Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 2 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вероятно, фрау Долль последней видела аптекаря и его семейство в живых: через пару часов он дал яд жене и ребенку и отравился сам, безо всякой ясной цели и причины — в последний момент сдали истрепанные нервы. Сколько они вынесли за эти годы — и теперь, когда наконец-то появилась надежда на лучшее или, во всяком случае, уже точно не стоило опасаться худшего, они не выдержали неопределенности даже самого краткого ожидания. Но та же самая аптекарская рука, которая так точно отвесила фрау Долль ее обезболивающее, подвела хозяина, когда он отмерял яд для себя и своей семьи: умерли только старик и малыш. Женщина после долгих страданий все-таки поправилась и — хотя и лишилась семьи — больше попыток самоубийства не предпринимала. Альма Долль отъехала не очень далеко, когда ее внимание привлекла другая картина, заставившая ее вновь остановиться: перед самой большой в городе гостиницей толпилось около дюжины детей — мальчиков и девочек лет десяти-двенадцати. Они смотрели, как едут танки, кричали и хохотали, а русские солдаты, казалось, их вообще не замечали. Эта необузданная распущенность детей, обычно по-деревенски смирных, объяснялась просто: в руках они держали бутылки с вином. Как раз когда фрау Долль спрыгнула с велосипеда, из ворот гостиницы выскользнул мальчишка с непочатыми бутылками наперевес. Дети приветствовали своего товарища ликующими возгласами, напоминавшими вой волчьей стаи. Они небрежно побросали бутылки, которые держали в руках, на брусчатку, не обращая внимания, сколько в них осталось вина — доверху, до половины или на донышке, — и набросились на новые: лихо отбивая горлышки о каменные ступени гостиничной лестницы, они приникали к пойлу своими детскими устами. Это зрелище привело фрау Долль в бешенство. И не только потому, что ей как матери противен был вид пьяных детей, — еще больше ее рассердило, что эти недоросли ведут себя по-свински в знаменательный день, когда в город вошла Красная армия. Почти бегом она кинулась к детям, повырывала из их ручонок бутылки и так щедро осыпала всю честную компанию оплеухами и тумаками, что через мгновение малолетних пьянчужек и след простыл. Фрау Долль остановилась перевести дух. Вспышка бешенства прошла, и вот она уже почти радостно разглядывала покинутую жителями улицу, на которой, кроме нее самой, были только танки и одинокие русские солдаты с автоматами. Затем она вспомнила, что пора бы выдвигаться домой, вздохнула легко и счастливо и направилась обратно к велосипеду. Но не успела она до него добраться, как дорогу ей преградил русский солдат: указывая на ее руку, он извлек из кармана сверток, который тут же и вскрыл. Она посмотрела на свою ладонь и только теперь заметила, что порезалась, отнимая у детей бутылки: с пальцев капала кровь. Пока заботливый русский перевязывал ей руку, она дружелюбно улыбалась, а потом в знак благодарности похлопала его по плечу — он посмотрел отстраненно, даже не на нее, а сквозь, — села на велосипед и покатила домой, теперь уже без приключений. На том самом месте, где час назад стояла вермахтовская машина, уже были русские танки. Успела ли машина уехать? Наверное, фрау Долль этого никогда не узнает. Когда она привезла мужу все эти новости, он, выслушав ее, лишь утвердился в своем решении встречать победителей и освободителей на пороге собственного дома. Но поскольку на их окраину русские могли прибыть в любой момент, Долль оборвал разговор с женой на полуслове и с непостижимым в столь судьбоносный час упрямством вернулся к прополке клумб, намереваясь снять и аккуратно свернуть остатки проволоки и выдернуть последние уродливые колышки. Ни отъезд молодой женщины, ни ее возвращение не укрылись от обитателей ближайших участков. Скоро к Доллю потянулись соседи — разумеется, у каждого находился уважительный повод, например, одолжить какой-нибудь инструмент. Глядя, как Долль работает, они пытались обиняками выспросить, зачем фрау Долль ездила в город и что там видела?.. На прямой вопрос, в таких обстоятельствах совершенно естественный, Долль тут же дал бы ответ, но это вкрадчивое, кошачье хождение вокруг да около было ему ненавистно — поэтому он даже не думал удовлетворять их плохо скрываемое любопытство. Так бы и ушли соседи ни с чем, если бы не подоспела сама фрау Альма. Как женщине молодой ей не терпелось поделиться впечатлениями, тем более что впечатления эти внушали радость и надежду. Ее рассказ произвел переворот в умонастроениях соседей: идея бежать в лес была отброшена. Все, как и Долли, решили сидеть дома и дожидаться освободителей. Кое-кто даже прямо заговорил о том, что хорошо бы водворить все спрятанное и закопанное на прежние места, дабы не оскорблять победителей недоверием. Но таких отступников тут же раздраженно обрывали родственники: «Ты не посмеешь, Ольга!» — «Что бы ты ни говорила, Элизабет, береженого бог бережет!» Или даже: «А мы ничего и не прятали, Минни, не выдумывай!» Пуще всех разошлись двое стариков, которым уже перевалило за семьдесят: рассказ о детской попойке перед гостиницей разбередил их воображение. Сперва они пришли в неописуемую ярость. Много недель и месяцев они ходили на поклон к хозяину гостиницы, чье заведение посещали с незапамятных времен, — и этот плут, этот мошенник, этот предатель собственного народа неизменно отвечал отказом на все просьбы уделить им бутылочку, да хотя бы бокал вина, уверяя, что у него самого ничего не осталось — дескать, все выглушили СС! А теперь выясняется, что вино у него таки было, и, похоже, немало, целый погреб, да поди не один — а от них эти припасы жульническим образом утаили, и теперь дети выливают вино на тротуар! И старики стояли друг напротив друга, их лица, еще недавно серые от забот, до самых седых косм залил нежно-розовый румянец, словно отблеск того самого вымечтанного вина. Они хлопали друг друга по обвисшим за последние годы животам, на которых больше не трещали от натуги штаны, и выкрикивали названия своих любимых сортов. Один, маленький, всегда в зеленом охотничьем костюме, истово почитал мозельвейн; другой, длинный, вечно без пиджака, благоволил французским винам. При виде того, как они приплясывают, хлопают друг друга по животам и горланят, казалось, что они уже пьяны от вина, которого даже не пригубили. Полная неопределенность жизни, война, которая только-только заканчивалась, опасность, которая, возможно, всем им грозила, — все это было забыто, всякое воспоминание о прежних горестях вытеснила надежда разжиться выпивкой. Когда они, распалив друг друга, решили немедленно отправиться в город с тележками и наложить лапу на незаконно сокрытое от них вино, они изрядно напомнили Доллю персонажей, которые прилаживались плясать на извергающемся Везувии. Слава богу, у обоих имелись жены, и эти самые жены позаботились о том, чтобы запланированная экспедиция не состоялась — тем более что грохот тяжелых машин, отчетливо доносившийся из города через озеро, постоянно нарастал. — Естественно, — сказал Долль, возвращаясь к своей проволоке, — если все повернется не так, как мы ожидаем, мы навсегда останемся виноваты в том, что они не ушли в лес. Впрочем, мы будем виноваты в любом случае, что бы ни произошло… — Но я их не отговаривала и не уговаривала, — возразила его молодая жена. — Какая разница, — отозвался Долль, тяпкой срывая с колышка проволочную петлю. — Главное, что наши дорогие соседи теперь нашли козлов отпущения на случай, если что-нибудь — что угодно — пойдет не так. — Он смотал проволоку. — Они нам ничего не спустят, будь уверена! Они и раньше во всех своих бедах винили окружающих, а не самих себя — вряд ли они вдруг изменят своим привычкам! — Ну что же, от нас не убудет, — ответила молодая женщина с язвительной усмешкой. — Нас в этом городишке всегда не любили — а уж чуть больше или чуть меньше, какая разница? Она кивнула мужу и ушла в дом. Время до вечера тянулось мучительно долго. Снова они томились в ужасном ожидании, которое, как они надеялись, осталось позади — и как часто в грядущие дни и месяцы им еще предстояло ждать, ждать, ждать! Иногда Долль делал перерыв в работе и шел на берег озера, один или с женой: за гладью воды просматривался кусочек городской улицы. Они видели пустые, мертвые дома, без признаков человеческой жизни, и только доносился до их ушей непрекращающийся гул незримого обоза, который с жутким гудением, громыханием и воем катился через город на запад. Наконец — уже начинало смеркаться — молодая женщина позвала всех в дом ужинать. Долль, который в последний час не столько работал, сколько притворялся, что работает, собрал инструменты, отнес их в сарай и умылся на летней кухне. Вся семья уселась за круглый стол, стоявший в углу: старенькая бабушка, Долль, его молодка и двое детей. Разговаривали за ужином только старушка и ее дочь. Дряхлая матрона, которая передвигалась с большим трудом и почти не вставала с кресла, жаждала узнать новости, а дочь в этот вечер охотно удовлетворяла ее любопытство (далеко не всегда она была в настроении это делать). Старушка выспрашивала подробности, требовала, чтобы одно и то же повторяли раза три, и засыпала дочь вопросами вроде: — А она что сказала? А ты что на это? А она что ответила? Обычно Долль прислушивался к прихотливому журчанию женских разговоров: его развлекало, как при каждом новом пересказе одна и та же история преломляется в старенькой бабушкиной голове. Но за день от его хорошего настроения не осталось и следа, и он едва сдерживался, чтобы не оборвать этот «трындеж». Он знал, что это было бы несправедливо, но ведь и в несправедливости иной раз находишь удовлетворение. И вдруг мальчик воскликнул вполголоса: — Русские!.. С крыльца послышался шорох. Замолкнув, все смотрели, как открывается дверь и в комнату входят трое русских. — Всем сидеть! — тихо приказал Долль и направился к гостям, вскинув левый кулак в знак приветствия. Вслед за ним двинулась жена, которая приказ сидеть на месте не отнесла на свой счет. Долль наконец-то снова смог улыбнуться, напряжение и яростное нетерпение улетучились, ожидание кончилось, в книге судеб открылась совершенно новая страница… Он сказал с улыбкой: — Товарищ! — и протянул гостям правую руку. В его память навсегда впечаталось, как выглядели и вели себя первые трое русских, вошедших в его дом. Впереди держался стройный молодой человек с черной повязкой на левом глазу. Он двигался легко и проворно, от него исходило что-то светлое. Одет он был в синий китель, на голове — шапка из овчины. По сравнению с его упругим, изящным станом тот, кто шел за ним следом, смотрелся великаном — казалось, он вот-вот заденет головой стропила. У него было широкое землистое крестьянское лицо с густыми черными усами, в которых уже серебрилось множество седых прядей. Примечательнее всего в этом великане был короткий кривой кинжал в черных кожаных ножнах, висевших поперек серого кителя. Позади стоял третий — совсем еще юный, простодушного вида солдатик, с лицом, которое только начинало определяться. Под мышкой он сжимал автомат с изогнутой обоймой. Таковы были эти трое русских — долгожданные гости, навстречу которым Долль шагнул, вскинув левый кулак и протянув правую руку, со словом «товарищ» на устах. Но когда он это сделал, когда остановился перед гостями в этой позе, произошло нечто странное. Левый кулак опустился, правая рука Долля уползла в карман, и с его губ не слетело вновь слово, с помощью которого он пытался дать понять пришлецам, что им здесь рады. Улыбка растаяла, на лице отразилась мрачная задумчивость. Он опустил взгляд, устремленный на троих русских, и уставился себе под ноги. Как долго эта сцена длилась — две, три минуты, а может, считаные секунды, — Долль впоследствии сказать не мог. Внезапно синий мундир протиснулся между ним и его женой и потопал вглубь дома; остальные двое последовали за ним. Ни герр, ни фрау Долль не двинулись с места: стояли молча, избегая встречаться глазами. А потом мальчик крикнул: — Смотрите, опять они!
И правда, трое русских уже были на заднем дворе. Они прошли через летнюю кухню, стремительно миновав всего каких-то четыре комнаты дома. Не задерживаясь и не оглядываясь, словно точно зная, куда идут, они миновали сарай, ступили на причал, забрались в лодку, отвязали ее и вскоре исчезли за прибрежными зарослями. — Уплыли! — снова сообщил мальчик. — Придут и другие! — заявила молодая женщина. — Это, наверное, первая проверка: в каком доме кто живет. — Она бросила быстрый взгляд на мужа, который по-прежнему стоял, засунув руки в карманы и погрузившись в мрачные раздумья. — Идем! — сказала она. — Надо скорее поесть, а то суп остынет. После ужина сразу уложим детей и бабушку спать. А сами еще немножко посидим. Чувствую я, сегодня вечером или ночью придут и другие. — Наверняка, — согласился Долль и вслед за женой вернулся за стол. При этом он подумал, что даже голос у нее совершенно переменился: исчезла живость, с которой она рассказывала о своих дневных приключениях. Она тоже что-то заметила, подумал он. Но точно так же, как и он, не хочет об этом говорить. Вот и славно. А потом он стал тешить себя мыслью, что жена, может, вовсе ничего и не заметила, а голос у нее зазвучал иначе потому, что им опять предстояло ждать — ждать следующих русских гостей. Ничего хуже ожидания не было сейчас для немцев, но именно оно им было уготовано — на дни, месяцы, а то и годы вперед… Между бабушкой и детьми завязался оживленный разговор, в котором участвовала и молодая женщина. Естественно, речь шла в основном о трех визитерах, имевших столь пеструю наружность, какой они не привыкли видеть у своих, немецких солдат (или привыкли так давно, что уже не обращали внимания). И всех занимал вопрос: получат ли они назад лодку, вернут ли ее русские?.. Долль в этих разговорах не участвовал: за весь вечер он вообще не проронил ни слова. Слишком сильная буря бушевала в его душе. Лишь раз он спросил у жены: — Ты обратила внимание, как они на меня посмотрели? На что Альма — так же тихо и очень поспешно — ответила: — Да брось ты! Тот русский у аптеки сегодня посмотрел на меня точно так же: будто я стена или животное. Долль коротко кивнул, и больше супруги об этом не говорили — ни в тот день, ни после. Но Доллю все представлялось, как он стоит перед этой троицей, на лице улыбка, на устах слово «Товарищ!», кулак вскинут, правая рука протянута для рукопожатия — как все это было фальшиво, как стыдно! Теперь он бы все сделал иначе — начиная с самого утра, когда он встал такой радостный и принялся копаться в саду, чтобы «расчистить» путь освободителям. Как он заблуждался! И он еще пыжился перед соседями: дескать, я встречу русских на пороге своего дома и поприветствую их как освободителей. Вместо того чтобы задуматься о том, что поведала жена, и сделать для себя кое-какие выводы, он лишь укрепился в своей нелепой, глупой позе. Вот уж правда, ничему он за эти двенадцать лет не научился — как бы ни верил в обратное, погрузившись в свои переживания! Русские имели полное право смотреть на него как на мелкое, злобное, презренное животное — на этого нелепого типа с его неуклюжими попытками подольститься. Как будто приветливой улыбкой и плохо понятым русским словом можно враз перечеркнуть все то, что натворили немцы по всему миру за последние двенадцать лет! Он, Долль, тоже немец, и он понимал, по крайней мере в теории, что с тех пор, как нацисты пришли к власти, с тех пор, как они стали преследовать евреев, слово «немец», изрядно замаранное еще в Первую мировую войну, с каждой неделей, с каждым месяцем теряло звучание и престиж! Как часто он говорил сам себе: «Никогда нам этого не простят!» Или: «За все за это нам рано или поздно придется расплачиваться!» И хотя он отлично все это знал, знал, что слово «немец» во всем мире давно стало ругательством, — он сделал то, что сделал, в нелепой надежде, что русские гости поймут: существуют и «приличные немцы». Все, на что он уповал, ожидая окончания войны, — все рассыпалось в жалкий прах под взглядами трех русских солдат! Он немец, а значит, принадлежит к самому ненавистному, самому презренному народу на всем земном шаре! Этот народ стоит ниже, чем самое примитивное племя из африканской глуши, — ведь оно не принесло на этот самый земной шар столько разрушений, крови, слез и горя, сколько принес немецкий народ. Долль смирился с тем, что, вероятно, не доживет до того дня, когда слово «немцы» очистится от скверны в глазах остального мира, что, возможно, его детям и внукам еще придется влачить бремя бесчестия отцов. Иллюзия, что хватит одного слова, одного взгляда — и другие народы сразу поймут, что не все немцы одинаково повинны в произошедшем, — эта иллюзия тоже развеялась. И это чувство беспомощного стыда, которое часто сменялось затяжными приступами тяжелой апатии, не ослабевало с течением месяцев — нет, оно только усиливалось, и этому способствовали сотни разных мелочей. Позже, когда в Нюрнберге начался процесс против военных преступников, когда были обнародованы тысячи ужасающих подробностей и стал ясен чудовищный размах немецких преступлений, — все его существо противилось узнанному: он не желал больше ничего знать, не желал увязать еще глубже в этой трясине. Нет! — одергивал он сам себя. Этого я не знал! Что все настолько ужасно, не подозревал! Моей вины тут нет! Но потом он опоминался. Он не желал снова поддаваться трусливому самообману, не желал снова стыдливо переминаться с ноги на ногу в собственном доме — хозяин, по праву презираемый гостями. Врешь! — говорил он сам себе. Я видел, как начинались гонения на евреев. Впоследствии мне часто приходилось слышать, как обращаются с русскими военнопленными. Может, в глубине души я и негодовал, но я палец о палец не ударил, чтобы этому помешать. И если бы все, что я сегодня знаю о немецких зверствах, я знал и тогда — вполне вероятно, что я бы все равно сидел сложа руки, бурля беззубой ненавистью… Доллю пришлось проделать большую внутреннюю работу, чтобы признать: он тоже грешен, тоже виновен и, будучи немцем, не имеет больше права на равенство с другими народами. Его будут презирать, и он это презрение заслужил. А ведь он всегда собой гордился, назаводил четверых детей, и им еще расти и расти, учиться самостоятельно думать, но они уже многого ждут от жизни — и на какую жизнь обречены!.. О, как хорошо Долль понимал своих соотечественников, когда снова и снова слышал или читал, что немалая часть немецкого народа впала в полнейшую апатию. Наверняка многие чувствовали себя так же, как и он. И себе, и им он желал сил вынести все то, на что они отныне осуждены. Глава 3 Покинутый дом Внешне жизнь Доллей существенно изменилась уже в первые дни после прихода победоносной Красной армии. Они, как и все остальные, привыкли сидеть дома и заниматься своими делами, а теперь русские объявили всеобщую рабочую повинность, и волей-неволей пришлось подчиниться, чтобы заработать свой кусок хлеба — и поначалу это был очень маленький кусок. Не было еще семи, когда супруги выходили из дому и тащились в город на сборный пункт. По пути к ним часто присоединялись соседи, но чаще всего им удавалось избавиться от спутников и остаться вдвоем, к чему они так привыкли за годы брака. Так они и шагали сквозь свежее майское утро: Долль был погружен в свои мысли и вполуха слушал болтовню жены, время от времени роняя «да-да» или «так-так» — этого вполне хватало. За способность тараторить без умолку Долль некогда окрестил жену «мой прибойчик». Ее лопотание напоминало ему о давних прогулках по побережью, когда море постоянно шумело рядом. Но едва они приходили на сборный пункт, которым служил школьный двор, привычному уединению приходил конец, и «прибойчик» затихал: мальчиков и девочек строили, пересчитывали и переписывали отдельно, после чего посылали на разные работы. Если повезет, при отправке удастся крикнуть друг другу, кого куда назначили, кто чем будет занят весь этот длинный день, который предстоит провести в разлуке. «Я иду убираться!» — крикнет она. А он в ответ: «Мешки ворочать!» Позже всех распределили на постоянные работы: он сделался пастухом, а она — носильщицей. Часто бывало, что встречались они только поздно вечером: оба были измучены непривычной работой, но оба старались, чтобы супруг этого не заметил. Он с иронией рассказывал о трудностях своей пастушьей жизни: коров в стаде больше тысячи, все они из разных коровников и единым стадом себя не чувствуют, а потому все время норовят разбрестись кто куда или поживиться посевами зерновых. Вообще-то пастухов было восемь человек, но его коллеги предпочитали торчать на одном месте и чесать языками. Они вели настоящие мужские разговоры: неужели так и дальше пойдет, а ведь выдаваемого хлеба и одному человеку мало, не говоря уж о целой семье, да уж, иначе мы представляли себе мирное время, да еще нацисты опять стараются занять местечки потеплее — совершенно бессмысленный треп, безмерно Долля раздражавший. Тем временем стадо разбредалось, перебиралось из зарослей мышиного горошка в посевы ржи, и Долль носился как угорелый за всей этой тысячей коров, швырял в них камни, охаживал дубинкой и в конце концов, выбившись из сил и совершенно измучившись, садился на камень отдышаться, огорченный, возмущенный и отчаявшийся. Тут как раз и появлялся русский верховой, чтобы проверить пастьбу. Остальных пастухов, которые с умом выбирали себе место точить лясы и издалека видели верхового, проверяющий заставал за работой, а измотанного Долля сурово отчитывал за леность. Но тот не мог заставить себя поступать так же, как другие. Манеру работать только для отвода глаз, а на самом деле ничего не делать, он считал отвратительной — как это типично для солдатского взгляда на жизнь, где даже «тепленькое местечко» снискивает уважение! Хорошего в этих пастушеских буднях было немного — разве что, загнав вечером скот, пастухи, даром что целый день чесали языками, имели право явиться к украинским молочникам с бидоном любой величины, который те до краев наполняли молоком. Поэтому дома у Долля по вечерам ели суп, который и стару и младу шел на пользу. Впрочем, что касалось добычи съестного, вклад фрау Альмы в прокорм семьи был гораздо больше, а ее сноровка явно превосходила сноровку мужа. Ей — а также еще трем-четырем десяткам женщин и девушек — было поручено перетаскать продовольственные запасы из части, которую прежде занимали СС, в большой амбар при железной дороге. Путь был неблизкий, и мешки часто бывали набиты всякими тяжестями, так что женщины надрывались под непосильной ношей. Но наибольшее негодование вызывало то обстоятельство, что все эти мясные консервы, жестянки с маслом, сыром, молоком и сардинами, банки молотого кофе, бруски спрессованного листового чая, коробки с шоколадным порошком (а также батареи винных и коньячных бутылок и бесчисленные пачки курева) — да, женщин-носильщиц возмущало до крайности, что все это продуктовое изобилие много лет утаивалось от бедствующих женщин и голодающих детей — детей, из которых многие ни разу в жизни не пробовали шоколад. И ради чего? Чтобы запихать все это в ненасытные глотки наглых, властных молодцев из СС, которым Германия была обязана изрядной долей своих несчастий. С тех пор как дети хлестали вино из бутылок, стоя перед самой крупной гостиницей города, большая часть населения усвоила новое представление о собственности: люди считали, что все эти продукты причитаются им по праву. Сколько времени корыстолюбивые, жадные торговцы их обделяли — теперь они имеют полное право взять то, что само просится в руки! Дорога от эсэсовской части была длинная, непосильная ноша давила на спину: то и дело какая-нибудь женщина скрывалась в зарослях у дороги, а когда вновь появлялась и вместо головы растянутой колонны, где шагала раньше, пристраивалась в ее хвост, мешок был полон уже на три четверти, зато в кустах был припасен ужин для целой семьи.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!