Часть 32 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Действительно, Годовалов часто судил. Судил, когда роты и взводы играли друг против друга в футбол или баскетбол. Особенно любил судить, имея третью категорию, поединки боксеров-новичков.
— Он у нас старший, — сказал Высотин.
И тоже был прав. Годовалов представлял на соревнованиях почти все команды.
Даже с Млотковским у него наконец установился мир.
Словом, как и в школе, Годовалов жил полной жизнью и всему соответствовал.
«И этот такой же», — неожиданно поразило Диму: так много сходного обнаружилось вдруг в Москвине.
Дегтярно-смуглый, скуластый, несколько приземистый и широкий в кости, Вова Москвин походил скорее на узбека или туркмена, чем на русского. Он сидел за первым столом перед преподавателем, был незаметен, никогда не оглядывался, не смотрел, что происходило за спиной. Еще меньше заметен он был в строю, на уроках физкультуры и особенно в свободное время.
Погибшего на войне отца Вова не помнил. На сохранившейся у мамы фотографии смуглый скуластый человек улыбался одними глазами. Если бы рядом не было мамы, смотревшей с ним как бы одним взглядом, Вове было бы труднее поверить, что это — его отец.
После первого класса они с мамой сфотографировались. По фотографии было видно, что они жили вдвоем и больше у них никого не было. Вове даже казалось странным, что у других мальчиков были живые отцы, что мальчики слушались их. Он не завидовал этим мальчикам, не мог вообразить себя на их месте, не представлял, чтобы кроме мамы кто-то еще мог руководить им и заботиться о нем.
Мама тоже смотрела на мужчин как на чужих и строго, как врач. Она и была врачом, всегда следила за Вовой, простукивая и прослушивая его гулкую грудь и спину, щупая его плечи и руки, заглядывая в уши, горло и нос, осматривая зубы и пальцы рук и ног. Все было в порядке, и она отпускала его гулять или играть.
Гулять или играть для Вовы означало остаться одному, чем-то занять себя и не скучать. Он сразу осматривался и искал, что могло бы заинтересовать его. Привлекали внимание обыкновенный арык, по которому что-то плыло, тротуар, на котором оказалась куча мусора, деревья, которые покачивали ветвями так, будто внутри них кто-то сидел и дергал. Привлекало любое движение и, конечно, прохожие. Замечал он и мальчишек. Он не играл с ними, но подходил к ним и принимался делать то же, что и они, только один, сам.
Маму он огорчил лишь однажды. Так тихо и солнечно было везде, так спокойно, что он заглядывался даже на асфальт, на заборы, на пыль. Внутри деревьев, выстроившихся вдоль улицы, все было в тени, а листья наверху блестели. Вот тут-то и появилась и медленно, как большой жук, стала подниматься вверх по улице низенькая кубастая машина. Он поднял камень и, сознавая, что делать этого не следовало, бросил камень вдогонку машине. Он видел, как камень летел, отскочил от ее заднего стекла и как в воду канул, потерялся на дороге. Пока все это происходило, он думал, что хорошо бы камень не долетел до машины, что жаль, что он все-таки долетел… Одетый в белую парусину высокий и широкий водитель остановил машину, вылез из нее, медленно подошел к хулигану, взял за плечо и повел к маме.
Вова не понимал, что толкнуло его на такой поступок. Может быть, он нагляделся на самовольство мальчишек, проказы которых были чужды ему? Во всяком случае всегда такая уверенная и строгая мама расстроилась и посмотрела на него так, будто вместо прежнего Вовы был у нее теперь другой сын, один из тех самовольных мальчишек. Он смотрел на маму большими коричневыми глазами, не знал, что теперь будет с ними, и молчал. Он никогда не плакал.
День, когда мама провожала его в первый класс, был значительный день в его жизни. В рубашке с короткими рукавами, в штанишках чуть выше загорелых чистых коленок, в носках и сандалиях он выглядел нарядным. В его портфеле находилось все, что было нужно для самостоятельной жизни. Он видел, что и для мамы это был важный день. Она явно надеялась на него. Он заметил, что среди женщин, которые сопровождали детей в школу, таких больших, строгих и красивых мам не было, и это еще больше настраивало его на необыкновенную жизнь. Все, что было с ним до школы, тут же забылось.
Мама подсказывала, каким ему следовало быть. Она хотела, чтобы одежда на нем была как новая, волосы расчесаны, тело чистым. Такими же новыми и чистыми должны быть учебники и тетради. Следовало хорошо учиться, то есть слушать учительницу и вовремя делать уроки. Сначала делать уроки, потом все остальное. Он скоро убедился, что быть таким было лучше всего. Всегда хвалили и поощряли самых успевающих, самых прилежных, самых внимательных. Мама тоже, видел он, ценила это в нем больше всего.
Пожалуй, только в училище Вова узнал, что такое были мужчины. Офицеры, преподаватели, старшина никого не уговаривали, их требования были просты и однозначны. Все должны были жить по правилам, как взрослые. Между офицерами и воспитанниками была лишь одна разница: одни уже были взрослые, другим это предстояло. Они уже сейчас должны были стараться быть взрослыми, а только потом детьми, сначала выполнять команды, а играть в свободное время. Это нравилось Вове.
Только в училище он узнал и то, что такое были настоящие мальчишки. Оказалось, что таких, как он, мальчиков почти не было. Он не только не умел (и не хотел) драться, но и телом своим, руками и ногами не владел как должно. Никогда прежде не играл он ни в футбол, ни в баскетбол, ни в другие игры. Напрасно бросался он к мячу — тот проскакивал мимо, натыкался на его выпрямленные пальцы и доставался другому. Словом, Вова мало что умел и как мальчишка ничего не значил.
Сначала у него было больше четверок. Их ставили уверенно, пятерки же с сомнением, как бы говоря: ну что ж, каждый, если заслужил, может получить пятерку. Однажды, поощряя его, так прямо и сказали. Вторая пятерка подряд по одному предмету уже вызывала удивление. Странно посмотрел преподаватель математики. Недоверчиво взглянула широкая и пожилая преподавательница русского языка и литературы и, показалось Вове, еще больше не поверила. Удивленно возвела на него иконные глаза историчка, пыталась что-то понять, не поняла, запомнила. Третья пятерка подряд уже сбивала с толку. Такой незаметный?! Полным отличником за первую четверть он не вышел, стал за вторую, но в глазах преподавателей и ребят таким отличником, как Годовалов, не стал.
Москвин вообще не привлекал внимания. Привлекали внимание другие. Например, Руднев. Сначала Вова и сам видел, что лучше других не был. Заметнее выглядел в математике тот же Руднев, в истории Высотин, в русском языке Гривнев. Хорошие пятерки получали Дорогин и Попенченко, Брежнев и Хватов. Москвин не сразу понял, что все эти ребята были заметнее его и успевали лучше его как бы сообща, а не по отдельности.
Так было два года. Пятерки ставили, но как бы только в порядке поощрения, как бы только желая показать всем, что они тоже могли стать отличниками, если бы старались, как Москвин.
Но уже в первые дни третьего года он почувствовал, что всякие сомнения на его счет исчезли. В который раз он убедился, как важно было быть внимательным на уроках и ничего не откладывать на завтра.
Но не одной учебой и не одними командами жили ребята. Даже не столько учебой и командами, сколько всем остальным. Не мог остаться в стороне и он. Не все его однокашники были такими уж быстрыми и умелыми. Его тело тоже кое-чему научилось. А играть так, как играл наскакивавший и всех цеплявший Млотковский или как Хватов, лишь бы настичь мяч и пнуть, снова настичь и снова пнуть, Вова тоже не мог. Однажды, вдруг загоревшись, он так и сделал. Хотя приходилось все время метаться, как метался мяч, он почувствовал, что играть даже так было хорошо. Однажды он даже играл за взвод. Его поставили в полузащиту. Получаться у него ничего не получалось, но мешал соперникам он, должно быть, больше других и был неутомим. Вот тогда-то он понял, что такое было быть настоящим мальчишкой.
Но как бы там ни было, по-настоящему он мог проявить себя только в учебе. Лишь она выявляла главные достоинства, от которых зависело будущее каждого. Здесь преимущества были на его стороне. Пока ребят отвлекали посторонние увлечения, он не терял времени даром. Однажды он был неожиданно и приятно удивлен, как мало ребят училось вровень с ним. Во всем взводе такими были Годовалов и Руднев. Не признаваясь в этом себе, Москвин едва допускал, чтобы кто-то еще был столь же упорен и настойчив. Так было и в роте. К тройке добавлялись Петров из четвертого взвода и Брежнев, по очереди с бывшим сыном полка Солнцевым представлявший роту в президиумах собраний и митингов. На большее, чем быть в такой компании, Москвин и не претендовал.
Ни с Рудневым, ни с Годоваловым, ни с Москвиным Дима так и не подружился. Хватало и того, что они жили как бы параллельной с ним жизнью. Иногда такие же чувства вызывали у него и ребята других взводов. Оказывалось, что и там кто-то другой жил какой-то его жизнью.
Так интересно и разнообразно он еще не жил. Он управлял своим самочувствием, всегда знал, с кем и когда ему хотелось проводить время.
Лишь один человек во взводе вызывал у Димы странное чувство. Это не было его личным чувством, а так непосредственно и устойчиво передавалось ему отношение взвода к вечно пригнутому, с необыкновенно подвижной, то убегающей за уши, то набегавшей на низенький лоб кожей головы, с беспокойно мечущимися взглядами Левскому. Пожалуй, это был единственный его однокашник, у которого за все время так и не появилось ни друзей, ни приятелей. Достаточно было взглянуть на его старавшуюся за всеми поспеть суетливую фигуру, на елозившие по голове серенькие волосы, на костлявые руки-лапки и невыпрямлявшиеся в коленках ноги, чтобы почувствовать досадливую неприязнь. Как на муху, как на какое-то насекомое, которое тем не менее являлось его товарищем, смотрел на него Руднев. И в самом деле, будто опасаясь выдать в себе что-то порочное и недостойное, Левский избегал смотреть прямо и открыто, даже обычный свет, казалось, резал ему глаза. Еще больше, чем возмутительных подхалимов, доносчиков и всяких самозванцев, в упор не признавал Левского приземистый большеголовый Витус. Немедленно взъярялся и как самого последнего презирал Левского Ястребков. Даже вступавшийся за многих Уткин старался не замечать, как иногда третировали общего нелюбимца ребята. Словом, Левский не вызывал обычного и привычного всем сопереживания и участия, и чем дальше, тем очевиднее приходилось лишь терпеть его. И не в том было дело, что он постоянно оказывался среди отстающих, не в том, что добивался чего-то незаслуженного, и не в том, что с кем-то чего-то не поделил, а в том, что он и не собирался ничего и ни с кем делить (даже краешек стула), что всегда поступал не по своей воле, а вынужденно, что, несмотря ни на что, оставался таким, каким нельзя было любить его.
В начале третьей роты училище посетил необычайно самодовольный офицер. Неопределенного роста, неопределенной комплекции, без каких-либо запоминающихся примет, он, однако, как будто не умещался сам в себе. «Чей-то отец», — подумали воспитанники. Странное самодовольство офицера не очень-то удивило их. Майор — не маленькое для них звание, и обладатель его, тем более чей-то отец, уже сам по себе значил немало. Удивило другое: посетитель оказался Левским. Приподнятое скуластое лицо, широко раздвинутый рот, незаметно выдвинутые глаза, каждую секунду успевавшие окинуть окружающую обстановку и все увидеть, — родитель явно знал себе цену. Поглядывая на встречавшихся ему одинаковых суворовцев, среди которых где-то должен был находиться его сын, он все время улыбался неубывающей улыбкой, но не суворовцам, товарищам его сына, не каким-то своим наблюдениям и мыслям, вообще не тому, что он видел, а от переполнявшего его чувства собственной значимости. Его было как-то трудно разглядеть, странное самодовольство засвечивало его. Увидев такого родителя, Голубев подобрался и весь превратился во внимание. Он еще больше насторожился, когда, уважительно рассказывая об усидчивости и старательности младшего Левского и своих надеждах на трудного воспитанника, почувствовал, что старший едва ли слушал его. То есть слушать-то тот слушал, но так, будто понимал о сыне и обо всем больше, чем какой-то старший лейтенант-воспитатель. Так они разговаривали, сначала по пути от проходной до казармы, потом в казарме, которую командир взвода показал приехавшему родителю, затем в офицерской комнате.
Почти все это время младший Левский находился с ними. Он посмелел, даже несколько выпрямился, смотрел вокруг прерывисто и зорко, ловя обращенные к отцу, а значит, и к нему явно изменившиеся взгляды сверстников. Даже Голубев при отце оказался как бы в подчиненном положении. Однако разговаривали они недолго. Отец не собирался вникать в ненужные ему подробности и поглядывал на сына как на свое продолжение.
Скоро отец и сын направились к проходной, и видно было, что шли родные люди. Сидевший с Гривневым в беседке у перекрестка Дима слышал, как Левский, поднимая на отца признательные глаза, спросил:
— Папа, а когда тебе звание «майор» присвоили?
— Месяц назад. Теперь мы тоже не лыком шиты, Вовик. У меня в подчинении даже один подполковник есть.
Первые дни после визита отца Левский держался необычно сосредоточенно. Если бы не пригнутость и привычка смотреть на всех откуда-то снизу, он выглядел бы вполне достойным воспитанником. Да и отношение взвода к нему на какое-то время изменилось. Ненадолго.
Запомнилась Диме последняя игра в чехарду. Согнувшись головой и руками к коленям, сначала стоял Тихвин, а другие прыгали, на лету отталкиваясь от его спины. Прыгали от черты, в полете делали ногой отметку на земле за ним и всякий раз отодвигали его все дальше от черты. Тот, кто заступал черту или не мог перепрыгнуть через стоявшего, сам становился к черте. Далеко прыгал длинный Зигзагов. Еще дальше прыгал Уткин. Летел ласточкой, звучно опускал руки ладонями на спину стоявшего. Разбежался Млотковский. Перед чертой он засеменил, понял, что не перепрыгнет, налетел на Тихвина грудью, вцепился в него и, подогнув ноги, стал карабкаться. Сил у него не хватило, он опустил ноги на землю, подпрыгнул, животом навалился на Тихвина и стал карабкаться дальше. Тихвин от натуги полиловел и не устоял. Остальные тут же образовали кучу малу: накрыли лежавших Зудов и Хватов, к ним привалились Гривнев и Ястребков, поверх всех, как на ворох одежды, бросился Зигзагов.
После Млотковского стоял Левский. Его костлявая спина прогибалась под прыгавшими, и многим, видел Дима, хотелось, чтобы она прогнулась еще больше. К нему так и не привыкли, а только терпели. Теперь можно было не терпеть, побольнее впечатать ладони в терпеливую спину.
Нет, и к Левскому Дима относился неплохо. Каким бы тот ни был, он, воображал Дима, чувствовал себя как все, но тайно как все, скрыто как все. Он шел по жизни как по длинному подземному ходу, что вел туда же, куда остальные шли верхом. Лишь во время каникул он внутренне выпрямлялся, становился выше ростом и смотрел на окружающих почти открыто. Он даже гордился тем, что учился с такими не признававшими его ребятами, как Руднев и Высотин, Попенченко и Хватов, что сам был одним из них.
Глава девятая
Рослые, уверенные, вступили они на центральную аллею. Как тесно и будто суетясь шли их младшие товарищи, так широко, свободно и раскованно шли они. Головы подняты. Плечи развернуты. Ноги ступали всей ступней. Такими же взрослыми и решительными представлялись им старшие суворовцы два-три года назад, когда вот так же шли по центральной аллее. Теперь смотрели на них. Да и как не смотреть, если шла п я т а я рота.
По утрам они совершали пробежки по городу. Бежали шаг в шаг, рука в руку. Удары ног по асфальту одновременно отдавались в застойной тишине. Чем дальше удалялись от ворот училища, тем явственнее ощущали, что город с м о т р е л на них. Деревья по обе стороны дороги поворачивались к ним как люди. Взгляд невольно искал редких прохожих, говорил: «В о т м ы к а к и е!»
Так уже было и… не было…
Так было, потому что всякий раз, возвратившись в училище, они изменялись и становились хозяевами раскрывавшихся перед ними новых жизненных пространств. Так было, потому что, возвратившись в училище и узнавая друг в друге себя известных и себя неизвестных, они обнаруживали в себе неожиданные достоинства. С каждым годом они все больше признавали друг друга, но признавали не столько один другого лично, сколько какого-то одного общего человека, что находился в каждом из них.
И все же на этот раз было иначе. Уже одно то, что они дошли до старшей роты, само по себе значило немало. Этого никто не мог сделать за них. Это совершили они сами. Они вдруг почувствовали, что им не с кого стало брать пример, не на кого равняться. Теперь равнялись на них.
Конечно, была еще самая старшая шестая рота. Она держалась степеннее. Но не равняться же на тех, кого они во многом превосходили. Может, в массе шестая рота была несколько крупнее, но прежде выпускники выглядели внушительнее, многих из них знало все училище. Этих не знали. Но кто не знал Руднева или Попенченко, Зигзагова или Стародворова? Кто не знал боксеров, баскетболистов, художественной самодеятельности пятой роты? Младшие роты явно предпочитали их шестой.
— Ребята, это же здорово! — восклицал Гривнев и вращал выпуклыми глазами.
Они были довольны и не скрывали этого. Не скрывал Хватов, ставший еще деятельнее, чем обычно. Красноречиво оглядывал ребят Высотин. Сдерживался Попенченко. Он видел, что являлся в глазах товарищей одним из тех, кто составлял достоинство роты и придавал ей вес. Это было приятно и смущало. Получалось, что он, радуясь перемене, радовался как бы самому себе. Получалось, что, радуясь самому себе, он не должен был находить ничего особенного в том, что стал старшим суворовцем. Меньше, однако, сдерживали себя те, за кем прежде не замечалось особых достоинств. То, что они стали старшими, теперь уравнивало их со всеми. Даже Левский не мог унять охватившего его возбуждения. Как ни пренебрегали им, он тоже вместе со всеми перешел в пятую роту. Что из того, что кто-то успевал лучше его, что из того! Но еще увереннее стал и без того уверенный Руднев. В пятой роте не годилось оставаться такими, какими они были в четвертой. Это он первый, когда рота вступила на центральную аллею, поднял голову, развернул плечи, пошел широко и раскованно.
…Брежнев впервые приехал в училище позже многих. Его ждали. Ждал даже командир взвода старший лейтенант Чуткий. Оказывалось, что без него взвод как бы еще оставался в четвертой роте, тогда как другие взводы уже находились в пятой. Ему представлялось, что он и немногие, самые успевающие и дисциплинированные, переходили в старшую роту первые, а за ними следовали остальные.
А второй взвод и без Светланова, как всегда дружно, направился играть в футбол, а затем купаться в бассейне. Все главные места в училище теперь принадлежали им. Когда Светланов приехал, он тоже присоединился к товарищам, но сначала он увидел Брежнева и поздоровался с ним, затем ходил здороваться с ребятами из третьего взвода. Эти ребята нравились ему, особенно боксеры, а баскетболисты являлись как бы вторым его взводом.
Непонятно встретил Светланова старший лейтенант Пупок. Знакомо расставив короткие ноги и запрокинув голову, он будто никого не видел. Светланов заглянул ему в глаза, во что-то налитое, просвеченное и бессознательное, и опешил. Прозрачное и бессознательное вдруг уставилось на него.
— Что смотришь? — спросил Пупок.
— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант!
— Здоров, здоров, — отвечал Пупок. — Строй взвод!
— Как строй?
Взвода в казарме не было.
— Ладно. Гуляй.
Годовалов тоже задержался. Его ждали не больше, чем других. По-настоящему ждал его, может быть, один Тихвин. Встреча со старшим лейтенантом Голубевым оказалась Годовалову особенно приятна. Здороваясь с командиром взвода, он поймал себя на мысли, что был ближе к Голубеву, чем кто-либо другой из ребят взвода.
Бушина в четвертом взводе тоже ждали не больше, чем других, но приезд его сразу почувствовали все: появился вожак.
Щеки многих покрыл и дожидался бритвы пушок. Первый стал бриться превратившийся в галантного мужчину самый старший в роте гвардеец Солнцев. Изредка брились Уткин и чернявый Светланов. Но зачинателем массового бритья оказался Хватов. Он намыливал щеки до густой пены, брился, натягивая тонкую кожу, умывался, одеколонился и подолгу разглядывал себя в зеркало.
— Дай бритву, — просил его Попенченко, проводил набухшим пальцем по тугому, гладкому лицу и тщетно искал на нем следы мужественности.
— У тебя же ничего нет, — говорил Хватов.
— Есть. Вот посмотри, — показывал Попенченко.
Хватов смотрел, но ничего разглядеть не мог.
— Ты какими лезвиями бреешься? — спрашивал его Брежнев, начинавший бритьевую кампанию в своем взводе.
Свои лезвия показал ему Тихвин, но Брежнев едва взглянул на него.
Глядя на брившихся, купил все необходимое Ястребков.
— А ну перестать! — кричал старшина Иваненко в бане. — Жеребцы!