Часть 12 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Вашу келью? — Санитар слегка усмехнулся. Просьбу Долля он выполнять не торопился. — Но разве с сегодняшнего вечера там не сидит Бартель из четырнадцатой палаты? Он, знаете ли, немножко буянил…
— А мне теперь куда? В четырнадцатую палату? — осведомился Долль. Он все еще не верил в очевидное.
— Ну, об этом я вам ничего сказать не могу! — Санитар пожал плечами и двинулся дальше. — Насколько я знаю, на этот счет никаких указаний не поступало.
Прекрасно — как мило, как трогательно! — подумал Долль и пошел на кухню. Ну что ж, посмотрим. Qui vivra, verra…[3]
На кухне сидела за столом его старая приятельница, нянечка Кляйншмидт. Не один десяток раз они вместе тряслись в бомбоубежище, а после налета делили по-братски последнюю сигарету и последние зерна кофе.
— Ну что? — спросила Кляйншмидт, когда Долль молча сел напротив нее на деревянный стул. — Что скажете? Вы вроде как сами себя выписали, а, герр Долль?
— Пусть без разрешения, но я всего лишь сходил навестить больную жену, — отозвался Долль. — А они заняли мой бункер. Начальство себя что, господом богом возомнило?!
— Господь бог все всегда делает правильно! — закивала нянечка, которая тайного советника не выносила точно так же, как Долль, а главврача знала уже лет двадцать. — Знаете что, доктор Долль, — продолжала она, многозначительно прищурившись, — будь я на вашем месте, я бы согласилась, что выписалась по собственной воле… — и добавила после паузы: — Я не позволила бы со скандалом выкинуть меня из лечебницы, которая заработала на мне столько денег. Лучше выкинуться самой!
Долль на мгновение задумался. Время шло к восьми.
— Я еще успею на метро? — спросил он.
— Конечно! Конечно!
«Домой я уж как-нибудь попаду. Шульциха вряд ли будет рада моему появлению, но с ней я разберусь. Мое возвращение в мир, к деятельной жизни произошло быстрее, чем я рассчитывал, но Кляйншмидт совершенно права: лучше я сам уйду, чем меня уйдут!»
— Ну что? — осведомилась нянечка, испытующе глядя на него.
— Решено! — ответил он и поднялся. — До свидания, дорогая моя, а может, никакого свидания и не будет — по крайней мере, не в этих стенах!
— Погодите! Секунду! — воскликнула санитарка, не пожимая протянутой руки. — Вы же даже не поужинали! Подождите! Я вам дам кой-чего. — И она достала из термошкафа миску картошки с морковкой. И положила на нее хлеб — четыре, пять ломтей.
— Ну нет, так не пойдет! — воспротивился Долль. — Столько хлеба мне не положено. Я не хочу, чтобы вы меня подкармливали за счет других.
— Не говорите ерунды, — отрезала Кляйншмидт. — Я не дам вам больше того, за что смогу отчитаться, — и пояснила: — У Бартеля был припадок, ему сделали укол, и он не проснется до утра. Ужин ему не нужен. Так что ешьте!
— Ну тогда ладно! Спасибо большое! — обрадовался Долль и накинулся на еду, как голодный волк. Пока он ел, санитарка спокойно скрутила из окурков папиросу, зажгла ее от газовой горелки термошкафа и принялась расспрашивать Долля, как чувствует себя его жена, есть ли ему где жить, какие у него имеются вещи и, главное, какие перспективы…
— Вот и славно! — наконец сказала она, убирая миску и водружая перед ним стакан кофе с молоком и тарелку бутербродов с вареньем. — Вы все начнете сначала, как и мы все. Вам это не повредит. Глядишь, и блажь сама собой пройдет!
Долль опять запротестовал:
— Но вот эти бутерброды с вареньем точно не больничный паек! Это из ваших запасов. Такими бутербродами здесь не потчуют. К тому же я уже совершенно сыт.
— Вот как взрослый человек может нести такой вздор, — усмехнулась она. — Лучше радуйтесь, что можете наесться, — вам предстоят голодные дни! Жрите уже, несчастный вы человек! — прикрикнула вдруг она гневно. — Что я сказала, когда утром 16 февраля сорок четвертого вы отдали мне ваш последний кофе и последнюю сигарету?! Просто слов нет, — продолжила она уже более мирно, когда он послушно принялся за еду, — как мужики выкобениваются — да так ни одна девица не ломается!
Позже, когда он уже собрался уходить, она протянула ему «фильтровую» сигарету и купюру в двадцать марок.
— Только попробуйте, — угрожающе проговорила она, — только попробуйте опять закочевряжиться! Я вот кочевряжиться не буду, если вы принесете мне вместо одной сигареты две. А деньги вернете до конца месяца — дело чести, так? А теперь убирайтесь отсюда! Ваше барахлишко я сложила в коробку, и надо сказать, там еще много места осталось! Кстати, последний поезд, наверно, уже ушел. Ну ничего, дотопаете до Вильмерсдорфа пешком — вы мужчина молодой, ничего вам не сделается, особенно в это время года. Может, заработаете воспаление легких — зато бодрит! А главное — в будущем никаких забот!..
Глава 9
Робинзон
Последний поезд метро действительно уже ушел, и марш-бросок через темный, разбомбленный Берлин и впрямь бодрил — как нянечка Кляйншмидт и предсказывала. Иногда Долль, большой знаток Берлина, совершенно не понимал, где находится. Прохожих, у которых можно спросить дорогу, на улицах почти не было, а те, которые ему встречались, так спешили пройти мимо, словно боялись его — и, наверное, они действительно боялись. Иногда Доллю и самому становилось не по себе: такой ужас наводил этот ночной каменный лабиринт, над которым ноябрьский ветер гнал темные тучи. И все же в его душе свершился переворот. Когда он только приехал в Берлин, его не оставляла мысль: в этом мертвом городе я никогда не смогу работать! А теперь он упрямо думал: я буду здесь работать! И еще как! Вопреки всему!
Ему пришлось долго топтаться у запертого парадного: звонок был отключен, а кроме него, похоже, никто внутрь не рвался. Было ужасно холодно, у Долля зуб на зуб не попадал. Но мысль подпитать жизненные силы с помощью сигареты, которую дала ему нянечка Кляйншмидт, он тут же отбросил: он заранее решил, что выкурит ее в постели, когда окажется по-настоящему «дома», там, где теперь будет его отчизна и вотчина, — по крайней мере, он сделает все от него зависящее, чтобы это было так. Точно так же он гнал от себя опасение, что в такой поздний час он может и не дождаться человека с ключом, что все жители уже сидят по домам: нет, мне не придется торчать здесь всю ночь напролет, кто-нибудь обязательно придет. И придет скоро — сердцем чую!
Он уже готов был поверить, что чутье его обманывает, но тут из-за угла показался крупный, высокий мужчина и воскликнул изумленно:
— О, герр доктор Долль! Ключ забыли? И стоите на этой холодине без пальто?!
Они были шапочно знакомы, как многие берлинцы, по бомбоубежищу: когда знаешь только имя, фамилию да надо ли при человеке следить за языком — вдруг он ярый нацист. Долль собрался было отшутиться, но неожиданно для самого себя сказал — ведь этот молодой человек считался «приличным парнем»:
— По правде говоря, у меня в данный момент просто-напросто нет ни ключа, ни пальто. Мы приехали в Берлин голы как соколы — да что там, не мы одни нынче такие!
Хотя в подъезде вместо стекол были вставлены картонки, после пронзительного уличного холода Доллю показалось, что он попал в приятное тепло.
— Ах! — воскликнул он. — Как хорошо наконец согреться!
Его спутник с легким удивлением согласился и осведомился о «любезной супруге». Увы, сейчас она в больнице, но герр Долль надеется, что скоро они воссоединятся. Молодой человек вежливо поддержал его: он-де будет рад вновь увидеть фрау Долль, в бомбоубежище она никогда не давала окружающим унывать. Подобно другим соседям, он всегда восхищался тем, как она держится даже при самых кошмарных налетах. Ее беззаботная веселость многим служила утешением и примером. В том числе и ему, и он не стесняется в этом признаться.
На прощание они пожали друг другу руки, и рукопожатие получилось неожиданно крепким. Долль поднялся еще на один пролет и позвонил к Шульцихе — да нет, к себе домой. Он не раз и не два с силой вдавил кнопку звонка. Коробку с «барахлишком» он держал под мышкой, и, несмотря на «приятное тепло» лестничного колодца, его все равно бил озноб.
Наконец ему открыли — он уже в восьмой раз щелкнул выключателем, зажигавшим свет на лестнице. На пороге стояла молодая актриса — опять он явился начинать новую жизнь, и опять она его впускает. Альма, помнится, установила, что эта молодая особа вовсе не такая зловредная нахалка, как им показалось в первое берлинское утро, — напротив, она весьма великодушно помогала Доллям, когда те голодали.
Открыв дверь, она воскликнула:
— Герр Долль, это вы!.. В такую поздноту! Пойдемте скорей на кухню; я как раз готовлю пюре для малыша, а с газом как-никак теплее!
Долль устало опустился на стул между плитой и столом, на стул, на котором в далекое сентябрьское утро в таком отчаянии сидела его жена. От плиты действительно исходило слабое, но весьма приятное тепло. Помешивая пюре, фрейлейн Гвенда спросила:
— Вы действительно выздоровели, герр Долль? Вид у вас не очень-то здоровый, и в лес по дрова я бы с вами не пошла!
— Нет-нет, я правда совершенно здоров, — отозвался Долль, хотя это не соответствовало истине: чувствовал он себя прескверно, по телу разливалась слабость. — Это все больничный воздух — на нем, знаете ли, не особенно расцветешь, — добавил он. Ему не хотелось, чтобы фрейлейн Гвенда подумала, что он теперь опять примется за старое и будет целыми днями лежать, голодать и клянчить. — Я все эти недели, вплоть до сегодняшнего дня, ни разу не был на свежем воздухе. А сегодня пошел навестить жену, и для первого раза, пожалуй, немного перегулял.
Фрейлейн Гвенда участливо поинтересовалась самочувствием его жены, и Доллю не сразу удалось перевести разговор на свою комнату: фрау Шульц здесь? Уже легла? Можно с ней поговорить?
Да. Фрейлейн Гвенда ответила «да». Фрау Шульц, насколько ей известно, сегодня ночует здесь. Но погасила она уже свет или нет — фрейлейн Гвенда сказать не может. Поэтому Долль на цыпочках подкрался к двери «своей» комнаты и заглянул в замочную скважину. Кромешная тьма. Он долго прислушивался. Уловив присвистывающее посапывание, он понял: плохо дело, понежиться в теплой постели ему сегодня не суждено. И можно не рассчитывать, что удастся в тишине и покое наконец выкурить кляйншмидтовскую сигарету.
Когда он вернулся на кухню, фрейлейн Гвенда с пюре уже ушла и газ погасила. Здесь его тоже не дождались. Он постоял, разглядывая кухню. Вне всякого сомнения, это была его, их, доллевская кухня; каждая вещь здесь принадлежала им, не только мебель, но и каждая ложка, поварешка, кастрюлька, тарелка. Но когда он попытался заглянуть в большой, массивный буфет, все ящики оказались заперты, а ключи неизвестно где.
Что за странный мир, подумалось ему. Хоть бы спросили нашего разрешения, хоть бы что-то нам заплатили! Какие нынче вообще расценки на жилье? Как-то он об этом не задумывался. Маленькое семейство фрейлейн Гвенды поселилось здесь только в конце августа, но вот Шульциху, мастерицу составлять счета, я завтра прямо с утра возьму в оборот — как насчет платы за квартиру, свет и газ? Какие-никакие деньги он выручит, и, хотя по меркам черного рынка это будет кот наплакал, для человека, у которого нет ни гроша, немного денег — это уже немало денег.
Рассуждая подобным образом, Долль разглядывал замки на дверях кладовок, которых в этой барской кухне было аж две — одна справа от окна, другая слева. Ну конечно, сказал он сам себе с легким вздохом. Одна для Шульцихи, другая для фрейлейн Гвенды. Доллей никто в виду не имел. С этим тоже нужно что-то делать. Завтра утром пойду в жилищное управление и выясню, на что мы имеем право. Впрочем, нет — первым делом в продовольственное управление за карточками; невозможно больше выпрашивать, одалживать и покупать из-под полы.
Остановившись перед кухонным столом, Долль окинул его задумчивым взглядом. Эх, жаль, что стол коротковат и жестковат — спать на нем не ляжешь. Может быть, устроиться в ванне? Но от одной мысли об этой ледяной лохани его снова забил озноб, все еще гнездившийся в теле, и он тут же отбросил эту идею. Кусочек коридора застлан ковролином, а на вешалке в прихожей висят какие-то женские пальто — ими вполне можно укрыться.
Но все же что-то не давало ему покоя, и наконец он сообразил, что в квартире-то шесть с половиной комнат, и половина — это каморка для прислуги. Он заглянул туда и щелкнул выключателем, но свет не зажегся: то ли проводка повреждена, то ли лампочки в патроне нет. Тогда он вернулся на кухню, походя сунул зажигалку к газовой горелке, отыскал в мусорном ведре газету и свернул из нее факел. И с этим факелом отправился обратно в комнату прислуги.
Да, кровать на месте, на ней матрас и даже подушка, но больше нет ничего: ни белья, ни одеяла. А какой холод в этой берлоге! Долль поднес догорающий факел к окну и увидел, что рамы скалятся осколками. Свежий ночной воздух беспрепятственно вливался в каморку. Тем не менее более роскошных хором не предвиделось, а кровать — это все-таки кровать, и он, в конце концов, мужчина. Ему даже в голову не пришло перетащить кровать в другое помещение — к примеру, в натопленную кухню, где все окна целы. Нет, этой мысли у Долля не возникло, именно потому, что он был мужчина — так, по крайней мере, сочла Альма, когда впоследствии он рассказывал ей об этой ночи.
Внезапно ему стало неловко использовать чужое женское пальто как одеяло. Он долго мучился, отдирая от коридорного пола прибитый гвоздями затоптанный половичок. Наконец ему это удалось, но было совершенно ясно, что половичок с изодранными краями никогда уже нельзя будет положить на место. На кухне Долль быстро разделся, зажег от газа сигарету и, волоча за собой половичок, прошествовал в свою походную спальню. Он несколько раз обернул вокруг себя старый пыльный ковер, а задубевшие от холода ноги закутал остатками халата, который нашел в ванной.
А потом он долго лежал во тьме; сигарета время от времени вспыхивала, и тогда на фоне близкого огонька мерк светлый проем окна, за которым виднелась черная крыша дворового сарая и серое небо над ней. А когда сигарета лишь вяло тлела, снова проступало небо и воздух казался еще холоднее.
Поначалу, несмотря на сигарету, он все равно чувствовал себя неуютно, потому что никак не мог согреться, а половик оказался слишком тяжелый и неприятно пах пылью и еще чем-то неопределимым, но точно не согревающим ни тело, ни душу. Наконец он докурил; теперь только небо над черной крышей бледно сияло ему в лицо. И иззябший Долль провалился в дремотную грезу, которой предавался с мальчишеских лет в случаях, когда жизненные обстоятельства представлялись ему особенно угрожающими.
Ему воображалось, что он — Робинзон на необитаемом острове, но Робинзон без Пятницы, такой Робинзон, который не желает встречаться с белыми людьми и содрогается при мысли, что его когда-нибудь «спасут». Этот необычный Робинзон делал все, чтобы спрятаться от своих собратьев. Жилище он построил в непроходимой чаще, через которую вела заросшая, неприметная тропка. Но и этого ему было мало: он мечтал поселиться в глубоком ущелье меж высоких, крутых утесов и чтобы в это ущелье вел длинный, темный каменный тоннель, который в случае чего легко завалить камнями. А над ущельем нависали бы деревья — не слишком густо, но чтобы сверху ничего нельзя было увидеть; это служило бы Робинзону прикрытием с воздуха.
В такое глубокое уединение Долль, бывало, сбегал еще мальчишкой, когда мир, населенный людьми, казался ему слишком опасным, когда он не понимал доказательство, заданное по геометрии, когда вскрывалась какая-нибудь неуклюжая ложь. Во взрослом возрасте, когда мужество его покидало, он тоже не гнушался подобными побегами; более того, за последние годы, когда Берлин постоянно подвергался безжалостным бомбежкам, эти побеги стали для него особенно важны.
Но в основе своей — это Долль понял, когда внимательно проштудировал труды Фрейда, — эта каменная пещера или ущелье обозначали не что иное, как материнское лоно, в которое ему хотелось забиться в минуту опасности. Только там можно было обрести покой, и южное солнце, которое в его мечтах всегда светило над Робинзоновым островом, — это было горячее сердце его матери, источавшее благодатное сияние теплой алой крови!
С подобными мыслями он заснул, а когда проснулся, в пустом оконном проеме все еще мрела грязно-серая каша уходящей ночи. Однако герр Долль вскочил со своего одра полный сил и совершенно согревшийся: он страстно желал после крушения всех надежд наконец-то приняться за дело. На кухне при электрическом свете он ужаснулся, увидев, как его угваздал пыльный половичок. Но поделать с этим он, увы, ничего не мог: смены белья у него не было. Поэтому он отправился в ванную, очень тщательно помылся, вышел свежий, хотя и снова подмерзший, остановился перед большим зеркалом в прихожей, придирчиво себя обозрел — и нашел, что давно уже не имел столь бодрого и здорового вида. Он стремительно сбежал вниз по лестнице; подъезд уже стоял нараспашку, а вот лавка матушки Минус за углом еще не открылась.
Но поскольку в лавке горел свет, он постучал в дверь, и упорно стучал до тех пор, пока добродушное, полное лицо матушки Минус в обрамлении седых волос не прижалось к дверному стеклу — и энергично закачалось вправо-влево, дескать, войти пока еще нельзя. Долль забарабанил еще громче, эхо разносилось по пустой улице, тонущей в утренних сумерках, и, когда добрая Минус, приняв вид настолько сердитый, насколько могла, распахнула дверь, намереваясь прогнать назойливого стучальщика, он мигом сунул ей руку и сказал:
— Да, это действительно я, доктор Долль. В последний раз мы с вами виделись в конце марта, и я рад, что вы, как и мы, уцелели в этой катавасии. Моя жена, правда, сейчас в больнице, но я думаю, ее выпишут в самое ближайшее время. И да, я знаю, что ломлюсь к вам самым бесстыжим образом, но я непременно хочу поговорить с вами с глазу на глаз, пока не появились покупатели!
Радостно тараторя, Долль потихоньку, шажок за шажком, теснил ее внутрь лавки. И предусмотрительно закрыл за собой дверь, чтобы другие нахалы не вздумали повторить его подвиг.
— Да, — сказала добрая Минус: она уже не сердилась. — Да, я слыхала, что вы двое приехали, и мне рассказывали, что дела у вас не очень. Что же привело вас ко мне, герр доктор?
Но прежде чем Долль успел обрисовать свои потребности, перспективы и гарантии, она вновь заговорила:
— Впрочем, о чем это я? Кто приходит в такую рань к матушке Минус, чтобы поговорить непременно с глазу на глаз? Еды, да?.. Заморить червячка, верно?.. Ну вот что, герр доктор: один раз я вам отпущу без карточек, но только один-единственный раз, слышите? И больше никогда!
— Великолепно, фрау Минус! — вскричал Долль, радуясь, что все получилось так легко. — Вы лучше всех на свете!
— Ах, бросьте! — ответила фрау Минус, а сама уже складывала, распихивала по кулечкам, взвешивала, отрезала и хрустела оберточной бумагой. Глаза Долля тем временем округлялись все больше, потому что он рассчитывал самое большее на хлеб и немного эрзац-кофе. — Говорите поменьше, а главное, ничего не обещайте! Но зарубите себе на носу: я сказала «один раз», а мое слово твердое. И пусть считается, что я слишком добренькая и не умею говорить «нет». Умею, еще как! Вы же знаете: не положено, за это мою лавку могут просто-напросто закрыть. Но один раз — так и быть, потому что человек должен поступать по-человечески, а до меня доходили слухи, что вам довелось пережить. Так что берите и не трепитесь! Двенадцать марок сорок семь пфеннигов — если у вас есть деньги, заплатите сразу, ну а нет так нет. Я могу записать все это вам в кредит, когда отдадите, тогда и отдадите, что уж там. Но без карточек — ни-ни!
Грозно повторив это уже в третий раз, словно пытаясь ожесточить собственное мягкое сердце, она вытолкала глубоко тронутого Долля за порог. В замке повернулся ключ, а он все стоял у двери и энергично кивал матушке Минус, так как помахать было нечем: руки-то заняты. И отправился домой с чувством, что внезапно разбогател.