Часть 13 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я нашел Оскара Лобато, позвонив в редакцию газеты «Диарио де Кадис». Тереса Мендоса, сказал я. Я пишу книгу. Мы договорились пообедать на следующий день в «Вента дель Чато», старинном ресторанчике рядом с пляжем Кортадура. Я как раз успел припарковать машину у дверей ресторана, у самого моря, с раскинувшимся вдали городом — белым, залитым солнцем, уютно пристроившимся на самом кончике своего песчаного полуострова, — когда Лобато вышел из потрепанного «фордика», битком набитого старыми газетами, с табличкой «Пресса», засунутой под ветровое стекло.
Прежде чем двинуться мне навстречу, он поговорил с охранником стоянки и хлопнул его по спине, за что ему тот был явно благодарен, как за чаевые. Лобато оказался симпатичным, словоохотливым, неистощимым на анекдоты и разного рода информацию. Спустя четверть часа мы уже были друзьями, и я расширил свои познания относительно этого заведения — подлинного постоялого двора контрабандистов с двухвековой историей: узнал название и предназначение всех до единого предметов старинной утвари, украшавших стены ресторана, состав соуса, поданного нам к оленине, а также «гарума» — любимого рыбного соуса римлян в те времена, когда этот город назывался Гадесом, а туристы путешествовали на триремах. Еще до того, как нам подали второе, я узнал также, что мы находимся вблизи обсерватории «Марина де Сан-Фернандо», через которую проходит кадисский меридиан, и что в 1808 году войска Наполеона, осаждавшие город — до Пуэрта-де-Тьерра они не дошли, уточнил Лобато, — устроили там один из своих лагерей.
— Ты смотрел «Лолу-угольщицу»?[43].
Мы давно уже были на «ты». Я ответил, что нет, не смотрел, и тогда он рассказал мне его от начала до конца. Хуанита Рейна, Вирхилио Тейшейра и Мануэль Луна. Режиссер Луис Лусия, 1951 год. Так вот, согласно легенде — вранье, конечно, — французишки расстреляли Угольщицу именно здесь. Национальная героиня и все такое прочее. И эта песенка. «Пусть смеется радость, пусть погибнет горе, ай, Лола, Лолита…» Он смотрел на меня, пока я изображал на лице живейший интерес ко всему этому, потом подмигнул, отхлебнул из своего бокала «Ильеры» — мы только что откупорили вторую бутылку — и без всякого перехода заговорил о Тересе Мендоса. Заговорил сам.
— Мексиканка. Галисиец. Гашиш — куда ни глянь, везде гашиш, и этим занимались все подряд… Эпические времена, — вздохнул он, в мою честь придав этому вздоху легкий оттенок грусти. — Конечно, это было опасно. Крутые ребята. Но таких подонков, как теперь, не было. Я по-прежнему репортер, — сказал он. — Как и тогда. Так сказать, распроклятый рядовой репортеришка. Чем и горжусь. В общем-то, ничего другого я делать не умею. Моя работа мне нравится, хотя платят за нее такие же гроши, как и десять лет назад. В конце концов, жена приносит в дом вторую зарплату. А детей, которые ныли бы: папа, мы хотим есть, — у нас нет. Это, — заключил он, — дает человеку больше liberte, egalite и fraternite.[44].
Лобато сделал паузу, чтобы ответить на приветствие каких-то местных политиков в темных костюмах, которые заняли соседний столик.
— Советник по культуре и советник по вопросам благоустройства города, — шепнул он. — У них нет даже среднего образования. — И продолжал рассказывать о Тересе Мендоса и галисийце. Он встречал их иногда в Ла-Линеа и Альхесирасе: она симпатичная, с индейским лицом, очень смуглая, с огромными глазами, из которых смотрит месть. В общем-то, не Бог весть что, невысокая, худенькая, но когда приводила себя в порядок, выглядела очень даже неплохо. Грудь красивая, это точно. Не очень большая, но вот такая — Лобато приложил руки к груди и выставил указательные пальцы на манер бычьих рогов Одевалась просто, в стиле подружек тех парней, что занимаются гашишем и табаком, только скромнее: узенькие брючки, футболки, высокие каблуки и все такое. Аккуратно, однако без излишней строгости. С другими женщинами общалась мало. Что-то в ней было такое… врожденное благородство, что ли, хотя трудно сказать, в чем конкретно оно выражалось. Может, в ее манере говорить — мягко, ласково, правильно. С этими очаровательными архаизмами, которые употребляют мексиканцы. Временами, когда она расчесывала волосы на прямой пробор и туго стягивала их узлом на затылке, это становилось еще заметнее. Как у Сары Монтьель[45] в фильме «Веракрус». Ей было двадцать с чем-то. Лобато обратил внимание, что она никогда не носила золота — только серебро. Серьги, браслеты. Все серебряное, и притом совсем немного. Иногда носила на запястье семь тонких колец вместе — кажется, это называется «неделька». Динь-дилинь. Он до сих пор помнил, как они звенели.
— Мало-помалу она стала пользоваться уважением. Во-первых, потому что уважали галисийца. А во-вторых, потому что она была единственной женщиной, которая выходила в море и рисковала своей шкурой. Поначалу народ отнесся к ней с издевкой: а этой, мол, чего надо? Даже таможенники и жандармы отпускали шуточки. Но когда стало известно, что она в деле не уступит мужчине, отношение изменилось.
Я спросил, за что именно уважали Сантьяго, и Лобато, соединив колечком большой и указательный пальцы, сделал знак «о’кей».
— Этот галисиец был нормальный парень, — сказал он. — Молчун, работяга. Настоящий галисиец во всех отношениях. Я имею в виду, не из тех подонков, для которых нет ничего святого, и не из тех обкуренных, которых много в гашишном бизнесе. У него была голова на плечах, и задираться он не любил. Порядочный, не зазнайка. Шел на свое дело так, как люди ходят на работу. Другие, льянито, скажут тебе: завтра в три, а сами в это время вполне могут преспокойно обрабатывать свою девчонку или пить в баре, а ты стой себе под фонарем, зарастай паутиной да смотри на часы. Но уж если галисиец говорил: я завтра выхожу в море, — значит, так и будет. Выходил с напарником, даже если там волны четыре метра высотой. Хозяин своему слову. Профессионал. Что не всегда было хорошо, поскольку рядом с ним многие выглядели довольно бледно. Он надеялся подкопить достаточно денег, а потом заняться другим делом. Может, именно поэтому у них с Тересой все и шло так хорошо. Выглядели они просто парой голубков. Всегда за руку да в обнимку… ну, в общем, ты понимаешь. Все нормально. Но дело в том… в ней было нечто такое, что словно бы не давалось в руки. Не знаю, понял ли ты. Нечто такое, что наводило тебя на мысль: а искренна ли она? Только имей в виду, дело не в лицемерии, ни в чем таком. Я бы руку сунул в огонь за то, что она была хорошая девчонка… Я о другом. Я бы сказал, что Сантьяго любил ее больше, чем она его. Capisci?..[46]
Потому что Тереса всегда была где-то на расстоянии. Она улыбалась, она была умницей и хорошей женщиной, и я уверен, что в постели они проводили время просто отлично. Но знаешь… Иногда, если приглядеться (а приглядываться — это ведь моя работа), в том, как она смотрела на всех нас, даже на Сантьяго, было что-то такое, что ты понимал: да ведь она не верит во все это. Как будто у нее где-то припрятаны бутерброд, завернутый в фольгу, сумка с одеждой и билет на поезд. Видишь, как она смеется, как пьет текилу — конечно же, она обожала текилу, — как целует своего парня, и вдруг ловишь в ее глазах какое-то странное выражение. Будто бы она в этот момент думает: долго это не продлится.
***
Долго это не продлится, подумала она. Всю вторую половину дня они занимались любовью, да еще как занимались, а сейчас шли под средневековой аркой в крепостной стене Тарифы, Эта крепость отбита у мавров — прочла Тереса на изразце, вделанном в камни, — во времена правления Санчо II Отважного, 21 сентября 1292 года. Деловая встреча, сказал Сантьяго. Полчаса езды на машине. Можем воспользоваться случаем, чтобы выпить по рюмочке, прогуляться. А потом поужинать свиными ребрышками у Хуана Луиса. И вот они шли, глядя на закат, сероватый от леванта[47], ерошившего море барашками белой пены, на пляж Лансес и побережье, уходящее к Атлантике, на Средиземное море с другой стороны и Африку, скрытую легким туманом, начинавшим темнеть на востоке, шли неторопливо, так же, как бродили, обняв друг друга за талии, по узеньким, беленным известью улочкам маленького городка, где всегда дует ветер — дует во всех возможных направлениях почти все триста шестьдесят пять дней в году. В этот вечер он дул очень сильно, и прежде, чем углубиться в город, они сидели в своем «чероки» и смотрели, как море бьется о волнорезы ниже парковочной площадки под стеной, рядом с бухтой Кадета, а мельчайшие брызги оседают на ветровом стекле. И когда они сидели там, удобно устроившись — Тереса прислонилась к плечу Сантьяго — и слушая музыку по радио, она увидела уходящий в море большой трехмачтовый парусник. Как в старом кино, он медленно удалялся к Атлантике, ныряя носом при самых сильных порывах ветра, растворяясь между его серой завесой и пеной, словно корабль-призрак иных времен, плывущий своим путем вот уже который год и который век. Потом они вышли из машины и, выбирая улицы потише, направились в центр города, по пути разглядывая витрины. Летний сезон уже кончился, однако терраса под навесом и зал кафе «Сентраль» были полны загорелых, спортивного вида мужчин и женщин — явно иностранцев. Светловолосые головы, серьги в ушах, майки и футболки с изображениями и надписями на груди или спине. Серферы, пояснил Сантьяго, когда они были тут в первый раз. Вот что значит — охота пуще неволи. Чем только ни занимаются люди.
— А вдруг в один прекрасный день ты что-то перепутаешь и скажешь, что любишь меня.
Услышав эти слова, она обернулась. Он не был ни раздражен, ни зол. Это даже не было упреком.
— Я люблю тебя, негодяй.
— Ну еще бы.
Он всегда подшучивал над ней таким образом. По-своему, мягко, наблюдая за ней, вынуждая ее говорить с помощью вот таких маленьких провокаций. Тебе как будто денег стоит это сказать. Да и говоришь просто так. Ты из моего эго, или как оно там называется, сделала черт знает что. И тогда Тереса обнимала его, и целовала в глаза, и говорила ему: я люблю тебя, люблю, люблю — много раз. Проклятый галисийский негодяй. А он отшучивался, словно ему было все равно, словно это был просто повод для разговора, для розыгрыша, и на самом деле это она должна была бы его упрекать. Пусти, пусти. Пусти. А потом они переставали смеяться и стояли друг перед другом, и Тереса чувствовала бессилие всего того, что невозможно, а мужские глаза смотрели на нее пристально, покорно, как будто плача где-то внутри, молча, смотрели, как глаза ребенка, который бежит за своими приятелями постарше, а те от него удирают. Бесслезное, безмолвное горе пробуждало в ней нежность; и тогда она была уверена, что, пожалуй, действительно любит этого мужчину. Всякий раз, как это случалось, Тереса подавляла желание поднять руку и погладить лицо Сантьяго — погладить с чувством, которое трудно назвать, объяснить, испытать, словно она была в долгу перед ним и знала, что никогда не сумеет уплатить этот долг.
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем.
Пусть это не кончится никогда, думала она. Пусть это существование, промежуточное между жизнью и смертью, зависшее на краю какой-то странной бездны, сможет продлиться до тех пор, пока я однажды снова не скажу слова, которые будут правдой. Пусть его кожа, его руки, его глаза, его рот сотрут мою память, чтобы я родилась заново или умерла, чтобы произнести старые слова как новые, чтобы они не звучали предательством или ложью. Пусть мне — пусть нам хватит времени для этого.
Они никогда не говорили о Блондине Давиле. Сантьяго был не из тех, кому можно рассказывать о других мужчинах, а она не из тех, кто это делает. Порой, когда он лежал рядом, совсем рядом, дыша в темноте, вместе с его дыханием она, казалось, слышала и вопросы. Это случалось и до сих пор, но такие вопросы уже давно стали просто привычкой, обычным неясным шорохом всякого молчания. Вначале, в те первые дни, когда все мужчины, даже случайные, норовят заявить о своих — невесть откуда взявшихся, но всегда откуда-то берущихся — правах, претендующих на нечто большее, чем просто физическое обладание, Сантьяго задавал некоторые вопросы вслух. По-своему, конечно. Не напрямую, а иногда и вообще никак. И все бродил вокруг, точно койот, привлекаемый огнем, но боящийся приблизиться. Он слышал кое-что. Друзья друзей, у которых, в свою очередь, есть еще какие-то друзья. Но нашла коса на камень. У меня был мужчина, отрезала она однажды, когда ей надоело видеть, как он все вынюхивает вокруг да около, когда вопросы без ответа оставляли пустоты, заполненные невыносимым молчанием.
У меня был мужчина — красивый, смелый и глупый, сказала она. Очень ловкий. Такой же негодяй, как и ты — как все вы, — но он взял меня совсем девчонкой, молоденькой, не знавшей жизни, а в конце концов подставил меня, да так, что мне пришлось бежать без оглядки, и суди сам, долго ли я бежала, если оказалась там, где ты меня нашел. Но тебя не должно волновать, был у меня мужчина или нет, потому что тот, о ком я говорю, умер. Его спустили на землю, и он умер — так же, как умираем все мы, только раньше. А чем этот мужчина был в моей жизни — мое дело, а не твое. И после всего этого, однажды ночью, когда их тесно сплетенные тела составляли одно целое и в голове у Тересы было восхитительно пусто — ни памяти, ни будущего, только настоящее, плотное, густое, жаркое, которому она отдавалась без угрызений совести, — она открыла глаза и увидела, что Сантьяго, перестав двигаться, смотрит на нее в полумраке близко-близко, а еще увидела, что его губы шевелятся, и когда она вернулась наконец туда, где они оба находились, и прислушалась к тому, что он говорит, первой ее мыслью было: галисийский кретин, идиот, как и все они, идиот, идиот, идиот — задавать такие вопросы в самый неудобный момент: я и он, я лучше или он лучше, ты меня любишь, а его ты любила? Как будто все можно свести только к этому будто в жизни есть только белое и черное, хорошее и плохое, тот хуже этого или этот лучше того. И внезапно она ощутила, как стало сухо во рту, и в душе, и между ног, почувствовала, как полыхнула где-то внутри новая ярость — не потому, что он снова задавал вопросы и выбрал неудачный момент, а потому, что это было элементарно, глупо, и он искал подтверждения тому, что не имело никакого отношения к ней, вороша то, что не имело никакого отношения к нему; даже не ревность, а гордыня, привычка, бессмысленная мужественность самца, отгоняющего самку от стада и отказывающего ей в любой иной жизни, чем та, что проникает в нее вместе с ним. Поэтому ей захотелось обидеть его, сделать ему больно, и она оттолкнула его и почти выплюнула ему в лицо: да, правда, конечно, правда, интересно, что ты себе воображаешь, галисийский идиот. Может, ты думаешь, что вся жизнь начинается с тебя и твоего распроклятого мужского достоинства? Я с тобой потому, что у меня нет лучшего места, или потому, что я поняла, что не умею жить одна, без мужчины, который был бы похож на другого, и мне плевать, почему он выбрал меня или я выбрала первого, какой мне попался. И, привстав, голая, еще не освободившись от него, она залепила ему пощечину, такую крепкую, что у него даже голова дернулась в сторону. Она хотела сделать это еще раз, но тут он, стоя над ней на коленях, сам ударил ее по лицу — спокойно и сухо, без гнева, может даже, с удивлением; а потом, так и стоя на коленях, не шевелясь, смотрел на нее, пока она плакала — слезами, рождавшимися не в глазах, а в груди и в горле, плакала, лежа на спине, неподвижно, выплевывая сквозь зубы оскорбления: проклятый галисиец, гад, мерзавец, сволочь, сукин сын, сукин сын, сволочь, сволочь, сволочь. Потом он лег рядом с ней и лежал некоторое время молча, не прикасаясь к ней, пристыженный, смущенный, а она по-прежнему лежала на спине не двигаясь и мало-помалу успокаивалась, а слезы высыхали у нее на лице. И это было все, и это был единственный раз. Больше никогда не поднимали они руку друг на друга. И вопросов тоже больше не было. Никогда.
***
— Четыреста килограммов… — понизив голос, сказал Каньябота. — Масло первоклассное, в семь раз чище обычной смолы. Товар высшей пробы.
В одной руке у него был стакан джина с тоником, в другой — английская сигарета с позолоченным фильтром, и он поочередно то затягивался ею, то делал небольшой глоток. Он был низенький и коренастый, с бритой головой, и все время потел — рубашки у него были всегда мокрые подмышками и на шее, где поблескивала непременная золотая цепь. Наверное, решила Тереса, он так потеет от работы. Потому что Каньябота — она не знала, фамилия это или прозвище — был тем, кого на жаргоне контрабандистов именуют «надежным человеком»: местным агентом, связным или посредником между той и другой стороной.
Специалистом в подпольной логистике: в его задачу входило организовать вывоз гашиша из Марокко и обеспечить его доставку. А значит, нанять перевозчиков — таких, как Сантьяго — и заручиться поддержкой некоторых представителей местных властей.
Сержант жандармерии — худой, лет пятидесяти, одетый в штатское, — сопровождавший его в тот день, был одной из тех многочисленных клавиш, на которые надо нажимать, чтобы зазвучала музыка. Тереса знала его по прежним делам и помнила, что его официальное место службы находится вблизи Эстепоны.
В группе был еще пятый человек: гибралтарский адвокат по имени Эдди Альварес, маленький, с редкими вьющимися волосами, очень толстыми стеклами очков и нервными руками. У него рядом с портом британской колонии была скромная контора, являвшаяся юридическим адресом полутора десятков фиктивных акционерных обществ. Его миссией было контролировать деньги, выплачиваемые Сантьяго в Гибралтаре после каждого рейса.
— На этот раз надо бы прихватить нотариусов, — прибавил Каньябота.
— Нет, — спокойно покачал головой Сантьяго. — Будет чересчур много людей на борту. У меня ведь «Фантом», а не пассажирский паром.
«Нотариусами» называли свидетелей, которых контрабандисты сажали на катера, чтобы удостовериться, что все идет как уговорено: одного от поставщиков (обычно это бывал марокканец), второго — с другой стороны. Каньяботе ответ Сантьяго, похоже, не понравился.
— Она, — он кивком указал на Тересу, — могла бы остаться на суше.
Сантьяго, не отрывая глаз от надежного человека, снова покачал головой:
— Не вижу причины. Она член моей команды.
Каньябота и жандарм повернулись к Эдди Альваресу, всем своим видом выражая неодобрение и будто бы возлагая на него всю ответственность за этот отказ. Но адвокат только пожал плечами. Бесполезно, говорило это движение. Эта история мне известна. А кроме того, я здесь просто наблюдатель. Так что я вам не козел отпущения.
Тереса поводила пальцем по запотевшему стеклу стакана с прохладительным. Ей никогда не хотелось присутствовать на этих встречах, однако Сантьяго всякий раз настаивал. Ты рискуешь точно так же, как и я, говорил он. Ты имеешь право знать, что происходит и как оно происходит. Можешь ничего не говорить, если не хочешь, но быть в курсе тебе никак не повредит. А если их не устраивает твое присутствие, пусть катятся к черту. Все. В конце концов, их женщины сидят дома и маются от безделья, а не рискуют своей шкурой в море четыре-пять ночей каждый месяц.
— Оплата как всегда? — спросил Эдди Альварес, возвращаясь к тому, что являлось его частью работы.
— Оплата на следующий день после того, как груз будет передан заказчику, — подтвердил Каньябота.
Треть суммы будет переведена прямиком на счет банка «ББВ» в Гибралтаре: испанские банки в колонии зависели не от Мадрида, а от своих филиалов в Лондоне, что давало прекрасную возможность заметать следы, — а две трети переданы из рук в руки. — Хотя, конечно, потребуется подписать кое-какие бумаги. В общем, как всегда.
— Уладьте все это с ней, — сказал Сантьяго. И посмотрел на Тересу.
Каньябота и жандарм неловко переглянулись. Этого только не хватало, говорило их молчание. Впускать бабу в такие дела. В последнее время именно Тереса все больше занималась финансовой стороной бизнеса. В таковую входили контроль расходов, различные подсчеты, шифрованные телефонные звонки и периодические визиты к Эдди Альваресу. А также одно из акционерных обществ, прописавшихся в конторе адвоката, банковский счет в Гибралтаре и разумные суммы денег, вложенные в различные предприятия, не предвещавшие риска и не слишком сложные, поскольку Сантьяго тоже не очень-то любил связываться с банками больше необходимого. То есть все то, что гибралтарский адвокат называл «минимальной инфраструктурой». Или — когда он надевал галстук и пользовался профессиональной терминологией — «консервативным портфелем». До недавнего времени, несмотря на всю свою природную недоверчивость, Сантьяго почти слепо зависел от Эдди Альвареса, который брал с него комиссионные, даже если помещал легальные деньги на срочный вклад. Тереса изменила этот порядок, предложив, чтобы все деньги вкладывались в нечто более рентабельное и надежное и даже чтобы адвокат помог Сантьяго стать совладельцем бара на Мэйн-стрит, дабы таким образом отмывать часть доходов. Она ничего не понимала ни в банках, ни в финансах, однако из своего опыта менялы с кульяканской улицы Хуареса вынесла пару-тройку довольно толковых идей.
Вот так потихоньку она и приобщилась к делу — приводила в порядок бумаги, а попутно начинала понимать, что можно делать с деньгами, а не только припрятывать их где-то, обрекая на неподвижность, или класть на текущий счет. Сантьяго поначалу относился ко всему этому скептически, но потом сдался перед лицом очевидного факта: Тереса отлично умела считать и предвидеть варианты, которые ему и в голову бы не пришли. В отличие от него — сын галисийского рыбака был из тех, кто хранит деньги в пластиковых пакетах в глубине шкафа, — она всегда допускала возможность того, что дважды два равно пяти. Таким образом, при первых же попытках Эдди Альвареса возразить Сантьяго высказался четко и ясно: у Тересы будет право голоса в денежных вопросах. Ушлая баба: такой диагноз сформулировал адвокат, когда смог обменяться с ним впечатлениями наедине. Так что, надеюсь, ты не сделаешь ее в конце концов совладелицей всех твоих денег: акционерное общество «Галисия — Мексика, морские грузоперевозки» или что-нибудь в этом роде. Мне приходилось видеть и большие глупости. Потому что женщины — ты же знаешь, а уж тихони — тем более. Сначала ты с ними забавляешься, потом даешь им подписывать бумаги, потом переводишь все на их имя, а в конце концов они сматываются, оставив тебя без гроша. Это, ответил Сантьяго, мое дело. Ты хорошо расслышал? Мое. И кроме того, шел бы ты к такой-то матери. Говоря все это, он смотрел на адвоката с таким выражением, что тот уткнулся очками в стакан, в полном молчании выпил свой виски со льдом — они сидели тогда на террасе отеля «Рок», а под ними раскинулась вся Альхесирасская бухта — и больше не касался этого вопроса. Чтоб тебя изловили, идиот. Или чтоб эта лиса наставила тебе рога. Так, наверное, думал Эдди Альварес, но вслух не говорил.
Теперь Каньябота и жандармский сержант смотрели на Тересу мрачно и надменно, и было ясно, что в голове у них бродят те же мысли. Бабы должны сидеть дома и смотреть телевизор, говорило их молчание. Интересно, что эта делает здесь. Почувствовав себя неуютно, Тереса отвела глаза. «Магазин тканей Трухильо», прочла она выложенную изразцами надпись на стене напротив. «Новинки моды». Не слишком-то приятно, когда на тебя так смотрят. Но потом она подумала, что, глядя на нее так, они выказывают неуважение к Сантьяго, и, повернувшись лицом к ним — в этом движении можно было угадать гнев, — открыто, не опуская ресниц, встретила их взгляды. Пошли они все к чертовой матери.
— В конце концов, — заметил адвокат, не упускавший ни одной детали разговора, — она в деле по самые уши.
— Нотариусы нужны для того, для чего они нужны, — произнес Каньябота, все еще глядя на Тересу — А обе стороны хотят гарантий.
— Я сам — гарантия, — отрезал Сантьяго. — Они меня хорошо знают.
— Это важный груз.
— Для меня все грузы важные, пока за них платят. И я не привык, чтобы мне указывали, как я должен работать.
— Нормы есть нормы.
— А мне плевать на ваши нормы. Это свободный рынок, и у меня есть свои нормы.
Эдди Альварес безнадежно покачал головой. Спорить бесполезно, говорило это движение, раз уж тут замешана юбка. Вы только зря теряете время.
— Гибралтарцы так не капризничают, — настаивал Каньябота. — Парронди, Викторио… Эти возят нотариусов и все, что нужно.
Сантьяго отхлебнул пива, пристально глядя на Каньяботу. Этот тип в деле уже десять лет, сказал он как-то Тересе. И ни разу не сидел. Поэтому я ему не доверяю.
— Гибралтарцам вы не доверяете так, как мне.
— Это ты так считаешь.
— Ну так и связывайтесь с ними, а меня оставьте в покое.
Жандарм все еще смотрел на Тересу, и на его губах играла неприятная улыбка. Он был плохо выбрит, на подбородке и под носом торчало несколько белых волосков. Костюм сидел на нем тем особым образом, каким обычно сидит на людях, привыкших к форме: штатская одежда на них всегда кажется какой-то чужой. Я знаю тебя, подумала Тереса. Я тебя видела сто раз — в Синалоа, в Мелилье, везде. Ты всегда один и тот же. Давайте ваши документы, и так далее. И скажите, как мы будем решать эту проблему. Деловой цинизм. Оправданием тебе служит то, что со своим жалованьем и своими расходами ты не дотягиваешь до конца месяца. Захваченные партии наркотиков, из которых ты заявляешь только половину, штрафы, которые ты берешь, но о которых никогда не упоминаешь в отчетах, бесплатные рюмочки, проститутки, услуги. И эти официальные расследования, которые никогда не выясняют ничего, все покрывают всех, живи и давай жить другим, потому что и у самого важного, и у самого незначительного из людей всегда что-то спрятано от чужих глаз в шкафу или под половицей. Что тут, что там — везде одно и то же, только в том, что делается там, испанцы не виноваты — они ушли из Мексики два века назад, и вся их вина кончилась. А здесь, конечно, вы больше блюдете декор. Как-никак Европа. Жалованья испанского сержанта, полицейского или таможенника не хватит, чтобы расплатиться за «мерседес» последнего выпуска — такой этот красавчик совершенно открыто поставил у входа в кафе «Сентраль». И наверняка на этой же самой машине ездит на службу, в свою проклятую казарму, и никто не удивляется, и все, включая начальников, делают вид, что ничего не замечают.
Да. Живи и давай жить другим.
Спор продолжался вполголоса, а официант тем временем сновал туда-сюда, принося новые порции пива и джина с тоником. Несмотря на твердость Сантьяго в отношении нотариусов, Каньябота не сдавался.
— А если тебя накроют и тебе придется сбросить груз, — настаивал он. — Интересно, как ты потом будешь оправдываться без свидетелей. Столько-то килограммов за борт, а ты возвращаешься, весь такой гордый. Да к тому же на этот раз клиенты — итальянцы, а этим вообще никакой закон не писан, это я тебе говорю, а я часто имею с ними дело. Mafiosi caproni[48]. В конце концов, нотариус — это гарантия и для них, и для тебя. Для всех. Так что один раз уж оставь эту сеньору на суше и не упрямься. Не порть нервы мне и себе.
— Если меня накрывают и мне приходится сбрасывать тюки, — ответил Сантьяго, — я это делаю только потому, что нет другого выхода… Об этом все знают. И это мое слово. Те, кто меня нанимает, понимают это.
— Так значит, я тебя не убедил?
— Нет.
Каньябота взглянул на Эдди Альвареса и провел рукой по своему бритому черепу, как бы давая понять, что сдается. Потом закурил еще одну сигарету со странным позолоченным фильтром. По-моему, он гомик, подумала Тереса. Ей-богу. Рубашка у надежного человека была вся в мокрых пятнах, и струйка пота бежала у него вдоль носа, до самой верхней губы. Тереса по-прежнему молчала, устремив взгляд на свою левую руку, лежащую на столе. Длинные ногти, покрытые красным лаком, семь тонких браслетов-колец из мексиканского серебра, рядом на скатерти узенькая серебряная зажигалка — подарок Сантьяго к ее дню рождения. Она всей душой желала, чтобы этот разговор поскорее кончился. Выйти оттуда, поцеловать своего мужчину, впиться губами в его рот, а красными ногтями — ему в спину. Забыть на какое-то время обо всем этом. Обо всех этих.