Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 28 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Теперь, в третьей роте, они являлись уже настоящими суворовцами. Их подпирали не только неоперившиеся новички, какими они едва ли вспоминали себя, но и воспитанники второй роты, занимавшие их прежнюю казарму и их прежние места в столовой и на кухне. К воспитанникам четвертой роты они относились как к равным. Смотрели на пятую и в основном на шестую выпускную роты. Офицеры, даже Чуткий с его острым как нож лицом и резким неуважительным взглядом, не стесняли и как бы поменялись с ними местами. Теперь не они находились при офицерах, а те находились при них. Но больше всего они радовались сами себе. После каникул они вернулись не просто в свой второй дом, а сами были этим домом. По утрам теперь не их поднимали и вели на зарядку офицеры, а поднимались и шли на зарядку они сами. После свободного времени всех собрали в казарме. Рота уже не могла поместиться в ленинской комнате. Перед ними стоял и дожидался тишины капитан Царьков. Он будто только что вышел из пошивочной мастерской и парикмахерской. Ни у кого из офицеров рот китель и брюки навыпуск не были сшиты из такого дорогого материала. Крупные мармеладные глаза, большой, но уместный нос, широкий мясистый рот, тяжелый раздвоенный подбородок, короткая, явно непропорциональная фигура — все было как-то неприлично для настоящего офицера ухоженным и картинным. Как и два года назад, Царьков запел вещающим речитативом. Но что это? Голос не увлек. Странно было видеть изображавшего полет взрослого человека. Ясно стало, что так восторженно он пел только для них. Перед взрослыми выступить так он не посмел бы. Воспитанники завертелись, зашумели. По-мальчишески откровенно улыбнулся, понимающе переглянулся с Чутким и Пупком, но спохватился Голубев. Никто не слушал Царькова. Недели через две выехали на сбор хлопка. Одна сторона асфальтированных дорог на всем протяжении была завалена просушиваемым хлопком. Иногда они возвращались в училище в тот же день, но чаще оставались на одну и несколько ночевок. Спали в специально для них освобожденном помещении, занимавшем просторный глинобитный дом. Устраивались прямо на полу, положив под голову шапку, собственное плечо и руку. Вечером становилось душно, долго не могли заснуть. Ночью их кто-то будил, все время заходил в помещение, не закрывая за собой дверь. Кричали: «Закрывай дверь!» Дверь закрывали, но кто-то нахальный снова открывал ее. Снова кричали. Но их не слушали. Не сразу соображали, что это остужал помещение ночной холод. Теперь они спали будто одной половиной себя, а другая половина с кем-то боролась. Потом они, казалось, лишь делали вид, что спали. Перед утром боролись с кем-то уже обе их половины. Поднимались с почерневшими лицами, выходили в мучнистый ледниковый сумрак низких заиндевевших полей, начинавшихся сразу за домом. Зябко ежились, прятали руки в карманы шинелей, деревянно ступали по стылой земле. Пошли. Каждый занял ряд. Пока шли, немного согрелись, но пальцы рук, особенно кончики, накалываясь на острия коробочек полученными накануне ранками, мерзли и ныли. Скоро незаметно открылось небо и воздух стал призрачным. Почернела земля. Отсырели и тоже почернели кусты. Над плоским полем появилось и засияло солнце. Пространства наполнились теплом, и руки перестали мерзнуть. — Надо побольше набрать, пока хлопок сырой, — сказал Хватов. Становилось жарко. Хватов сбегал и первый снял шинель. Потом по несколько шинелей сразу отнесли Дима и Гривнев. После завтрака стали снимать и гимнастерки. К обеду на поле виднелись только майки и трусы. Кто-то ушел далеко вперед. Кто-то отстал. Внимательно следил, чтобы никто не заходил на его ряд, Ястребков. — Ты куда лезешь! — кричал он. — Ты же не успеешь, — говорил Гривнев из соседнего ряда. — Успею, а что он верхушки сшибает! — не согласился Ястребков. — Пусть на свободный ряд становится. — Всем хватит, — сказал проходивший мимо Хватов. — Ты что свой ряд не убираешь? — спросил его Уткин. — Я уже убрал. — Ты посмотри, сколько после себя оставляешь, — теперь Уткин говорил Млотковскому. — Это не мой. — Иди, иди на свой ряд, — сказал Ястребков. Млотковский давно потерял свой ряд и сейчас где-нибудь сидел или стоял, поглядывая на рассыпавшуюся по обширному полю роту, на офицеров, на кучнее всех державшийся первый взвод. Никто не поверил, что Млотковский мог собрать хлопка больше других. Он был разоблачен. Из его мешка вывалился камень. Теперь, сдавая хлопок, Млотковский предупреждал: — Сейчас ничего нет. И смотрел открыто и честно. Но это еще ничего не значило. Его хлопок вываливали не в общую кучу, а на землю рядом. Он возмущался. Это тоже еще ничего не значило. В его мешке снова мог оказаться посторонний груз. Когда так и произошло, приехавший с обедом старшина Иваненко побежал за виновником, догнал его и отпустил несколько щелчков и «макаронов» ребром ладони по шее. — А что я сделал? — оправдывался Млотковский и показывал на Ястребкова. — Это он мне подсунул. Ястребков задохнулся, а Млотковский пустился наутек от старшины. Походило, что возвращались жаркие дни. Бегали за водой. Отдыхая, подолгу стояли неподвижно. Уткин с Высотиным взялись грузить собранный ротой хлопок в кузов прицепа заехавшего на середину убранного поля трактора на резиновых колесах. — Первый взвод опять обогнал нас, — сообщил Годовалов. — Ты что все ходишь, собирай лучше, — пробурчал Ястребков. Он был явно недоволен, что все, казалось ему, забросили свои ряды и образовали занятые разговорами группки. — Надо догнать, — сказал Уткин. Это было и так ясно всем. Скоро Уткин и сибиряк Кедров уже шли с полными мешками. Не хотели кому-либо уступать Высотин и Попенченко. Соревновались не только взводы, но и воспитанники. Сразу с двумя мешками каждый — где-то раздобыли по второму мешку, чтобы не бегать лишний раз к сборному пункту, — пришли Хватов и Тихвин. Они снова обошли первый взвод. Но что это? Оказывается, пока они собирали хлопок, произошло странное, непонятное воспитанникам событие: Царьков стал майором. За что? За какие заслуги? За пение? Как мог стать майором человек, который не командовал даже взводом? Млотковский и Ястребков показывали на Царькова пальцем. Явно не хотел смотреть в его сторону Хватов. Поглядывая на странного майора, мысленно представляя себя с ним и повторяя каждое его движение, Дима чувствовал себя тоже странно, будто сам каким-то образом стал майором и не понимал, как это могло произойти. В новом звании тот выглядел еще ухоженнее и картиннее. А между тем начинали подготовку к параду младшие роты. Площадка перед вестибюлем заменяла правительственную трибуну. Из старших рот на них смотрели завсегдатаи, сидевшие на лавках под кленами как знатоки. Среди них можно было увидеть Высотина. На перекрестке у беседки играл училищный оркестр. Наверное, самым непритязательным в училище был его капельмейстер, старый человек с бурым морщинистым лицом, с худой спиной и шеей, и старый капитан в кителе с почти стершимися погонами и низко сидевшей выцветшей фуражке. Он знал, что суворовцам нравилось маршировать под «Славянку», любил и догадливо улыбался, когда его просили играть этот марш. Его свободные в рукавах руки вскидывались в одно мгновение, а уже в следующее мгновение оркестр начинал играть. Одна за другой приступали к тренировкам и роты постарше. Становились по ранжиру в колонну по одному, чтобы затем разделиться на шеренги и образовать парадную коробку. Не желая уступать место впереди Тихвину, Ястребков зло прокричал: — Не видишь, что здесь уже стоят, точка жирная! — Ты же ниже его, — сказал удивленный Дима. — В каждой бочке затычка! — озлился и на него Ястребков.
Но не только Тихвин, а еще десятка три ребят скоро стояли впереди. Чем дальше к концу отодвигали Ястребкова — с Чутким не поспоришь, — тем труднее выносил он каждого, кто обходил его. Дегтярные татарские глаза заместителя начальника училища блестели, он расслабленно улыбался, ходил вихляющей походкой, вдруг забегал перед парадной коробкой, кричал: — Выше, выше ногу! Присев на корточки, отчего было видно, какие у него длинные и худые ноги, он выкрикивал: — В четвертой шеренге третий и седьмой руку назад до отказа! В шестой шеренге… — Вот видите, — удовлетворенно говорил он. — Хорошо сделали, что половину первой шеренги убрали. Они длинные и ходят как слоны, не могут поднимать ног, особенно этот Зигзагов. — Теперь лучше, — соглашался Крепчалов. Показали фильмы о нахимовцах. Смутила догадка: фильм делали специально для кого-то, как бы для девочек, веривших всему. Но, может, у нахимовцев все так и есть? У них же, у суворовцев, иначе. Но почему нет фильма о суворовцах? Кто вообще отвечает за фильмы? Может, фильм о суворовцах уже готовится? Офицеры не знали и ничего не слышали. Преподаватели не знали и тоже ничего не слышали. Они не ожидали такой заинтересованности суворовцев. Как хотелось им увидеть в фильме себя! Дима не подумал, что мог быть фильм о суворовцах. Это Высотин первый заговорил об этом с Голубевым. Заговорил с командиром взвода и Уткин. Сразу все понял Гривнев. Только тогда Дима почувствовал, что ему тоже стало интересно. В самом деле, какие они? Чем замечательна их жизнь? — Интересно, покажут, как мы воевали подушками? — спрашивал Зигзагов. — Ходят ли они в самоволку? — спрашивал Хватов. — А темные покажут? — вдруг спросил Млотковский. — Тебе еще мало, — сказал Высотин. — Если просит, можно еще, — сказал Гривнев. — А что, ребята, сделаем? Он обнял Млотковского за плечи и чуть прижал к себе. Они уже верили, что фильм о них непременно будет. Там, где все планировалось, не могли не думать о суворовцах. О них и в самом деле не забыли. Фильм о суворовцах показали. Офицеры в фильме говорили мужественно и возвышенно, смотрели строго и назидательно, а суворовцы все время о чем-нибудь спрашивали их. Кто-то из воспитанников совершил проступок, и все переживали за него. Потом он пересилил себя, и все воспитанники стали хорошими и дружно маршировали. — Интересно, занимаются ли они боксом? — спросил Годовалов. — Мы бы им дали! — сказал Дима. Он понял, что имел в виду Годовалов, недавно одержавший на ринге две победы. — Наш пончик нокаутировал бы, — сказал Высотин и потянулся к тугой щеке Попенченко. — А почему, фильм хороший, — сказал Уткин. — Ничего там такого нет, — возразил Дима. Конечно, хорошо, что их считали такими воспитанными и дисциплинированными. Но в фильме не было ни одного суворовца, с которым хотелось бы проводить время. И дисциплина, и порядок там тоже не удивляли. Только в одном имели преимущество суворовцы фильма: там во главе училища стоял генерал. …Никогда еще, казалось Диме, они не жили так слаженно. И ничуть не хуже, чем их сверстники из фильмов. Скорее всего, даже лучше. Однажды они вдруг заговорили о родине. В самом деле, что это такое? Диме невольно вспомнилось, что рассказывали об этом офицеры, Царьков и преподаватели, что сам он знал из книг, газет и кинофильмов. Конечно, он не мог вспомнить всего. Уткин вспомнил о своем селе, где для всей страны выращивали пшеницу и кукурузу, а взамен получали трактора и комбайны. Брежнев рассказал об отце, добывавшем уголь, то есть топливо для паровозов, свет и тепло для городов. С каждым рассказом здание родины, в котором они жили, выглядело интереснее и красивее. О дальневосточном городе, где люди жили не хуже, чем в Москве, рассказал Гривнев. Погибшего за родину отца вспомнил Попенченко. Кто-то напомнил всем о бесплатном обучении и бесплатных больницах. Другие тоже добавили каждый свое. Получилась родина, не гордиться которой оказывалось просто невозможно. И они гордились ею, потому что еще она была первой страной, в которой делалось все, чтобы весь народ, а не отдельные люди жили лучше. Страна строилась, продвигалась к счастливому будущему. Они подтверждали это многочисленными примерами. Лучшим же примером являлось само существование суворовских училищ. — Лет до ста расти нам без старости. Год от года расти нашей бодрости. Славьте молот и стих — землю молодости! — пел чужими словами Царьков. Они соглашались с ним и не любили его. Им не требовались посредники. Они и без Царькова знали, что любить и чем возмущаться, чтобы родина считала их своими. «Мы тоже народ», — думал Дима или кто-то другой в нем, потому что не могло не быть народом так много людей, сколько было суворовцев, которые жили одной со всей страной жизнью и каждым своим днем, особенно же своим будущим были связаны с нею. «Мы тоже народ», — думал он или кто-то другой в нем, потому что (это тоже каждый день ощущали они) за них думало и все решало государство, потому что все, что бы они ни делали, особенно если делали хорошо — получали четверки или пятерки, успешно выступали на ринге, участвовали в художественной самодеятельности, — каким-то образом приближало их к цели, какой бы неопределенной она ни казалась. Диме нравилось, когда все училище приходило в движение и все шесть рот с офицерами в почти ночной темноте выходили на гарнизонную репетицию. Всякий раз при этом он как бы переставал быть именно Покориным. Переставали, казалось ему, что-то свое значить и взводы. Даже роты едва сохраняли самостоятельность. Это чувство росло и усиливалось в нем, когда они, объединенные своей множественностью, одной на всех парадной формой и протянувшейся почти на два квартала колонной, шли по пустынным улицам к главной площади республики. Представлялось: они одни в городе не спали и у ж е д е й с т в о в а л и. Но нет, они были не одни. Такая же длинная направляющаяся к площади воинская колонна преградила им путь, такой же длинной направляющейся к площади колонне преградили дорогу и они. Чем ближе к площади подходило училище, тем больше колонн встречали они. Становилось тесно. Вокруг площади уже стояли войска. Подходили новые части, их оркестры перед площадью начинали играть марши. Заиграл и оркестр училища, но перестал, училище заняло свое место. Теперь они и вовсе не были какими-то отдельными суворовцами, взводами и ротами. Они даже училищем являлись не вполне, а становились вместе солдатами и офицерами, всеми войсками. Что-то лично значить оказывалось неуместно. Только возвращаясь с площади по прозрачным и еще безлюдным улицам, они снова начинали ощущать себя сначала только училищем, потом ротой, затем почувствовали и самих себя, свои онемевшие шеи, плечи и спины, свои отекшие кисти рук, свои будто обрезавшиеся глаза.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!