Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 19 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Не для того они живут на этом свете, который устроен так удобно для молоденьких хорошеньких девушек: берешь мужика и потрошишь его, как жирного рождественского гуся! Они хвастались друг перед другом своими победами, хвастались, в какие кошельки запускали руку и какой магнетической привлекательностью обладали в бытность свою барменшами, — хвастались всем своим пустым, бесполезным существованием, где именно бесполезность считалась высшей доблестью. А потом шли и воровали друг у друга сигареты, выбрасывали из окна или в унитаз прописанные им лекарства (они же «умные», они знают, что врачи их травят!), а по воскресеньям, когда их навещали родственники, плакались и жаловались, как плохо их кормят — жить приходится впроголодь! И только еженедельное взвешивание показывало, как они жиреют от лени и обжорства! Нет, его ожидания не оправдались. Ничего романтического не было в этих женщинах, ничего, что могло бы примирить его с их пороками. Конечно, он был к ним не очень-то снисходителен. Они страшно всполошились, когда он попал в их женское царство; ему оказали самый что ни на есть дружеский прием, и в первые недели у него отбоя не было от посетительниц, которые являлись к нему под самыми разнообразными предлогами. Но он быстро понял, что больше просто не может с ними разговаривать. Его несказанно раздражало, что они считают его дураком, способным поверить в их небылицы! И потом, они оказались очень жадными. Он видел, какие взгляды они бросали в его тарелку, сравнивая его еду со своей. Конечно, как частный пациент главврача, который поместил его в это заведение только потому, что больше нигде не нашлось места, он был на особом положении, но в общем и целом кормили его не хуже и не лучше, чем остальных. У матушки Трюллер и времени-то не было пускаться на кулинарные изыски ради одного-единственного пациента! Но они прикидывали, какой величины у него кусок хлеба и насколько толстым слоем на него что-то намазано, и говорили: «Эх, вот это жизнь!» Или: «Да мне все равно!» Они постоянно что-то у него клянчили: то сигарету, то прикурить, то книжку, то газету, то бензин заправить в зажигалку — и так ему надоели, что в конце концов он стал отвечать отказом даже на самые бесхитростные просьбы. В их отношениях наступило грозное затишье: они перестали захаживать к нему и здоровались сквозь зубы, — а затем разразилась война. Однажды какой-то пьяный перелез через садовую решетку и попытался пробраться в клинику; человек не преминул заметить, что удивляться тут нечему: стоит только посмотреть, как бесстыже пациентки окликают и осмеивают прохожих с балконов, — по обычаю гулящих девок, коими большинство из них и являются. Их возмущению не было предела: каков лжец, каков предатель! Дескать, ни одна из них сроду ничего не кричала с балкона, а когда врач тем не менее велел запереть балконные двери, они поклялись, что однажды ночью устроят ему темную — места живого не оставят! Естественно, никакой темной ему никто не устроил. Даже бойкот, который они было ему объявили, не затянулся надолго. Они ни в чем не знали постоянства, даже во вражде. Они снова стали с ним разговаривать, время от времени то одна, то другая заглядывала к нему и стреляла сигаретку, а если сигарет не находилось, то хоть пару окурков. Но у человека была не такая короткая память: он больше не собирался иметь с ними никаких дел, никогда и ни при каких условиях, даже если среди множества виновных он приговаривал и нескольких невинных. Человек давно уже закончил мыться, навел в комнате порядок и запер оба ключа от туалетной двери во встроенный шкаф. Легкая улыбка пробегает по его лицу, когда он представляет себе, как отчаянно сестра Эмма и сестра Гертруда будут этот ключ искать! Хотя на улице ярко светит солнце, он надевает летнее пальто: стесняется показываться на улице в истрепанном, запачканном костюме. Спустившись по лестнице, он поворачивает к кухне. На кухне хлопочет матушка Трюллер с помощниками: готовит обед на без малого восемьдесят обитателей этого дома. Лицо у нее багровое, грудь, всегда прикрытая желтоватыми или лиловыми кружевными оборками, мощно вздымается, она мечет с плиты и на плиту тяжеленные кастрюли, словно они ничего не весят, она работает так, что лоб ее усеян маленькими жемчужинками пота, — но настроение у нее превосходное. Она видит его, и лицо ее озаряет улыбка. — Что-то вы сегодня рано, герр Долль. Покидаете нас? — Да, покидаю, матушка Трюллер, дорогу здоровому! А если сегодня действительно придет грузовик, то я и к обеду не вернусь. Хочется верить, что он все-таки придет. — От души вам этого желаю! Но что вы обедать отказываетесь, это ерунда. Я горжусь, что откормила вас аж на двадцать фунтов! Если вы не вернетесь до трех, я пошлю вам ваш обед. Заодно и домочадцев угостите! — Ох, ну что вы, не стоит, матушка Трюллер! — протестует человек. И добавляет, понизив голос, чтобы никто не услышал: — Вы же знаете, я перед вами в долгах как в шелках. Кто знает, когда я смогу расплатиться по счетам! — Он тяжело вздыхает. — За полгода расплатитесь! — сияя, отвечает матушка Трюллер. — Вот смотрю я на вас и нарадоваться не могу: здоровый, сильный мужчина — нужно просто сесть и приняться за работу, и деньги потекут рекой. А вы тут вздыхаете — в такой прекрасный летний денек! Добродушно отчитывая его, она проводила Долля до самой двери, до порога, который обитавшим здесь женщинам и девушкам разрешалось переступать только после полного выздоровления. — Ну что ж, всего вам доброго, герр Долль! Может, и вправду грузовик сегодня придет. И — ну вы знаете — если что услышите, тут же дайте мне знать. — Само собой, матушка Трюллер, — отзывается Долль и выходит на улицу, под палящее солнце. Она не меняется! — говорит он сам себе, шагая по улице, — и не изменится вовек. Никогда она не забудет напутствовать каждого, кто покидает клинику: сообщите, если что услышите. Разговор может идти о чем угодно, но под конец она не преминет об этом напомнить. Да и неудивительно: ведь она все время об этом думает, даже когда говорит о чем-то совершенно другом. Под спудом ее всегда мучит тревога о без вести пропавшем сыне, которого она по-прежнему любит и ждет. Начальница и хозяйка этой диковинной клиники на Эльзаштрассе, командирша шалого бабьего полка, — она постоянно думает о сыне и саму себя считает временно исполняющей его обязанности. Вот уже больше года, как от него нет никаких вестей: Эрдманн исчез во время боев за Берлин. Может, попал в плен, может, лежит на какой-нибудь улице среди руин, сраженный шальной пулей, раздавленный рухнувшей стеной, погребенный под обломками. Уже давно, уже месяцев пятнадцать. Но мать ждет его, и будет ждать всегда, сколько бы времени ни прошло — год за годом. И вместе с ней многие матери и жены ждут своих сыновей, мужей и возлюбленных, которые, скорее всего, никогда к ним не вернутся. А чтобы заполнить ожидание, эта дочь ганноверского крестьянина, поднявшаяся благодаря собственному упорному труду, работает не покладая рук. Она держит на коротком поводке своих пациенток, которые только и думают, какое бы безобразие учинить, она хлопочет день и ночь, у нее для каждого найдется доброе слово, она всегда готова посочувствовать и помочь. У нее просто нет времени впадать в депрессию и опускать руки. В своей простоте она настоящий образец для подражания. Но она никогда не забывает напутствовать уходящего: — Если вдруг что услышите, я имею в виду моего сына, Эрдманна, — сразу сообщите мне. Внешний мир, за исключением ближайших улиц, где расположены магазины, в которых она закупается, — это мир далекий и чужой для матушки Трюллер, которая все время проводит в своей маленькой клинике, вечно занятая насущными нуждами и проблемами. Пять минут неспешным шагом — и начинается большой, далекий мир, где в любой день может произойти чудо. Где кто-нибудь из ее пациентов встретит на улице ее сына Эрдманна и скажет: «Послушай, Эрдманн, пора бы показаться матери. Она уж больше года тебя ждет — дни и ночи напролет! Адрес у нее прежний — Эльзаштрассе, 10». Не то чтобы Эрдманн такой человек, которому нужно напоминать, что надо бы навестить мать. Вовсе нет! Эрдманн пришел бы к матери и без чужих подсказок. Но этот далекий мир, этот ужасно большой, путаный Берлин — он такой чудной, в нем столько странностей! Вдруг кто-то встретит человека, который слышал что-нибудь о ее сыне, а может, даже видел его. Вдруг пронесется весть, что пленных распустили по домам, — матушка Трюллер все выслушает с благодарностью, самые удивительные, самые невероятные слухи. Ее сильное сердце не трепещет, она не падает духом. Чтобы подпитать ее надежду, достаточно бесхитростного рассказа о том, что кто-то вернулся домой, когда его уже не ждали. Она ждет и надеется. И с ней вместе ждут и надеются сотни, тысячи женщин — и никому до них нет дела. Во время войны они были паиньками: отдавали на заклание сыновей и мужей и смиренно взваливали на себя их работу. Теперь они так же смиренно ждут и возделывают каждая свой клочок. И только уходящих напутствуют: «Если что услышите, то вы уж сразу… ладно?..» Добрая, хлопотливая, несокрушимая матушка Трюллер — мать народа, вечная мать, которая неустанно верит, мужественно ждет и всегда всем помогает! Ворочая эти мысли, человек в не очень свежем летнем пальто, под которым стыдливо прячется поношенный, потрепанный, покрытый пятнами костюм, проходит мимо одной из тех забегаловок, где, как ему известно, можно из-под полы купить сигареты. Ему очень хочется курить, но он держит себя в руках. Дорогие американские сигареты по одиннадцать марок штука давно уже не водятся в хозяйстве Доллей — как он и предсказывал своей молодой жене. Что касается «дешевых» немецких по пять марок, приходится довольствоваться в лучшем случае одной штукой в день; одна немецкая сигарета после ужина, сладостный дым наполняет легкие, — и снова терпеть двадцать четыре часа! Терпеть?.. Да нет, конечно, Долли курят — никогда они не бросят эту пагубную привычку. И сейчас у Долля в кармане полно того, что можно курить! В саду у матушки Трюллер они собирают лепестки роз, и не только опавшие, нет, — обрывают живые цветы! Решив: «Все равно этому цветку недолго осталось!» — они ощипывают лепестки, забивают ими карманы Долля, а потом сушат их в его комнате. Поэтому у него всегда пахнет розами. Приходилось им курить и вишневые листья, а в худшие времена — кошмарный на вкус чай для очищения крови, из которого они выбирали ягоды можжевельника и «кочерыжки». Да, вот такими они стали невзыскательными, даже молодая женщина, которая ни за что не желала отказывать себе в удовольствиях! Когда-то у них были машины, у каждого своя, деньги и все, что за деньги можно купить; никакие блага этого мира не были для них проблемой. Теперь они накрепко усвоили, что они — побежденный народ; это знание вошло в их плоть и кровь. Они смеются над вонючим «табачком», прикрывают пятна на одежде, но больше ничего не стыдятся. Кто мы такие, чтобы хотеть большего? Мы побежденный народ, мы проиграли грандиозную войну, мы стали голытьбой. Впрочем, пригород, по которому Долль сейчас шел, война более или менее пощадила. Кое-где зияют пробоины в крышах, кое-какие дома лежат в руинах, но в общем все цело, да и буйная летняя зелень скрадывает раны войны. Только вот люди на улицах: всем бы им не повредило, если бы они весили на двадцать фунтов больше, а на лицах у них было на пятьдесят морщин меньше. Иной раз попадается просто невообразимое убожество: лохмотья вместо одежды, драная, латаная-перелатаная обувь, истоптавшая, похоже, все дороги Европы. Перед Доллем уже давно идет молодая девушка: в ней совершенно нет того очарования юности, которое красит даже некрасивых, она тяжело, словно из последних сил, передвигает окровавленные, гноящиеся, грязные ноги. Платье ее, судя по всему, скроено из двух мучных мешков. Когда девушка его шила, она, несмотря на нищету, еще на что-то надеялась: вышила кое-как пару каемочек и даже приделала воротничок — пусть у меня платье из мешковины, но я молода, посмотрите на меня! Но от этого жалкого кокетства ничего уже не осталось, а платье настолько запачкалось, что белый воротничок кажется почти черным, во всяком случае, не светлее мешковины. За время долгих скитаний она утратила последнюю надежду и окончательно сдалась. Этих людей, которые сейчас идут со мной по улице, думает Долль, можно разделить на две группы: одни надеяться больше не могут, а другие — не смеют. Но все они, как одни, так и другие, волокут какую-нибудь добычу: негодящий хворост, надранный с деревьев, расползшийся чемодан, содержимое которого уже никого не может заинтересовать, переполненные сумки и таинственные портфели, обвязанные веревочкой: их так часто набивали до отказа, что замки давно сломались.
Все равно мы погибнем, думают одни. Но сперва дайте нам еще разок поесть! Не просто набить желудки, а по-настоящему насытиться — чтобы удовлетворение растеклось по жилам вместе с ярко-красной кровью, в которую наконец-то влилось хоть немного питательных веществ! Если мы соберемся с силами и будем работать изо дня в день, то переживем это время! — думают другие. Однако на их лицах война тоже оставила невыводимую печать — настороженное, опасливое выражение: может, мы и кончим плохо — но мы хотя бы надеялись! Сам Долль — пессимист, но в меру: он не верит, что погибнет сам, не верит, что погибнет его семья, но допускает, что будущее принесет немцам все мыслимые и немыслимые бедствия. Он сворачивает с центральной улицы в тихий, зеленый переулок. Проход закрыт: поперек дороги шлагбаум, опоясанный красно-белыми полосками, рядом будка со скрещенными красно-белыми перекладинами; вахту несут русские солдаты и немецкий полицейский — охраняют от чужаков район, где живут офицеры оккупационных сил. Хотя у Долля есть пропуск, а значит — право беспрепятственного прохода, застава его раздражает: ему неприятно все, что так или иначе напоминает о войне и военных. Хватит уже, навоевались, пора положить этому конец раз и навсегда — и не только здесь, во всем мире! Примерно так можно выразить то нетерпеливое чувство, которое охватывает его при виде красно-белой будки. Впрочем, он отлично понимает, что чувство это глупое. Все это по-прежнему необходимо: мир, а уж тем более его соотечественники пока не дозрели до того, чтобы жить без постоянного надзора, без грозного кнута. Слишком долго духовность была низложена. Оставь дорогих соотечественников без присмотра — так они, чего доброго, тут же раскроят друг другу черепушки! Доллю остается всего шагов двадцать до чудесного особняка, выкрашенного в желтоватый цвет. Он производит весьма ухоженное впечатление: перед крыльцом клумбы, на которых сейчас наверняка высажена картошка, окна целы, на них висят шторы. Его цель — не этот особняк, его цель расположена еще в трех-четырех минутах ходьбы, но он твердо решил, что по пути быстренько заглянет сюда. Потому что здесь живет человек, который за последний тяжелый год очень часто ему помогал, человек, которого он много раз подводил и который все равно относился к нему с неизменной доброжелательностью. Добрый, надежный друг, друг бескорыстный — редкий подарок судьбы даже в обычные времена, а тем более в такие, как сейчас! В последние месяцы Долль был к этому человеку преступно невнимателен: он жил так, будто человека, который столько о нем заботился, не существует на свете. Не подавал признаков жизни, не выходил на связь. Пора, пора его навестить! Несмотря на все эти здравые рассуждения, Долль борется с искушением пробежать еще пару улочек и глянуть, не пришел ли грузовик. Если машина уже на месте, придется таскать и расставлять вещи. Тогда визит сам собой отложится! Он стоит, не в силах принять решение, а затем его словно подбрасывает: сколько можно отлынивать, грузовик подождет! Он жмет на звонок, и через мгновение калитка с жужжанием открывается. Он проходит через палисадник и спрашивает у горничной: — Могу я поговорить с герром Гранцовом? И добавляет, поскольку давно уже здесь не показывался: — Долль. — Я вас узнала! — отвечает горничная немного обиженно и исчезает в недрах дома. Ждет Долль недолго. Ему не приходится идти вслед за горничной в кабинет писателя, с трепетом переступать порог, тревожно вглядываться в лицо хозяина. Как это часто бывало и раньше, все складывается гораздо проще — даже, наверное, проще, чем он заслуживает… На пороге появляется Гранцов собственной персоной, в темных брюках и белоснежной рубашке, в одной руке ручка, в другой сигарета — он оторвался от работы. И восклицает, как когда-то: — Долль! Как здорово, что ты зашел! Ну что, поправился? Ты ведь здесь недалеко живешь? Ждешь грузовик с Альмой и вещами? Славно, славно! Говорю тебе, все у тебя наладится, еще как наладится! Ну входи же, входи, нечего сидеть тут на жаре. Ты ведь куришь? Вот, бери! На огонек! Да садись же! Ну что, давай рассказывай: как дела? Что вы поделываете? Так и начинается разговор: ни слова упрека, ни намека на обиду. Только добродушие, интерес, готовность помогать. Но, разумеется, наступает момент, когда Гранцов наклоняется вперед и спрашивает тихо, осторожно, словно опасается разбередить рану: — А как работа? Вернулся к книге? Дело идет? — Эх, Гранцов! — отвечает Долль не без смущения. — Да, я снова пишу. Каждый день вырабатываю норму, ну ты понимаешь: именно норму, потому что иначе как нормой это не назовешь. Как мальчишка, выполняющий домашнее задание. Порыв, подъем, вдохновение — всего этого и в помине нет. У меня сейчас куча поденщины — строчу рассказы для газет, исключительно заработка ради… Впрочем, иногда я даже получаю какое-никакое удовольствие. Но работа все время стопорится. Эти бесконечные долги, которые мы наделали в тяжелые времена!.. Повседневные траты сжирают все до гроша. А теперь еще эта машина из деревни — ведь она нам влетит в несколько тысяч! — он с сомнением смотрит на Гранцова. Тот выслушивает все доллевские сетования, как и прежде, с искренним участием. — Ох уж эти твои долги! — говорит он. — Наслышан, наслышан. Говорят даже, что ты начинаешь распродавать книги. Не надо, Долль! Вы и так уже страшно сказать сколько всего продали. Хватит, прекращайте это безобразие! — Ну а что нам остается?! — в отчаянии восклицает Долль. — Легко говорить: хватит, прекращайте! Да я бы с радостью! Ты же знаешь, как мне дороги мои книги. Я пятнадцать лет собирал свою библиотеку. Каждую лишнюю марку вкладывал в книги! Но теперь мне приходится их продавать. Надо же как-то расплачиваться с долгами! — Да понятно! Понятно! — примирительно говорит Гранцов. — Но книги я все-таки не стал бы продавать. Почему бы тебе не поговорить начистоту с издателем? — Мертенсу я тоже страшно сказать сколько задолжал! — Ну, Долль, это еще полбеды, — возражает Гранцов. — Мертенс — человек здравомыслящий. Поговори с ним. В конце концов, самое страшное, что ты можешь услышать, — это «нет», а «нет» тебе никак не повредит. Но попомни мои слова, «нет» он не скажет. Не исключено, и даже вполне вероятно, что он готов к такой просьбе. Ну хочешь, я сам с ним поговорю? — Ради бога, не надо! — в ужасе восклицает Долль. — Я не допущу, чтобы ты все брал на себя, Гранцов! Нет уж, если кто и пойдет на поклон к Мертенсу, то я! — Значит, поговоришь с ним? — Наверное. Скорее всего. Ну не надо так скептически ухмыляться! Честно, я постараюсь. — Ну смотри: сам не поговоришь, я поговорю вместо тебя. В любом случае, Долль: книги и вещи больше продавать нельзя! Ты уж меня прости, что я лезу в твои дела. Но все-таки это, прямо скажем, не лучший способ добыть денег. — Хорошо, — говорит Долль, исполняясь твердой решимости. — Я поговорю с Мертенсом. Ты себе представить не можешь, Гранцов, как я буду счастлив, если удастся одним махом решить все проблемы! Прежде я никогда не делал долгов — это просто омерзительно! — Тогда ты сможешь полностью отдаться работе и ни о чем не беспокоиться, — продолжает Гранцов. — И наконец напишешь книгу, которую все мы ждем! Я знаю, я уверен — это будет шедевр! Он стоит на своем, хотя Долль качает головой. Затем разговор заходит о путешествии Гранцова в Южную Германию. Да, они болтают, делятся впечатлениями, никакие разочарования не смогли разрушить их старую новую дружбу. У них не так много общего, но одно их роднит: вера, что непременно нужно работать — ради себя и ради народа. И они все время говорят и думают о работе, вся их жизнь вращается вокруг работы, и эта работа никогда не превратится для них в унылую обязанность. Но вот Долль вновь идет по улице и курит очередную сигарету из «активов» Гранцова. Он сворачивает раз, другой — и оказывается в начале маленькой улочки, где живет он сам. Грузовика перед домом не видно. Хорошо, что он пошел к Гранцову, не заглянув сюда, взял себя за шкирку и пошел — а то сейчас стыдился бы собственной трусости. Он неспешно подходит к дому, отпирает дверь, переступает порог. Дети живут здесь одни, за ними присматривает старая прислуга, но сейчас они в школе: в комнатах тихо и пусто. Хуже того: повсюду разгром и беспорядок, грязь и пыль. Это жилище так и не стало для них домом: его никто не любит. Дело к полудню, а в комнате малышки до сих пор не собрана постель. Белье, вперемешку чистое и грязное, валяется где попало — на полу и на мебели. Немыслимых размеров плюшевый медведь, величиной с шестилетнего ребенка, сидит в углу и глупо таращит на вошедшего карие глаза. А тот в нерешительности топчется перед распахнутым платяным шкафом: может, попробовать навести здесь хоть какой-то порядок?.. Но он со вздохом отметает эту мысль, даже не попытавшись. Ну запихнет он пару одежек в свалку на полках — так разве же это порядок? Порядок — это значит основательно протереть этот шкаф изнутри и снаружи, как и всю прочую мебель, а еще прибраться в комнате, помыть окна… Как говорится — он пожимает плечами. Что толку наводить порядок, если все равно никто из домашних не будет его потом поддерживать?! Чтобы сделать хоть что-нибудь, он открывает окно… Затем поднимается по лестнице на второй этаж. Комната мальчика заперта — ну и правильно! Сын сам в ней убирается — нечего остальным там шнырять!
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!