Часть 43 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мало-помалу Крапчатый расширял свою коллекцию баллад. Ему нравились самые жесткие и надрывные; как, бывало, затоскуешь по дому, очень серьезно говорил он, это самое подходящее. Уж с чем родился, с тем вовек не расстанешься, и все тут. В его личном музыкальном автомате были собраны все северяне: от Чалино — эх, какие слова он поет, донья — до Экстерминадора, «Лос Инвасорес де Нуэво Леон», Аса де ла Сьерра, Эль Мореньо, «Лос Бронкос», «Лос Ураканес» и остальных известных групп из самого Синалоа и севернее. Те, кто превратил газетные заметки под красными заголовками в музыку и слова, в песни о контрабанде наркотиков, об убитых, о перестрелках, грузах кокаина, самолетах «Сессна» и грузовиках, о федералах, солдатах, контрабандистах и похоронах. Как в свое время баллады, посвященные Революции, так теперь наркобаллады составляли новую эпику, современную легенду той Мексики, что продолжала существовать и не собиралась меняться — среди иных причин, еще и потому, что от всего этого частично зависела национальная экономика. Запредельный, жесткий мир оружия, коррупции и наркотиков, где единственным законом, который не преступался, был закон спроса и предложения.
Ее сквозь кордон провел
отважный Хуан Кабрера.
От пули сам не ушел,
но застрелил офицера.
«Вьюки на сторону сбились». Прямо как у меня, думала Тереса. На обложке компакт-диска парни из «Лос Бронкос де Рейноса» пожимали друг другу руки, а у одного из-под распахнутой куртки виднелась рукоятка заткнутого за пояс огромного пистолета. Иногда Поте Гальвес слушал эти песни, и Тереса внимательно наблюдала за своим киллером, за его лицом. Они по-прежнему время от времени пропускали стаканчик вместе.
Иди-ка сюда, Крапчатый, угостись текилой. И они сидели вдвоем, молча, слушая музыку (он — всегда на почтительном расстоянии от хозяйки), и Тереса видела, как он прищелкивает языком и качает головой — эх, черт побери, — по-своему чувствуя и вспоминая, мысленно поднимая стакан за «Дон Кихота», и за «Да Бальену», и за все остальные кульяканские притоны, еще жившие в его памяти, и, быть может, поминая своего приятеля Кота Фьерроса, от которого теперь не осталось ничего, кроме костей, замурованных в цемент вдали от родины, и никто не приносил ему цветов на могилу, и никто не распевал баллад, посвященных этому грязному сукину сыну о котором Поте Гальвес с Тересой никогда, ни разу не обмолвились ни единым словом.
С друзьями Ламберто Кинтеро
в Саладо ехал кутить.
Фургон увязался серый
за ними на полпути…
Из динамиков сейчас звучала баллада о Ламберто Кинтеро — пожалуй, самая любимая песня Поте Гальвеса, если не считать «Белого коня» Хосе Альфредо. Тереса заметила, как Крапчатый — его темный силуэт — высунулся из двери на крыльцо, повертел головой и тотчас же исчез. Она знала, что он там, в доме, всегда на расстоянии ее оклика, всегда прислушивается. Будь вы у нас на родине, хозяйка, вам бы уже насочиняли столько баллад, сказал он однажды, как бы между прочим. Он не добавил: может, в каких было бы и про меня; однако Тереса знала его мысли. На самом деле, подумала она, распечатывая бутылку «Эррадура Репосадо», все распроклятые мужики надеются на это. Как Блондин Давила. Как тот же самый Поте. Как, по-своему, Сантьяго Фистерра. Стать героем реальной или воображаемой баллады — музыка, вино, женщины, деньги, жизнь и смерть, — хотя бы даже ценой собственной шкуры. И никто никогда не знает, вдруг подумала она, глядя на дверь, за которой исчез киллер. Никто никогда не знает, Крапчатый. В конце концов, балладу тебе всегда сочиняют другие.
Один из друзей заметил:
— Тут что-то неладно, браток.
Ламберто, смеясь, ответил:
— А пистолеты на что?..
Она глотнула прямо из горлышка. Долгий глоток огнем полыхнул в горле и ринулся дальше с силой выстрела. Приподняв руку, Тереса с саркастической усмешкой протянула бутылку женщине, которая следила за ней, прячась среди теней сада. Остаться бы тебе в Кульякане, мерзавка, а то, бывает, я уже не знаю, ты ли перебралась на эту сторону или я ушла туда вместе с тобой, или мы поменялись ролями в этом фарсе, и, может быть, это ты сидишь тут, на крыльце дома, а я, спрятавшись между деревьями, смотрю на тебя и на то, что ты носишь в своей утробе. Она еще раз (интуиция подсказывала ей, что в последний) говорила об этом с Олегом Языковым — несколькими часами раньше, днем, когда русский приехал к ней узнать, все ли готово для проведения операции с гашишем. Переговорив обо всем необходимом, они, как обычно, вышли прогуляться до пляжа и обратно. Языков искоса поглядывал на нее, как бы изучая ее в свете чего-то нового, что не было ни лучше, ни хуже, а только печальнее и холоднее.
— И я не знаю, Теса, — сказал он, — то ли ты мне кажешься другой после того, как рассказала мне о кое-каких вещах, то ли это меняешься ты сама. Да. Сегодня, пока мы разговаривали, я смотрел на тебя. С удивлением. Ты никогда прежде не рассказывала так подробно и не говорила таким тоном. Да. Ты была похожа на корабль, который отчаливает. Прости, если я выразил это плохо. Да. Такие вещи трудно объяснять. И даже думать.
— Я буду рожать его, — вдруг сказала она. Сказала, не обдумав, выпалила, как стреляют в упор, в тот же момент, когда решение сложилось у нее в голове, связавшись с другими, которые она уже приняла и еще только собиралась принять. Языков остановился, постоял — довольно долго — с каким-то пустым лицом, затем покачал головой. Не одобряя, поскольку это было не его дело, а как бы давая понять: ты вольна делать, что сочтешь нужным, и я считаю, ты вполне способна встретить лицом к лицу последствия своего решения. Они сделали еще несколько шагов; русский смотрел на море, понемногу серевшее в спускавшихся сумерках, и, наконец, не оборачиваясь, сказал:
— Ты никогда ничего не боялась, Теса. Да. Ничего. С тех пор как мы знакомы, я ни разу не видел, чтобы ты сомневалась, если приходилось ставить на кон свободу и жизнь. Никогда и никогда. Поэтому люди тебя уважают. Да. Поэтому я тобой восхищаюсь… И поэтому, — закончил он, — ты находишься там, где находишься. Да. Сейчас.
И тогда она рассмеялась — громко и странно, отчего Языков повернул голову.
— Проклятый русский, — сказала она. — Ты даже понятия не имеешь. Я — другая женщина, которую ты не знаешь. Та, что смотрит на меня, или та, на которую смотрю я; я уже не уверена ни в чем — даже в себе самой. Наверняка я знаю только то, что я трусиха, и у меня нет ничего, что полагается иметь. Представь себе: я так боюсь, так слаба и нерешительна, что вся моя энергия и воля — вся до последнего грамма — уходит только на то, чтобы это скрыть. Ты не можешь себе представить, скольких сил мне это стоит. Потому что я сама никогда не выбирала — слова к моей жизни мне всегда писали другие. Ты. Пати. Они. Ты только вообрази, какая я трусиха. Мне не по душе жизнь вообще и моя в частности. Мне не по душе даже этот маленький паразит, эта крошечная жизнь, которую я сейчас ношу в себе. Я больна тем, что уже давно отказалась понять, и я даже не честна, потому что молчу об этом — даже перед самой собой. Я уже двенадцать лет живу так. Все время притворяюсь и молчу.
После этого оба долго стояли молча, глядя, как постепенно темнеет море. В конце концов Языков снова покачал головой. Очень медленно.
— Ты уже решила что-нибудь насчет Тео? — мягко спросил он.
— Не беспокойся о нем.
— Операция…
— И за операцию не беспокойся. Все в порядке. Все, включая Тео.
***
Она выпила еще текилы. Потом встала и с бутылкой в руке побрела по саду, вдоль темного прямоугольника бассейна. Оставляя позади, все дальше и дальше, слова баллады о Ламберто Кинтеро. «Шли девушки по дороге, на них засмотрелся он, — доносилось до нее. — И тут же упал, не вздрогнув, меткою пулей сражен». Она шла среди деревьев; нижние ветки ив касались ее лица. За спиной у нее затихли последние строки:
Умчался фургончик серый,
журчит под мостом вода.
Дона Ламберто Кинтеро
нам не забыть никогда.
Она дошла до калитки, выходившей на пляж, и тут услышала за собой шаги Поте Гальвеса по гравию дорожки.
— Оставь меня одну, — сказала она, не оборачиваясь.
Шаги остановились. Тереса пошла дальше и, ощутив под ногами мягкий песок, сняла туфли. Звезды у нее над головой усеивали свод яркими точками; он опускался к темной линии горизонта над морем, с шорохом набегавшим на пляж. Она дошла до самой кромки и двинулась вдоль нее, а вода заливала ей ноги. В море, на некотором расстоянии друг от друга, виднелись два неподвижных огонька — сейнеры рыбачили вблизи побережья. В дальних отблесках огней отеля «Гуадальмина» Тереса, сняв джинсы, трусики и футболку, очень медленно вошла в воду; по всему телу побежали мурашки. В руке у нее по-прежнему была бутылка, и Тереса отхлебнула еще раз, чтобы согреться: очень долгий глоток, дух текилы, ударивший в нос и перехвативший дыхание, вода по бедра, ступни, зарытые в донный песок, мягкое покачивание волн. Потом, не смея оглянуться на ту, другую женщину, что стояла, наблюдая за ней, на пляже рядом с кучкой одежды, Тереса зашвырнула бутылку в море и погрузилась в холодную воду, чувствуя, как она, черная, смыкается над ее головой.
Она проплыла несколько метров над самым дном и вынырнула, встряхивая волосами и отирая воду с лица.
А потом устремилась навстречу темному холоду, все дальше и дальше вперед, отталкиваясь сильными, четкими движениями рук и ног, опуская лицо до глаз в воду и снова поднимая его, чтобы вздохнуть, все дальше и дальше, удаляясь от берега, пока ее ноги не перестали находить дно и все постепенно не исчезло — все, кроме нее и моря. Этой неизмеримой массы, мрачной, как смерть, которой ей хотелось отдать себя. И отдохнуть.
***
Она вернулась — сама удивляясь, что возвращается.
Напрягая ум и тщась понять, почему не поплыла еще дальше, в самое сердце ночи. Ей показалась, что она угадала причину в тот миг, когда вновь коснулась ногами песка — с облегчением и одновременно недоумевая, что ощущает твердое дно; она вышла из воды, содрогаясь от холода, обжегшего мокрую кожу. Та, другая, ушла. Ее больше не было рядом с одеждой, брошенной на пляже. Наверняка, подумала Тереса, решила меня опередить и теперь поджидает меня там, куда я иду.
***
Зеленоватый свет экрана радара выхватывал из темноты, снизу вверх, лицо капитана Черки — точнее, плохо выбритый подбородок с уже пробившимися седыми волосками.
— Вон он, — сказал он, показывая темную точку на экране.
Вибрация двигателей сотрясала деревянные переборки тесной рубки. Тереса стояла, прислонившись к косяку: толстый свитер — надежная защита от ночного холода, — непромокаемая куртка. Руки в карманах, правая касается пистолета. Капитан, обернувшись, взглянул на нее.
— Через двадцать минут, — сказал он, — если вы не прикажете как-нибудь иначе.
— Это ваше судно, капитан.
Почесав голову под шерстяной шапочкой, Черки глянул на освещенный экран радара. Присутствие Тересы сковывало его, как и остальных членов команды «Тарфайи». Это не принято, запротестовал он вначале.
И опасно. Однако выбирать не приходилось. Определив положение судна, марокканец начал поворачивать колесо штурвала вправо, внимательно наблюдая за смещением стрелки подсвеченного компаса в нактоузе, а когда она заняла нужное положение, включил автопилот. След на экране радара сейчас находился точно по корме, в двадцати пяти градусах от цветка лилии, обозначавшего на компасе север. Ровно десять миль.
Остальные темные точки — слабые следы двух катеров, отчаливших после того, как перегрузили на сейнер последние тюки гашиша, — уже тридцать минут находились вне пределов видимости радара. Отмель Шауэн осталась далеко за кормой.
— Аллах бисмиллах, — произнес Черки.
Мы идем туда, перевела для себя Тереса. С богом. Она усмехнулась в темноте. Мексиканцы ли, марокканцы ли, испанцы ли — почти у всех есть где-то свой святой Мальверде. Она заметила, что Черки время от времени оборачивается, поглядывая на нее с любопытством и плохо скрытым укором. Марокканец из Танжера, рыбак-ветеран. Эта ночь сулила ему больше, чем дал бы улов его переметов за пять лет. Качка немного уменьшилась, когда «Тарфайя» легла на новый курс, и капитан двинул рукоятку рычага, чтобы увеличить скорость; шум двигателей стал громче. Указатель лага дошел уже до отметки «шесть узлов». Тереса выглянула наружу. По ту сторону мутных от соляного налета стекол была ночь — черная, как чернила. Теперь сейнер шел с зажженными навигационными огнями: на экранах радаров он был виден как с ними, так и без них, а судно без огней наверняка вызвало бы подозрения. Тереса закурила еще одну сигарету, чтобы заглушить запахи — бензина (его она ощущала желудком), машинного масла, переметов, палубы, пропитанной застарелой рыбной вонью, — и ощутила первый, слабый позыв тошноты. Надеюсь, меня не вывернет прямо сейчас, подумала она. Здесь, в такой момент. На глазах у всех этих мужиков.
Она вышла из рубки в ночь, на палубу, мокрую от брызг и ночной росы. Бриз, разметавший волосы, немного освежил ее. Возле планшира, среди сорокакилограммовых тюков, упакованных в пластик и для удобства снабженных ручками, виднелись съежившиеся тени — пятеро марокканцев, надежных и хорошо оплачиваемых, которые, как и капитан Черки, уже не раз работали для «Трансер Нага». На носу и корме Тереса различила еще две тени, очерченные навигационными огнями сейнера, — своих телохранителей. То были марокканцы из Сеуты, молодые, крепкие, молчаливые, доказавшие свою преданность; у каждого — по пистолету-пулемету «ингрэм-380» под курткой и по две гранаты МК2 в карманах. Доктор Рамос — он располагал дюжиной людей для подобных ситуаций — называл их «аркеньо»[83]. Возьмите с собой двух «аркеньо», шеф, сказал он. Чтобы я был спокоен, пока вы на борту. Раз уж непременно хотите на этот раз сами выйти в море — по-моему, это совершенно излишний риск и безумие — да вдобавок не берете с собой Поте Гальвеса, позвольте мне, по крайней мере, хоть как-то организовать вашу безопасность. Я знаю, что всем хорошо заплачено, но все-таки. На всякий случай.
Дойдя до кормы, она взглянула на последнюю лодку — десятиметровый «Валиант» с двумя мощными моторами. Он по-прежнему шел за «Тарфайей» на буксире — толстом канате — с тридцатью тюками на борту; среди них, закутанный в одеяло, неподвижно сидел марокканец, капитан лодки. Потом Тереса курила, облокотившись на влажный планшир, глядя на фосфоресцирующий пенный след на воде, рассекаемой носом сейнера. Ей незачем было находиться здесь, и она это знала (как бы в упрек ее неблагоразумию, неприятные ощущения в желудке усилились). Но дело было не в этом. Она решила выйти в море, чтобы приглядеть за всем самой; ее привели сюда сложные мотивы, мысли, не покидавшие ее последние дни. Неотвратимый ход вещей, который уже нельзя было повернуть вспять. И она испытала страх — прежний, хорошо знакомый, отвратительный физический страх, давным-давно укоренившийся в ее памяти, в каждом мускуле ее тела. Он пришел к ней несколько часов назад, когда она приближалась на «Тарфайе» к марокканскому берегу, чтобы наблюдать за погрузкой с лодок. Плоские низкие тени, темные фигуры, приглушенные голоса — без единой искорки света, без единого лишнего звука, без радиосвязи: только безымянное пощелкивание в радиопередатчиках на условленных волнах да один звонок по мобильному телефону на каждую лодку, чтобы удостовериться, что на земле все идет хорошо. Капитан Черки с тревогой вглядывался в экран радара — не появится ли след, мавр, что-то непредвиденное, птица, прожектор, который осветит их, неся с собой крах или ад. Где-то в ночи, в открытом море, борясь с тошнотой таблетками и смирением, Альберто Рисокарпасо, окруженный своими радиоаппаратами, телефонами, проводами и батареями, сидел перед дисплеем портативного компьютера, подключенного к Интернету, контролируя все происходящее подобно авиадиспетчеру, следящему за движением доверенных ему самолетов.
Дальше к северу, в Сотогранде, доктор Рамос, наверное, курил трубку за трубкой, слушая радио и мобильные телефоны, по которым до этого еще никто никогда не говорил и которыми предстояло воспользоваться только один-единственный раз — в эту ночь. А в одном из отелей Тенерифе, на много сотен миль ближе к Атлантике, Фарид Латакия разыгрывал последние карты рискованного блефа, благодаря которому, если повезет, операция «Нежное детство» должна была завершиться согласно намеченным планам.