Часть 13 из 68 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Только на второй день бабушкиного пребывания дома прадедушка наконец вернулся из царства пьяных грёз и первым делом вспомнил, что Шань Тинсю пообещал подарить ему большого чёрного мула. В его ушах словно бы постоянно звучал ритмичный цокот копыт этого мула, мчавшегося на всех парах. Мул был чёрным, глаза его горели, как фонари, а копыта напоминали кубки для вина. Прабабушка взволнованно спросила:
— Старый ты хрыч, дочка ничего не ест, что делать?
Прадедушка прищурил пьяные глаза и буркнул:
— Какая муха её укусила?! Чего она там себе удумала?
Прадедушка встал перед бабушкой и раздражённо сказал:
— Дочка, ты чего это? Супруги связаны нитью даже на расстоянии в десять тысяч ли. Между мужем и женой всякое бывает, и любовь, и вражда, но, как говорится, коли вышла за петуха, то дели с ним курятник, а коли выбрала пса, то живи в будке. Жена следует за мужем и должна ему подчиняться. Я не высокопоставленный чиновник, да и ты у нас не золотая ветвь с нефритовыми листьями,[42] найти такого богача — счастье для тебя и для меня, твой свёкор с первого же слова пообещал подарить мне большого чёрного мула, такой щедрый…
Бабушка сидела неподвижно, закрыв глаза. Её мокрые ресницы были словно мёдом намазаны, толстые и слипшиеся, они цеплялись друг за дружку и топорщились, как ласточкины хвосты. Прадедушка, глядя на бабушкины ресницы, раздражённо рявкнул:
— Нечего тут моргать и притворяться слепой и немой, даже если помрёшь, то станешь духом семейства Шань, а на нашем семейном кладбище тебе не найдётся места!
Бабушка хмыкнула.
Прадедушка замахнулся веером и влепил ей затрещину.
Румянец разом схлынул со щёк бабушки, лицо приобрело голубоватый оттенок, потом цвет постепенно вернулся, и лицо стало напоминать восходящее красное солнце.
Бабушка сверкнула газами, стиснула зубы, холодно усмехнулась и с ненавистью глянула на отца.
— Только боюсь, в таком случае ты и волосинки мула не увидишь! — сказала она.
Бабушка наклонила голову, взяла палочки и стремительно смела ещё дымившуюся еду с нескольких чашек, а потом подкинула одну из них в воздух, и та несколько раз перевернулась в полёте, посверкивая блестящим фарфоровым боком, затем перелетела через балку, задев её и смазав два пятна давнишней сажи, медленно упала, покатилась по полу и, сделав полукруг, улеглась на полу кверху дном. Вторую чашку бабушка швырнула в стену, и при падении она раскололась на две части. Прадедушка от удивления разинул рот, кончики его усов подрагивали, он долго не мог найти слов, а прабабушка воскликнула:
— Деточка, наконец-то ты поела!
Раскидав чашки, бабушка зарыдала, плач был таким громким и горьким, что не вмещался в комнату, перелился через край и выплеснулся аж в поле, чтобы слиться с шелестом гаоляна, уже опылённого к концу лета. Во время этого бесконечного пронзительного плача в её голове промелькнуло множество мыслей, бабушка раз за разом вспоминала три дня, прошедшие с того момента, как она села в свадебный паланкин, и до тех пор, как на ослике вернулась в родительский дом. Все картины этих дней, все звуки и запахи вновь нахлынули на неё… Трубы и сона… короткие мелодии и громкие напевы… Музыканты играли так, что гаолян из зелёного стал красным. Ясное небо подёрнулось тучами, громыхнуло раз, потом второй, сверкнула молния, струи дождя были спутанными, как пряжа, и такими же спутанными были чувства… дождь шёл то наискось, то снова вертикально…
Бабушка вспомнила разбойника в Жабьей яме и мужественный поступок молодого носильщика, который верховодил другими, как вожак собачьей стаи. На вид ему было не больше двадцати четырёх, на суровом лице ни единой морщинки. Бабушка вспомнила, как это лицо нависало над ней совсем близко, а твёрдые, как раковина беззубки, губы впивались в её рот. Кровь в сердце бабушки на мгновение застыла, а потом снова забила ключом, будто прорвала плотину, да так, что каждый даже самый крошечный сосуд в теле затрепетал. Ноги свело судорогой, мышцы живота дрожали и никак не могли остановиться. В тот момент их мятеж одобрил своей бьющей через край энергией гаолян. Пыльца, что сыпалась с метёлок, почти невидимая, заполнила всё пространство между их телами.
Бабушка множество раз пыталась задержать в памяти картину их юной страсти, но не получалось, воспоминания мелькали и исчезали, зато снова и снова появлялось лицо прокажённого, напоминавшее морковь, сгнившую в подвале, и его крючковатые пальцы, похожие на куриную лапу, а ещё старик с тоненькой косичкой и связка блестящих медных ключей, болтавшаяся у него на поясе. Бабушка спокойно сидела и, хотя находилась в десятках ли оттуда, словно бы ощущала на губах терпкий запах гаолянового вина и кисловатый запах барды. Она вспомнила двух мужчин, что взяли на себя роль служанок и напоминали цыплят, замаринованных в вине, — из каждой их поры сочился аромат вина… А тот носильщик срубил множество стеблей гаоляна своим мечом с закруглённым лезвием, на срезах, имеющих форму подковы, проступал тёмно-зелёный сок — кровь гаоляна. Бабушка вспомнила, как он велел через три дня возвращаться и ни о чём не беспокоиться. Когда он произносил эти слова, чёрные узкие глаза блеснули светом, похожим на лезвие меча. Бабушка уже предчувствовала, что жизнь вот-вот переменится самым необычным образом.
В некотором смысле героями рождаются, а не становятся, героизм скрыт, словно подземные воды, и, когда человек сталкивается с внешней причиной, он превращается в героя. В ту пору бабушке было всего шестнадцать, она с детства проводила время за вышиванием, рукоделием, её верными спутниками стали иголка, ножницы для вырезания цветов, длинные лоскуты для бинтования ног, лавровое масло для расчёсывания волос и другие девчачьи штучки. Общалась она исключительно с соседскими девочками. Откуда же взялись способности и смелость справиться с ожидавшими её переменами? Как она смогла выковать героический характер, благодаря которому в минуту опасности, сжав зубы, держалась вопреки страху? Трудно сказать.
Во время этого долгого и горького плача бабушка не испытывала особых мук, напротив, изливала радость, теснившую грудь. Она рыдала, но при этом вспоминала былые счастье и веселье, страдание и тоску, плач словно бы не вырывался изо рта, а был музыкой, которая доносилась издалека и сопровождала громоздившиеся друг на друга прекрасные и уродливые образы. В конце бабушке подумалось, что век человеческий так же короток, как у осенней травы, а потому чего уж тут бояться рисковать жизнью?
— Надо ехать, Девяточка! — Прабабушка назвала бабушку молочным[43] именем.
Поехали-поехали-поехали!
Бабушка попросила принести таз с водой, умылась, напудрилась и нанесла красные румяна, сняла перед зеркалом сетку для волос, тяжёлый пучок с шелестом рассыпался, закрыв бабушкину спину. Она встала на кане, шёлковые волосы ниспадали до колен. В правой руке она держала расчёску из грушевого дерева, а левой закинула волосы на плечо, собрала перед грудью и начала расчёсывать прядь за прядью.
Волосы у бабушки были необычайно густые, чёрные и блестящие, только ближе к кончикам слегка выцветшие. Расчёсанные волосы она скрутила в жгут, завернула в тугой узел в виде большого цветка, убрала под плотную сетку из чёрных шёлковых нитей и закрепила четырьмя серебряными шпильками. Бабушка подровняла ножницами чёлку, чтобы она доходила до бровей, затем заново перебинтовала ноги, надела белые хлопковые носки, туго подвязала нижний конец штанин и, наконец, обула вышитые туфельки, в которых особенно выделялись её крошечные ножки.
Первым делом Шань Тинсю в бабушке привлекли именно ножки, и у носильщика паланкина Юй Чжаньао страсть вызывали сначала они же. Бабушка гордилась своими ножками. Обладательнице миниатюрных ступнёй не приходилось печалиться о замужестве, даже если её лицо изрыто оспой, зато большеногую никто замуж не брал, пусть даже она была прекрасна, как небожительница. А у бабушки и ножки были маленькими, и лицо прекрасным, она считалась образцом красоты своего времени. Мне кажется, что за долгую историю женские ножки стали своеобразным сексуальным органом, изящные заострённые ступни дарили мужчинам того времени эстетическое наслаждение с немалой долей страсти.
Бабушка привела себя в порядок и, цокая каблучками, вышла из комнаты. Прадедушка вывел ослика и набросил ему на спину одеяло. В выразительных глазах животного отражалась бабушкина точёная фигурка. Бабушка увидела, что ослик внимательно смотрит на неё и в этом взгляде светится понимание. Она села на ослика, но не боком, как полагалось ездить женщинам, а оседлала, перекинув ногу через спину. Прабабушка пыталась уговорить бабушку сесть боком, но бабушка ударила ослика пятками в живот, и он потрусил, высоко поднимая копыта. Бабушка ехала, выпятив грудь, высоко подняв голову и устремив взгляд вперёд.
Бабушка не обернулась, поводья сначала держал прадедушка, а когда они вышли из деревни, она отняла поводья, и ему оставалось лишь плестись позади ослика.
За эти три дня прошла ещё одна гроза, бабушка увидела справа от дороги участок размером с мельничный жёрнов, где гаолян завял и выделялся белым пятном посреди тёмной зелени. Бабушка поняла, что сюда ударила шаровая молния. Она помнила, как в прошлом году от удара молнии погибла её семнадцатилетняя подружка Красотка, волосы у неё тогда обгорели, одежда была разорвана в клочья, на спине остался рисунок из продольных и поперечных линий, некоторые поговаривали, что это небесное головастиковое письмо.[44] По слухам, Красотка угробила ребёнка из-за своей жадности. Описывали это во всех подробностях. Якобы Красотка поехала на рынок, на перекрёстке услыхала детский плач, подошла и увидела свёрток, а внутри него — розового новорождённого мальчика и записку, в которой говорилось: «Отцу восемнадцать, матери тоже, когда луна висела прямо над головой, родился наш сынок по имени Луси,[45] только вот отец уже женат на большеногой Второй сестрице Чжан из Западной деревни, а мать должна вот-вот выйти за парня в шрамах из Восточной деревни. Они скрепя сердце вынуждены бросить свою кровиночку, отец рыдает, да и мать утирает слёзы, затыкает рот, чтобы не расплакаться, боится, что прохожие услышат. Ах, Луси, Луси, радость придорожная, кто тебя подберёт, тому ты и станешь сыном. В пелёнки завернули один чжан узорного шёлка и положили двадцать серебряных долларов. Простим доброго путника спасти жизнь нашего сына, приумножив добродетель». Поговаривали, что Красотка забрала шёлк и серебряные доллары, а младенца выбросила в гаоляновое поле, вот потому-то её и поразила молния. Бабушка близко дружила с Красоткой и, разумеется, не верила в подобные сплетни, но, когда она размышляла о человеческой жизни, о том, что не угадаешь, жив будешь или помрёшь, её сердце неизменно сжималось от тоски.
После грозы с ливнем дорога всё ещё была влажной, от яростных дождевых капель на ней образовались выбоины, заполнившиеся жидкой грязью. Ослик снова оставлял за собой чёткие следы. Похожие на звёздочки васильки казались уже немного поблекшими, листья и цветы забрызгала грязь. В траве и на листьях гаоляна прятались кузнечики, ниточки их усиков подрагивали, прозрачные крылышки раскрывались, как ножницы, издавая жалобный стрёкот. Длинное лето подходило к концу, и в воздухе уже витал торжественный запах осени, орды саранчи, предчувствующие её дыхание, выбирались на дорогу с набитыми семенами животами, чтобы вонзить зады в твёрдую поверхность и отложить яйца.
Прадедушка отломал стебель гаоляна и хлестнул по крупу уже изрядно притомившегося ослика, тот поджал хвост и на несколько шагов перешёл на рысцу, а потом снова вернулся к неторопливому темпу. Явно довольный собой, дедушка мурлыкал под нос популярную в дунбэйском Гаоми ханчжоускую оперу, не попадая в ноты: «У Далан[46] выпил яд, худо ему стало… кишки сразу затряслись, всё внутри дрожало… взял урод себе красавицу жену и накликал страшную беду-у-у-у… помирает У Далан от боли в кишках, только ждёт, когда же явится братишка… Младший брат домой примчит, за убийство отомстит…»
Слушая нескладное пение прадедушки, бабушка чувствовала, как трепещет сердце, как изнутри её пробирает ледяная дрожь. Перед глазами тут же ярко предстал образ того свирепого юноши с мечом в руках. Что он за человек? Что собирается делать? Ведь она этого смельчака и не знает толком, думала бабушка, а они уже близки, как рыба и вода. Их единственный «встречный бой» вышел поспешным, не разобрать, то ли сон, то ли явь, и вызвал у бабушки замешательство, словно бы она встретилась с призраком. Решив, что нужно покориться судьбе, бабушка тяжело вздохнула.
Она доверила ослику идти без поводьев, а сама слушала, как отец, перевирая ноты, исполняет арию У Далана. Так незаметно они доехали до Жабьей ямы. Ослик опустил голову, потом поднял, втянул ноздри, стал бить копытами по земле и ни в какую не хотел идти вперёд. Прадед стеблем гаоляна хлестал его по заду и задним ногам, приговаривая:
— Ну-ка, ублюдок, шагай! Мерзкий ты осёл!
Гаоляновый стебель свистел и хлестал ослика, но тот не просто отказывался идти вперёд, но ещё и пятился назад. В этот момент бабушка учуяла омерзительную вонь, от которой волосы вставали дыбом. Она спрыгнула на землю, рукавом прикрыла нос и потянула ослика за поводья. Ослик вскинул голову, открыл пасть, и его глаза наполнились слезами. Бабушка уговаривала его:
— Ослик, миленький, сожми зубы и иди, нет таких гор, на которые нельзя подняться, и таких рек, которые нельзя пересечь.
Ослика бабушкины слова тронули, он тихонько заржал, поднял голову, а потом помчался вперёд и потащил бабушку за собой, да так, что её ноги едва касались земли, а полы одежды развевались, словно красные облака, летящие по небу. Проносясь мимо трупа разбойника, бабушка искоса глянула на него. В глаза бросилась отвратительная сцена: туча жирных опарышей объела плоть покойника так, что остались лишь ошмётки.
Бабушка довела ослика до Жабьей ямы и там опять его оседлала. Постепенно она снова стала ощущать аромат гаолянового вина, который принёс с собой северо-восточный ветер. Она снова и снова пыталась храбриться, но чем ближе к развязке, тем сильнее ужас сковывал её душу. Солнце поднялось высоко и припекало так сильно, что над землёй клубился белый пар, но по бабушкиной спине пробегал холодок. Вдалеке показалась деревня, в которой жило семейство Шань, и окутанная ароматом гаолянового вина, который становился всё сильнее, бабушка ощутила, что её позвоночник словно заледенел. В гаоляновом поле к западу от дороги какой-то парень горланил песню:
Сестрёнка, не бойся, смело ступай вперёд!
Зубы мои железные, кости — сталь!
К небу дорога в девять тысяч ли ведёт.
Ты не бойся, смело шагай вдаль!
Из высокого алого терема,
Вышитый красный мяч бросай,
Прямо в голову целься мне,
И тогда мы с тобой растворимся
В гаоляновом алом вине![47]
— Эй, горе-певец, выходи! Что ты поёшь? На маоцян[48] непохоже, но и на театр люй[49] не тянет! Все мотивы переврал! — крикнул прадедушка в гаоляновое поле.
3
Доев кулач, отец по жухлой траве, кроваво-красной в лучах заходящего солнца, спустился с насыпи, осторожно подошёл к кромке воды по рыхлому песку, устланному ковром из водорослей, и остановился. На большом каменном мосту через Мошуйхэ стояли четыре грузовика, первый, тот, что наехал на грабли и проткнул шины, припал к земле перед остальными тремя, на его кузове виднелись тёмно-синие пятна крови и нежно-зелёные кляксы мозгов. Верхняя часть туловища японского солдата перевешивалась через борт, каска слетела с головы и болталась на шее. С кончика носа в каску капала тёмная кровь. Вода в реке всхлипывала. Шелестел дозревающий гаолян. Тяжёлые солнечные лучи разбивались мелкой рябью на поверхности реки. Под корнями водорослей, во влажном песке, жалобно стрекотали осенние насекомые. Громко потрескивали тёмные обгоревшие остовы третьего и четвёртого грузовиков. В этом обилии красок и нескладном хоре звуков отец увидел и услышал, как кровь с кончика носа японского солдата падает в каску со звонким бульканьем, словно кто-то ударяет в каменный гонг, и по поверхности лужицы расходятся круги. Отцу тогда шёл шестнадцатый год. Когда девятого числа восьмого лунного месяца одна тысяча девятьсот тридцать девятого года солнце кренилось к закату и его угасающие лучи окрасили мир вокруг красным цветом, на лице моего отца, казавшемся ещё худощавее после целого дня ожесточённой борьбы, застыла плотным слоем фиолетовая глина. Он присел на корточки возле трупа жены Ван Вэньи, набрал пригоршню воды и выпил, липкие капли просачивались сквозь пальцы и беззвучно падали. Потрескавшиеся опухшие губы коснулись воды, отец испытал резкую боль, между зубами в рот проник едкий привкус крови — он ощущался и в горле, отчего оно сжалось так, что окаменело, и отцу пришлось несколько раз кашлянуть, чтобы спазм прошёл. Тёплая речная вода лилась в горло, избавляя от сухости и доставляя мучительное удовольствие. Хотя от привкуса крови в животе забурлило, он продолжал зачерпывать воду снова и снова, пока она не размочила сухую потрескавшуюся лепёшку у него в животе. Только тогда отец распрямился и с облегчением выдохнул. Почти стемнело, от солнца остался лишь красный ободок на самом краю небосвода. Запах гари, который шёл от третьего и четвёртого грузовиков на большом каменном мосту, стал слабее. От громкого хлопка отец вздрогнул, вскинул голову и увидел, как ошмётки лопнувших шин, словно чёрные бабочки, парят в воздухе над рекой и падают вниз, а на ровную, как доска, поверхность воды с шуршанием сыплется чёрно-белый японский рис, взметнувшийся от взрыва верх. Повернувшись, отец увидел маленькую жену Ван Вэньи, которая лежала на берегу, а по воде растекалась её кровь. Он вскарабкался на насыпь и громко крикнул:
— Пап!
Дедушка стоял на насыпи, выпрямившись. Он явно осунулся за день, прошедший в бою, под потемневшей кожей чётко проступали скулы. В тёмно-зелёных вечерних сумерках отец увидел, что короткие жёсткие волосы дедушки побелели целыми островками. С болью и страхом в сердце он бросился к дедушке и принялся теребить его:
— Пап! Пап! Что с тобой?
По дедушкиному лицу текли слёзы, в горле клокотало. У его ног стоял, словно старый волк, японский пулемёт, оставленный от щедрот командиром Лэном, а его ствол, похожий на сону, напоминал увеличенный собачий глаз.
— Пап, скажи что-нибудь, пап, скушай лепёшку, только потом водички попей… если не будешь есть и пить, то помрёшь от жажды и голода…
Дедушка согнул шею, голова упала на грудь. Его тело, словно бы не выдержав тяжести черепной коробки, потихоньку оседало. Он опустился на корточки на насыпи, обхватил обеими руками голову, всхлипнул, а потом вдруг воскликнул:
— Доугуань, сынок! Неужто нам с тобой конец?
Отец остолбенело смотрел на дедушку, в зрачках его широко распахнутых глаз, похожих на два бриллианта, светился тот самый мужественный, неистребимый бунтарский дух, которым изначально славилась моя бабушка, и этот луч надежды во мраке осветил душу дедушки.
— Пап, — сказал отец, — не печалься, я научусь стрелять из пистолета, буду тренироваться, как ты, в излучине реки стрелять по рыбе, а ещё по семи монетам, разложенным в форме цветка сливы, и тогда поквитаюсь с этим ублюдком Рябым Лэном!
Отец резко вскочил на ноги, трижды взревел — то ли горько заплакал, то ли дико захохотал, — из его рта потекла ручейком тёмно-фиолетовая кровь.
— И то правда! Сынок, верно сказано!
Дедушка подобрал с чёрной земли лепёшку, приготовленную собственноручно моей бабушкой, и принялся жадно глотать большими кусками; тёмно-жёлтые зубы с прилипшими крошками окрасились кровавой пеной. Отец услышал, как дедушка вскрикнул, подавившись лепёшкой, и словно увидел, как лепёшка с острыми краями медленно ползёт в горле отца.
— Пап, спустись к речке, выпей воды, чтобы размочить лепёшку в животе, — сказал он.
Дедушка нетвёрдой походкой спустился по насыпи, опустился на колени на водоросли, вытянул шею, словно мул или конь на водопое. Отец увидел, что дедушка, напившись, опёрся обеими руками о землю и окунул в воду голову и половину шеи, речная вода, наталкиваясь на неожиданное препятствие, разбегалась множеством пенистых волн. Дедушка держал голову под водой так долго, что хватило бы времени выкурить половину трубки. Отец с насыпи смотрел на своего отца, похожего на огромную отлитую из меди лягушку, а сердце снова и снова сжималось. Наконец дедушка рывком вытащил из воды мокрую голову, хватая ртом воздух, поднялся на насыпь и встал перед отцом. Отец видел, как с него стекает вода. Дедушка потряс головой, смахнув с себя сорок девять капель разного размера, словно множество жемчужин.
— Доугуань, — сказал дедушка. — Пойдём с папой, посмотрим, как там братцы!