил Высотин.
— У него одного такие сапоги были, — говорил Светланов.
— Нас понимал, — говорил Гривнев.
Они жалели Моржа и обижались, что новым начальником училища опять назначили полковника. Генерала, видно, не могли найти.
Если Морж был понятен воспитанникам уже тем, что, дослужившись до начальника училища, являл им пример того, чего мог достигнуть каждый суворовец, то новый начальник училища вызывал недоумение. У него будто не было своего лица. Виделось ординарное лицо сорокапятилетнего офицера в повседневной форме. Никто из воспитанников ничего не знал о нем: ни подвигов, которые он совершил, ни заслуг, о которых можно было говорить. Спрашивали командиров взводов. Те знали только последнее место его службы, ничего не сказавшее воспитанникам. Хотелось гордиться им, но не знали, чем именно гордиться. Не гордиться же обычным человеком, пусть и полковником, пусть и начальником училища.
Открывал и вел собрания и митинги все тот же начальник политотдела полковник Ботвин. Его роль, не совсем ясная, прежде все же была объяснима: он выполнял приказы и распоряжения Моржа. Теперь же за красным столом президиума сидели два обыкновенных военных. Ботвин выглядел предпочтительней. Но самое странное оказывалось другое: новый начальник сторонился воспитанников, не ходил в голове колонны училища на парад, его голоса не слышали, училище ходило будто без головы.
Глава третья