Часть 3 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Фрау Альма была не щепетильнее своих товарок: ее, как и большинство других, дома ждали дети, которые давно изголодались по жирной пище и тоже были не прочь узнать, каков на вкус шоколад с молоком. Как и другие женщины, она делала тайники в кустах, а когда заметила, что либо ее товарки, либо те, кто наблюдал за ними издалека, еще до конца рабочего дня успевают в эти тайники запустить лапу, стала еще смелее. Спрятавшись в кустах, она пропускала всю колонну. Как только хвост колонны скрывался из виду, она спешила к знакомым, жившим неподалеку, и там оставляла весь мешок — его содержимое потом делилось между двумя семьями. А когда колонна возвращалась назад, она уже поджидала в кустах и потихоньку затесывалась в толпу женщин с пустым мешком в руках.
Разумеется, товарки не могли не заметить ее отсутствия — они подначивали и подкалывали Альму; но, поскольку все занимались примерно одним и тем же, ей все сходило с рук. Что же до русского конвоя, шагавшего в голове и в хвосте колонны, они происходящего то ли не замечали, то ли не желали замечать. Вероятнее все же второе: все они наверняка знали, что такое точащий голод, и проявляли великодушие — пусть даже по отношению к ненавистному им народу, который их собственных жен и детей морил голодом безо всякой жалости.
А вечерами Альма сидела с мужем и, пока на самодельной печке варился «его» молочный суп, она при свечах — электричества больше не было — хвасталась своей добычей. На первое теперь всегда были бутерброды с сардинами, а на второе молочный суп, в который добавляли шоколадный порошок. Они не ели, а жрали, до отказа набивая животы, — все, от пятилетней Петты до старенькой бабушки, которая еле ходила. Они не думали ни о последствиях переедания, ни о беспокойном сне, который и без того не приносил отдохновения, — не думали ни о завтрашнем дне, ни о том, что неплохо бы что-нибудь припасти на будущее. От мыслей подобного рода их отучили годы бомбардировок. Они вновь стали детьми, которые живут сегодняшним днем, не думая о том, что будет завтра, — вот только детскую невинность они давно утратили. Эти двое, пастух и носильщица, были выкорчеваны из привычной почвы: прошлое ускользало от них, а будущее было слишком туманно, чтобы отягощать себя думами о нем. Безо всякой цели они дрейфовали туда, куда нес их поток жизни, — а зачем люди вообще живут?
Шел ли Долль рано утром с женой на работу, спешил ли вечером домой с пастбища, путь его всегда пролегал мимо большого серого дома с вечно закрытыми ставнями, который производил отталкивающее и мрачное впечатление. На двери висела латунная табличка: она давно поблекла от старости, во вмятинах скопилась зелень. На табличке значилось: «Доктор Вильгельм, ветеринар».
Когда Долль с женой впервые после великого перелома проходили мимо этого угрюмого дома, Альма сказала:
— Он, кстати, тоже покончил с собой — ты слышал?
— Да… — пробормотал Долль, и по его тону было ясно, что он не хочет это обсуждать.
— А вот я, — гневно воскликнула Альма, — а вот я рада, что этот старый хрен сдох! Ух, как я его ненавидела — до сих пор вспомнить тошно…
— Ну ладно, ладно, — перебил ее Долль. — Он умер, пора о нем забыть. Не будем больше об этом.
И они действительно больше об этом не говорили, а когда проходили мимо заброшенного дома, доктор Долль демонстративно отворачивался, в то время как его жена окидывала жилище ветеринара сердитым или насмешливым взглядом. Их поведение красноречиво говорило о том, что забвением тут и не пахнет; да они и сами прекрасно знали — хоть и молчали, — что забыть не смогут и не захотят. Слишком уж много огорчений причинил им ныне покойный ветеринар доктор Вильгельм.
На табличке он гордо именовал себя ветеринаром, а на деле был таким трусом, что едва ли хоть раз отважился подойти к больной лошади или корове. Для крестьян это не было тайной, поэтому звали его разве что свиней от рожи привить — так и прилепилось к нему прозвище «Виллем-порось». Это был крупный, тяжеловесный мужчина за шестьдесят, с землистым лицом, на котором застыла гримаса омерзения, будто он все время ощущал на языке привкус желчи.
Этот самый ветеринар был совершеннейшей посредственностью, но один-единственный талант у него все же имелся — тончайший вкус к винам. Шнапс и пиво он тоже пил, но только ради алкогольной составляющей, так как давно превратился в так называемого «выпивоху»: потреблял умеренно, но регулярно. Однако к вину он питал настоящую страсть, и чем лучше был сорт, тем больше радости он приносил доктору Вильгельму. Даже желчные складки на его лице разглаживались, и появлялась улыбка. Для человека с его доходом это было весьма дорогостоящее увлечение, но он ловко ухитрялся раздобыть желаемое.
После пяти вечера ничто не могло удержать его дома: даже самый экстренный вызов не заставил бы его пойти к больному животному. Он брал трость, надевал тирольскую шляпу с кисточкой и штаны три четверти и торжественно шествовал по улице, широко расставляя ноги.
Первым делом доктор Вильгельм — Виллем-порось — заходил в расположенный неподалеку трактир, с которого исправно собирал винный оброк, пока жив был хозяин, сам большой любитель выпить. После его смерти заправлять трактиром стала вдова, но постепенно дело взяла в свои руки младшая дочь, девушка весьма своенравная и никогда не церемонившаяся с теми, кто ей не нравился, — а ветеринара доктора Вильгельма она сильно недолюбливала.
Эта самая дочь, к превеликому огорчению ветеринара, все чаще вместо заказанной бутылки приносила лишь бокал, в то время как на другие столики бутылки очень даже подавала. А если он начинал возмущаться, кривя желчно-горький, щелкунчиковый рот и выговаривая слова, по своему обыкновению, длинно и врастяжку, она тут же срезала его своим быстрым, острым язычком и заявляла: «Вы требуете вина каждый день, а другие время от времени — вот и вся разница! Еще не хватало, чтобы вы в одну глотку выглушили все наши запасы!»
Или вообще ничего не отвечала. Или говорила, хватаясь за бокал: «Ну, раз бокал вам не нужен, я его, пожалуй, унесу. Выпивать его вы вовсе не обязаны!» Одним словом, она изо дня в день ясно давала ему понять, что он со своей страстью к выпивке целиком и полностью зависит от ее настроений. Но как бы она ни бранилась и как бы мало ни наливала, он лишь горько вздыхал и на следующий день являлся снова: он давно потерял и стыд, и чувство собственного достоинства.
Потом ветеринар, так же величественно ступая широко расставленными ногами, через полгорода следовал из трактира к местному вокзальчику и без нескольких минут шесть вступал в зал ожидания второго класса. Там ему часто везло: среди завсегдатаев, в число которых входил и он сам, нередко удавалось встретить местного богатого зерноторговца, который охотно угощал его вином. И даже если тот сидел за отдельным столиком с одним или несколькими гостями, ветеринар и тогда к нему подходил, осведомлялся серьезно: «Разрешите?» — и чаще всего его приглашали присоединиться к компании. Тут доктор Вильгельм пускал в ход другое свое умение: у него имелся изрядный репертуар грубых деревенских шуточек и баек, которые он рассказывал на настоящем, исконно-посконном нижненемецком. Эти анекдоты вызывали целые взрывы хохота, в то время как его желчная физиономия оставалась каменной, что усиливало комический эффект и поднимало клиентам зерноторговца настроение.
В общем и целом в вокзальном буфете ветеринару всегда удавалось чем-нибудь да поживиться. Он захаживал туда уже не один десяток лет. Не один десяток лет с шести до восьми он сидел за одним и тем же столиком, в первое время с женой, после ее смерти — один. Буфетчик Курц тоже его не очень-то жаловал, но все же у него не поднималась рука совсем не угостить старого знакомого.
Когда наступал час ужина, зал ожидания стремительно пустел, и доктор Вильгельм отправлялся дальше. Каков будет улов в главной гостинице города, предсказать было невозможно: иной раз ему перепадало немало, иной раз почти ничего. Хотя вино в этом заведении разливали пока еще щедро, но хозяин очень уж любил деньги и считал, что чем их больше, тем лучше. Даже когда от денег не стало никакого проку, потому что на них все равно ничего нельзя было купить, хозяин продолжал взвинчивать цены, так что даже одна-единственная бутылка стала не по карману прививателю свиней, чей дневной заработок зачастую не дотягивал и до пяти марок.
Так что доктору Вильгельму оставалось лишь уповать на удачу; бывало, он часами просиживал над кружкой разбавленного пива — дань военному времени, — и ревниво поглядывал на офицеров СС, которые хлестали бутылку за бутылкой. Они никогда не приглашали его за свой стол — СС вообще всегда держались на расстоянии от простого народа. И когда командир местного гитлерюгенда, которому не исполнилось еще и двадцати, дегустировал со своей девчонкой десертные вина — здесь тоже не было спроса на старого врача с его анекдотами.
Для старого алкоголика, для которого выпивка давно стала жизненной необходимостью, это были тяжелые часы. Когда время шло, наступала ночь, гости орали все более пьяными голосами, и седовласый хозяин с увещевающей улыбкой напоминал о полицейском часе… Когда он вынужден был смириться, что этим вечером ему уже точно ничего не обломится — а ведь многие на его глазах так славно наклюкались… Когда, заплатив за пиво, он пересчитывал жалкие гроши и купюрки, завалявшиеся в кармане — может, хоть на рюмашку шнапса хватит, — и знал заранее, что не хватит… Когда он наконец с тяжелым, злым вздохом брал палку и шляпу и во тьме брел домой… И когда он думал о предстоящей ночи: без дурацких таблеток опять не заснешь — а ведь какие божественные, полные восхитительных грез сны дарит алкоголь… Тогда его кожистое лицо делалось еще желтее, его терзала зависть ко всему миру: да гори он синим пламенем, если ему за это перепадет хоть одна бутылка вина!
Но бывали в жизни старого ветеринара и более счастливые часы. В гостинице вдруг появлялись люди, приехавшие в этот почти не тронутый войной край отдохнуть или порыбачить, — и они с удовольствием слушали его байки. Или какой-нибудь фермер видел пригорюнившегося старика, внезапно вспоминал, как давно не звал его к своим свинкам, и, мучимый совестью, приглашал Виллема-порося за свой стол, толковал с ним о том о сем и наливал понемножку — ведь его слабость всем была известна.
Но лучше всего, когда в гостинице затевались большие посиделки завсегдатаев. Случалось это, к сожалению, один, самое большее два раза в месяц — когда господин участковый судья приезжал из районного центра, чтобы разобрать дела, накопившиеся в маленьком городишке. Хозяин гостиницы тут же бросался к телефону и звонил местному землевладельцу, зубному врачу, поставщику сельхозпродукции и господину доктору Доллю. Звать ветеринара нужды не было — он и так каждый вечер приходил.
Как Долль затесался в эту пеструю компанию, он и сам не мог объяснить. По первости — много лет назад, еще во времена его первого брака, когда он хозяйствовал на небольшой ферме неподалеку от города, — так вот, по первости в нем будили любопытство эти разношерстные собутыльники, а особенно — их рассказы: на этом поприще более всего блистал старый судья, значительно превосходивший ветеринара, чьи шуточки часто бывали грубоваты, а то и вовсе вульгарны. Но очень скоро Долль понял, что все это люди совершенно заурядные. Уже на второй вечер старый судья начинал повторяться: у него этих баек-то было всего штук десять или двенадцать, зато пересказывать их он готов был до умопомрачения. К тому же чем дальше, тем отчетливее проявлялась его страсть поесть на дармовщинку и обсчитать обслугу. Зубной врач говорил только о женщинах, работа была для него лишь поводом поприставать к лежащим в зубоврачебном кресле клиенткам, — ну а ветеринар был просто старый пьяница, становившийся все жаднее и тупее с каждым днем.
Вот такая собиралась компания. Плоский, пошлый сброд — да еще хитрый как лиса хозяин гостиницы, который только о деньгах и думал. Нет, Долль являлся далеко не всякий раз, когда ему звонили, — и тем не менее являлся часто: иной раз хотелось пропустить стаканчик-другой, к тому же он тоже любил хорошее вино, а его деревенское окружение было еще более ограниченным, чем эта компания. Он приходил, и пил, и разыгрывал великодушного хозяина, так как в те времена деньги у него водились, и угощал всех, от жадного ветеринара до осторожного судьи. В особо удачные вечера толстый, седовласый хозяин залезал в самый потаенный угол своего погребка и приносил бутылку бургундского, покрытую толстым слоем пыли, или шампанское «Mumm extra dry». К красному вину он подавал великолепный сыр — безо всяких талонов! — и они прямо руками таскали с тарелки тортообразные куски. В эти часы старый ветеринар блаженствовал, и его дружба с Доллем казалась нерушимой.
Но все изменилось в одночасье, и рухнула мужская дружба, как водится, из-за женщины. Где старый судья познакомился с этой юной хохотушкой, осталось покрыто мраком; так или иначе, однажды вечером, когда доктор Долль с некоторым опозданием явился на веселую пирушку, за столом сидела жена берлинского фабриканта, который на берегу одного из здешних озер поставил сруб, чтобы приезжать на рыбалку по выходным.
Но в тот вечер фабрикант остался в Берлине, и его молоденькая жена оказалась за столом одна среди мужчин: потряхивала светло-рыжими кудряшками и к каждому, кто начинал что-нибудь рассказывать, обращала свое чуть продолговатое лицо, а главное, свой алый ротик — казалось, будто этот ротик тоже внимательно смотрит на людей. Затем она запрокидывала голову, и ее маленький белый кадычок танцевал от смеха — силы небесные, как же она смеялась, боже, как же она была юна! Оттеснив старого ветеринара, Долль подсел поближе к этой невероятной молодости, так что девушка оказалась на длинном угловом диванчике между Доллем и старым судьей.
Как она была юна, какая жизнь бурлила в этом создании, как заразительно она хохотала над дурацкими россказнями судьи! Долль тоже принялся травить байки: уж что-что, а рассказывать он умел. Это был не готовый, затверженный репертуар, как у судьи и ветеринара, нет — истории из разных периодов жизни всплывали в памяти Долля, и он вновь переживал их словно в первый раз. Он говорил все быстрее, перебивал сам себя, никому слова не давал сказать — и все требовал еще вина, вина, вина!
Вечер удался на славу. Мужчине на излете пятого десятка всегда приятно, когда двадцатилетняя красавица дает ему понять, что он ей интересен. Однако, несмотря на присутствие столь заинтересованной слушательницы, Долль не утратил своей обычной наблюдательности и не мог не заметить, что старый ветеринар, пользуясь тем, что Долль сидит к нему спиной и погружен в оживленную беседу, не теряет времени даром. Ветеринару давно уже стали безразличны и байки, и женщины — его интересовал только алкоголь. Алкоголя на столе было предостаточно, но Виллему-поросю казалось, что пьется он как-то слишком медленно. Убедившись, что все взоры обращены на молодую женщину, ветеринар схватился за бутылку. Торопливо наполнил бокал, опустошил его и снова наполнил…
— Опля! — воскликнул Долль, который вроде бы сидел отвернувшись — но тем не менее все видел. — Ну-ка, не так быстро! Раз уж я угощаю, то я и темп задаю!
И он отобрал у Вильгельма бутылку — впрочем, вполне вежливо.
Разумеется, остальные мужчины тут же обрушились на старого халявщика и выпивоху с насмешками. Они сыпали колкостями, припоминали всякие позорные истории с его участием, бросали ему в лицо обвинения во всевозможных низостях. Но его все это мало трогало: стыда он не ведал. Он привык платить за дармовую выпивку унижениями. И платил так давно и так часто, что от его чувства собственного достоинства уже ничего не осталось. Конечно, он всех их презирал, и умри они все в эту минуту у него на глазах — он бы и бровью не повел: его волновал только алкоголь. Пусть насмехаются и издеваются сколько хотят — он их даже не слушал. Его толстая рука в старческих родимых пятнах обнимала ножку бокала, и он думал: я выпил на два бокала больше, чем вы! А если снова подвернется возможность, я постараюсь урвать еще!
Долго дожидаться возможности ему не пришлось. За столом сидела молодая, красивая, цветущая женщина, и мужчины флиртовали напропалую: Виллема-порося они видели каждый день, а такая бабенка когда еще подвернется. На ветеринара никто не обращал внимания. Долль всем корпусом повернулся к собеседнице. Ветеринар уже три раза тянулся к бутылке, но отдергивал руку. На четвертый он все-таки цапнул ее и плеснул вина себе в бокал…
И тут же Долль бросил через плечо, уже без тени любезности:
— Если скорость, с которой пьют за этим столом, вас не устраивает, может, пересядете? Свободных столов предостаточно.
Ветеринар уставился на него с сомнением, с недоумением, почти с мольбой — и Долль повысил голос:
— Вы меня не поняли? Покиньте наш стол! Я сыт по горло вашими выходками!!!
Старик медленно поднялся. И медленно побрел в противоположный конец зала. (Время было позднее, полицейский час давно миновал, и других посетителей не осталось.) Помешкав, он все же прихватил бокал, из-за которого столько потерял, и осторожно, как святыню, понес перед собой. Ведь больше ему, по-видимому, не на что было рассчитывать в этот злополучный вечер, который так замечательно начинался. За его спиной недавние собутыльники изгалялись в насмешках — как они еще не лопнули от злорадства, эти жирные, окосевшие филистеры! Только Долль молчал: он не собирался добивать побежденного, может быть, даже сожалел о словах, вырвавшихся в гневе, — в конце концов, пожилой человек, можно было и помягче… Но стоило ему раскаяться, как угрызениям совести положила конец молодая женщина:
— Вот и правильно, герр Долль, он такой противный, этот старый подлипала!
Застолье продолжилось, снова полилась оживленная беседа — даром что все участники пьянели на ходу. Про старого ветеринара тут же забыли. А он все сидел один за столиком, стискивая ножку бокала, который давно уже опустошил. Сидел, и смотрел, и слушал, и считал. Он считал бутылки, которые приносили шумной компании, считал бокалы, которые выпивал каждый из присутствующих, и о каждом выпитом бокале думал: и мне бы хоть глоточек!
Доктор Вильгельм дождался, пока они накуролесятся и соберутся платить. Тогда он потихоньку покинул зал и притаился во тьме перед гостиницей.
Ждал он долго, но наконец на улицу вышла парочка — каждый вел за руль свой велосипед. Платье женщины ярко белело в темноте, она вела велосипед прямо, а вот мужчину заносило, он часто останавливался. Потом снова разгонялся, но, врезавшись в велосипед своей спутницы, ронял свой. Тогда он разражался пьяным хохотом и, чтобы сохранить равновесие, цеплялся за женщину. Доктор Вильгельм установил, что на углу, где эти двое должны были разойтись, они и не подумали расстаться. Долль взялся провожать молодую женщину до дома — спотыкаясь, падая, ругаясь, смеясь. Кивая головой и кривя свою кожистую физиономию, словно желчи наелся, ветеринар пошагал домой, медленно и величественно, широко расставляя ноги.
На следующее утро слухи об «оргии», устроенной в лучшем отеле города, полетели по улицам и переулкам и вслед за молочным фургоном перекочевали в деревню. Доллю в отчаянии позвонила молодая женщина: оказывается, жена хозяина гостиницы, та еще ханжа, заявила, что «ввиду ее безнравственного поведения» больше никогда не пустит ее в ресторан. Молодая женщина была расстроена и возмущена до крайности: впервые в жизни она столкнулась со скорым на расправу провинциальным судом, который выносит приговоры, даже не заслушав обвиняемого, — и потом их ни обжалуешь, ни отменишь.
— И ведь нам не в чем себя упрекнуть! Ничего не было — мы даже не целовались! А эта свинья, этот ветеринар рассказывает, что якобы я весь вечер сидела у вас на коленях и позвала вас к себе ночевать! И ведь в гостинице все знают, что ночевали вы там!
Это была чистая правда: когда стало ясно, что Долль не в состоянии ни идти пешком, ни ехать на велосипеде, она отвела его обратно в гостиницу, где он и снял номер.
— Послушайте, герр Долль, вы просто обязаны поговорить с хозяином! Пусть отменят этот безобразный запрет и прекратят распространять эти отвратительные слухи! Помогите мне, Долль, я так несчастна! Как все это подло! Местные готовы возненавидеть женщину только за то, что она красива и любит посмеяться. Будь моя воля, я бы продала этот дом, и ноги бы моей здесь больше не было!
В глазах молодой женщины стояли слезы, и Долль пообещал сделать все, о чем она просила. Да и не в слезах дело — его самого переполняли ярость и ненависть. Но он очень быстро понял, что подобные слухи легче распустить, чем пресечь. Живущий под каблуком у лицемерки жены отельер крутился как уж на сковородке; наконец, когда спор пошел на повышенных тонах, он под шумок слинял — и никто его в этот день больше не видел. В качестве свидетеля защиты привлекли судью, но тот, по-видимому, завидовал Доллю как более молодому и удачливому сопернику, а потому дал весьма расплывчатые показания: в ресторане, дескать, ничего предосудительного не происходило. А уж что там было ночью на улице — кто его знает. Он свечку не держал!..
Долль возмущенно воскликнул:
— А что, по-вашему, мы могли делать на улице? Все знают, что ночевал я в гостинице.
Потупившись, хозяйка гостиницы мягко напомнила: между их уходом и возвращением герра Долля прошло больше часа!
— Ну это уже перебор! — заорал Долль. — Минут пятнадцать, от силы — полчаса!
Хозяйка гостиницы и судья заулыбались, и престарелая святоша заявила, что полчаса — это тоже долго, за полчаса многое может произойти.
Тут судья тоже предпочел убраться, и гневный вопль Долля — как им не стыдно безо всякого основания обвинять двух ничем не запятнавших себя людей в том, что за полчаса, проведенных наедине, они наверняка сотворили что-нибудь непристойное? — услышал уже из коридора. Но задерживаться не стал: дело могло кончиться судебным разбирательством, а выступать на таком разбирательстве свидетелем он не желал.
Поначалу Долль был настроен воинственно, но его пыл быстро истощился в споре с лицемерной бабой, которая на все его возражения и требования лишь слегка улыбалась и отвечала двусмысленно и уклончиво. Даже на прямой вопрос, действительно ли она намерена не пускать молодую женщину в ресторан, она не сказала ни да ни нет.
В конце концов Долль расхохотался — и ушел. С чем он, собственно, боролся?.. Да у Дон Кихота было больше шансов победить ветряные мельницы, чем у него — переубедить эту женщину, которая наверняка всегда голосует за своего обожаемого фюрера. Нет, если что-то тут и можно сделать, то начинать следовало с человека, который распустил все эти слухи, — с ветеринара, любителя сплетен и дармовой выпивки. Долль ему отплатит сполна! Захлестнутый новой волной гнева, он отправился на поиски доктора Вильгельма. Но только зря потратил время: ветеринара не обнаружилось ни дома, ни в городе, ни в пивной. Долль заподозрил, что старик, испугавшись, залег на дно — и, вероятно, так оно и было!
Поэтому Доллю ничего не оставалось, кроме как пойти к адвокату: пусть напишет ветеринару и хозяевам гостиницы. От адвоката Долль узнал, что в военное время иски о защите чести и достоинства от частных лиц не принимаются. Впрочем, остальные этого, скорее всего, не знали, поэтому они с адвокатом все-таки разослали письма, в которых угрожали именно таким иском. Но адресаты, возможно, тоже посоветовались с юристами или просто что-то откуда-то знали — так или иначе, ответа не последовало. Слухи между тем расползались все шире и шире.
Он очень переживал из-за всей этой вакханалии, а особенно — из-за отъезда молодой женщины: она буквально сбежала из городка, спасаясь от пересудов. Ему казалось, будто он ломится в стену из перьев и ваты: как ни бейся, стене ничего не делается. Письма адвоката казались ему слишком мягкими и дипломатичными; он сам сел за стол и написал доктору Вильгельму письмо, уведомив своего обидчика, что при первой же встрече намерен дать ему пощечину как клеветнику.
Отослав письмо, он пожалел о своей горячности. Это было ниже его достоинства — вместо того чтобы молча презирать своих противников, он вставал с ними на одну доску. Но пришла минута, когда он пожалел об этом письме еще сильнее! Утром Долль зашел в вокзальный буфет — и увидел на диване Виллема-порося, а перед ним — бутылку вина!
Будь его воля, Долль бы тут же развернулся и ушел — и, наверное, именно так ему и следовало поступить, если он хотел сохранить душевный покой. Но в зале ожидания, кроме множества незнакомых людей, были и местные жители, которые с любопытством переводили взгляд с него на ветеринара. Долль понимал, что Вильгельм, как старая кляузница, наверняка показал письмо собутыльникам и вообще половине города, и все в курсе, что обиженный доктор Долль грозил надавать ветеринару пощечин. Если Долль сейчас отступит, то ветеринар выйдет из этой истории победителем и поднимется новая волна кривотолков.
Поэтому Долль вошел и сел напротив своего обидчика. Буфетчик, обычно весьма словоохотливый, молча принес ему заказанную бутылку. Местные ждали, когда чужаки покинут зал ожидания — поезд отправлялся через четверть часа. Тем временем Долль, сжимая ножку бокала, спорил сам с собой. Ветеринар этого не стоит, говорил ему внутренний голос. Он всего-навсего старый сплетник. При чем тут твоя честь?! Но он поглядывал на остальных, которые так же, как и он, молча сидели с бокалами в руках: ведь они все сочтут меня трусом, все, и этот мерзавец в первую очередь, если я не сдержу слово. Я должен показать этим бюргерам, что не позволю безнаказанно марать мое имя! Нет, отступать нельзя!
Чужаки покинули зал, осталось человек пять-шесть местных. В помещении воцарилась тишина. Тогда буфетчик Курц, натиравший бокалы за стойкой и пристально следивший за происходящим, во весь голос завел беспредметный разговор с маляром.
— Им там в Берлине ни дня покою не дают, — услышал Долль: над городком как раз прогудели вражеские эскадрильи…
Тут он поднялся и встал перед своим «врагом». Обеими руками опершись на столешницу и приблизив свое лицо к ненавистному, желтому, желчному лицу ветеринара, он шепотом осведомился:
— Не хотите ли сию секунду, на этом самом месте публично опровергнуть вашу клевету?
Буфетчик сказал просительно и в то же время сердито:
— Бросьте вы это, доктор Долль! Еще мне тут драк не хватало! Выйдите за дверь, раз уж…
Не обращая на него внимания, Долль тихо продолжал: — Или вы предпочитаете, чтобы я у всех на глазах ударил вас по лицу? Наказал вас, как малолетнего врунишку?
Грузный старик сидел на диване не шелохнувшись. Желтизна его физиономии под грозным взглядом Долля постепенно превращалась в бледную серость, но рыбьи глаза смотрели не мигая, без определенного выражения. Когда Долль замолк, показалось, что ветеринар вот-вот что-то скажет: губы шевельнулись, высунулся кончик языка, словно он хотел облизнуться, — но ни звука не слетело с его уст.
— Идите, идите, доктор Долль! — с нажимом произнес буфетчик. — Вы же видите, господин доктор Вильгельм очень сожалеет…
Тут вдруг ветеринар из какого-то непостижимого упрямства затряс головой, подобно китайскому болванчику.