Часть 14 из 68 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он шатаясь побрёл через гаоляновое поле с западной стороны дороги, а отец двинулся за ним. Они наступали на поломанный гаолян и использованные гильзы, светившиеся слабым жёлтым светом, то и дело наклоняясь и опуская головы, чтобы посмотреть на своих товарищей, лежавших вдоль и поперёк поля с оскаленными зубами. Все они были мертвы. Дедушка с отцом переворачивали их в надежде найти хоть одного живого, но увы. Руки стали липкими от крови. На самом западном краю отец увидел ещё двух человек, у одного изо рта торчал самопал, а задняя часть шеи была разворочена так, что превратилась в месиво, словно разорённое осиное гнездо; второй лежал на боку, из его груди торчал острый нож. Дедушка перевернул их, чтобы посмотреть, и отец увидел, что у обоих переломаны ноги и вспороты животы. Дедушка тяжело вздохнул, вытащил самопал изо рта одного своего бойца и нож из груди другого.
Отец следом за дедушкой перешёл через шоссе, казавшееся в темноте блестящим, в гаоляновое поле с восточной стороны дороги, которое точно так же выкосило пулемётной очередью. Они переворачивали и осматривали тела своих братьев, лежавшие то тут, то там. Горнист Лю так и остался стоять на коленях с трубой в руках, замерев в этой позе. Дедушка взволнованно закричал:
— Горнист Лю!
Но тот не отозвался. Отец тряхнул Лю за плечо и позвал:
— Дядя Лю!
Тут труба упала на землю, и они увидели, что лицо трубача уже окаменело.
В нескольких десятках шагов от насыпи, на том участке поля, что пострадало не столь серьёзно, они нашли Фана Седьмого с вывороченными наружу кишками и ещё одного бойца по прозвищу Четвёртый Чахоточник (он был четвёртым ребёнком в семье и в детстве переболел чахоткой). Четвёртого Чахоточника ранило выстрелом в ногу, и из-за большой кровопотери он потерял сознание. Дедушка положил ему на рот перепачканную кровью ладонь и уловил идущее из ноздрей жаркое сухое дыхание. Фан Седьмой уже заправил кишки обратно в живот и заткнул рану гаоляновыми листьями. Он ещё был в сознании и при виде отца забормотал судорожно подёргивающимися губами:
— Командир… мне конец… ты моей жене… дай немного денег… только чтоб она не выходила снова замуж… у брата детей не осталось… если она уйдёт… то предкам рода Фан… некому будет воскурить благовония…[50]
Отец знал, что у Фана Седьмого есть годовалый сынишка, а у его жены груди налитые, словно тыквы, молока так много, что ребёнок растёт упитанным и румяным.
Дедушка сказал:
— Братец, я тебя отнесу домой.
Он присел на корточки и потянул за руку Фана Седьмого, чтобы взвалить его себе на спину, но тот заорал от боли, и на глазах у отца комок гаоляновых листьев, которым была заткнута рана, выпал, из раны показались белые кишки, а вместе с ними вырвался горячий запах крови. Дедушка положил Фана Седьмого на землю. Тот без конца стонал:
— Брат… будь добр… не мучай меня… пристрели…
Дедушка снова присел и стиснул руку Фана Седьмого со словами:
— Я тебя на себе дотащу до Чжан Синьи, доктора Чжана, он вылечит твою рану…
— Брат… скорее… не заставляй меня терпеть… я уже ни на что не сгожусь…
Дедушка, прищурившись, посмотрел на хмурое августовское небо, украшенное яркими звёздочками, протяжно вздохнул и спросил у отца:
— Доугуань, у тебя в пистолете патроны остались?
— Да.
Дедушка забрал у отца браунинг, взвёл затвор, а потом посмотрел в тёмное небо и сказал:
— Седьмой братец, уходи со спокойным сердцем, пока у меня, Юй Чжаньао, будет что есть, твоя жена и сын не помрут с голоду.
Фан Седьмой покивал и закрыл глаза.
Дедушка поднял пистолет, словно каменную глыбу весом в тысячу цзиней;[51] он весь содрогался от этой тяжести. Фан Седьмой открыл глаза и взмолился:
— Брат…
Дедушка резко отвернулся, из дула вылетел огненный шар, осветивший кожу на голове Фана Седьмого, отливавшую синевой. Фан Седьмой, стоявший до этого на коленях, быстро повалился вперёд, поверх своих вывалившихся внутренностей. Отец не мог поверить, что в животе одного человека помещается столько кишок.
— Чахоточник, тебе тоже пора в путь, раньше умрёшь — быстрее переродишься, возвращайся, снова будем бить японских ублюдков! — Дедушка выпустил оставшийся в браунинге патрон прямо в сердце Чахоточника, жизнь которого и так висела на волоске.
Хотя дедушка привык, как говорится, косить людей как коноплю, но после убийства Чахоточника он кинул на землю пистолет, а рука повисла вдоль тела, словно дохлая змея, и у него не осталось сил её поднять.
Отец поднял браунинг, сунул за пояс и потащил дедушку, как пьяного, со словами:
— Пап, пошли домой. Пап, пошли домой…
— Домой? Домой! Домой…
Отец, ведя за руку дедушку, поднялся на насыпь, и они неуклюже побрели на запад. В небе уже взошла луна, успевшая стать почти полной к девятому числу восьмого лунного месяца,[52] и холодный свет лился на спины дедушки и отца, освещая величавую, словно грандиозная, но неповоротливая китайская культура, реку Мошуйхэ. Кровавая вода раздразнила белых угрей до исступления, они резвились и кружили в реке, то и дело мелькая на поверхности серебристыми дугами. Синяя прохлада, парящая над рекой, вступала в схватку и сливалась с красным теплом, поднимавшимся над гаоляновым полем, сплавляясь в прозрачную дымку. Отец вспомнил густой подвижный туман в это утро, когда они выступали в поход; день казался таким долгим, будто минуло десять лет, но при этом очень коротким, будто он успел лишь раз моргнуть. Он вспомнил, как мама в бескрайнем тумане стояла на околице, провожая его, эта сцена была далеко, словно на краю неба, но близко, перед глазами. Он вспомнил все трудности, с которыми столкнулся отряд в гаоляновом поле, вспомнил, как пуля угодила в ухо Ван Вэньи, как пятьдесят с лишним бойцов рассеялись по шоссе на подходе к большому мосту, словно овечий помёт. А ещё острый меч Немого, злой взгляд, голову японского чёрта, летящую по воздуху, сморщенный зад японского старикана, маму, которая упала на насыпь, словно феникс, раскинувший крылья… лепёшки-кулачи, рассыпавшиеся по земле… падающие друг за другом стебли красного гаоляна… гаолян, падающий, как герои…
Дедушка взвалил заснувшего отца себе на спину, придерживая под колени руками, раненой и здоровой. Браунинг за поясом у отца впивался дедушке в спину, вызывая сильную душевную боль. Браунинг принадлежал чёрному, худому, талантливому и образованному адъютанту Жэню. Дедушка вспомнил, что это оружие лишило жизни самого Жэня, а ещё Фана Седьмого и Четвёртого Чахоточника, и ему нестерпимо захотелось выкинуть несчастливый пистолет в реку Мошуйхэ. Но он ограничился лишь размышлениями, а сам выгнул спину дугой и подкинул повыше спящего сына, чтобы утихомирить эту свербящую боль.
Дедушка шёл, уже не чувствуя ног, помогала лишь решимость двигаться вперёд, бороться из последних сил в волнах окоченевшего воздуха. В полузабытьи дедушка услышал какой-то шум, наплывавший спереди. Он поднял голову и вдалеке на насыпи увидел извивающегося огненного дракона.
Дедушка уставился вперёд, перед глазами то повисала пелена, то картинка снова обретала чёткость. Когда взгляд затуманивался, дракон, оскаливая зубы и выпуская когти, возносился в небо, с шорохом ощетинивая золотую чешую по всему телу, ветер ревел, облака свистели, сверкала молния и гремел гром, звуки собирались в единое целое, как будто бы воинственный мужественный ветер сотрясал беспомощный женственный мир. Когда зрение прояснилось, он различил, что это девяносто девять факелов и несколько сотен людей, напирая друг на друга, бегут в их сторону. Танцующие языки пламени освещали гаолян по обе стороны реки. Передние факелы освещали тех, что бежал позади, а задние — тех, кто был впереди. Дедушка сбросил отца со спины, с силой потряс и заорал:
— Доугуань! Доугуань! Просыпайся! Односельчане вышли нас встретить, односельчане…
Отец услышал хриплый голос дедушки и увидел, как две довольно крупных слезы брызнули из его глаз.
4
Когда дедушка убил отца и сына Шаней, ему было всего двадцать четыре года. Они с моей бабушкой уже успели помиловаться в гаоляновом поле, как самец и самка феникса, и в этой торжественной смеси горя и радости бабушка уже забеременела моим отцом, в жизни которого тоже смешались достижения и преступления, пусть в дунбэйском Гаоми земляки его и признавали-таки выдающимся человеком своего поколения. Однако в тот момент бабушка была законной женой Шаня. Они с дедушкой как ни крути встречались тайно, что называется, «в зарослях тутовника на речном берегу»,[53] их отношения были спонтанными и непостоянными, да и отец мой ещё не появился на свет, а потому, описывая события того периода, я ради достоверности буду именовать дедушку Юй Чжаньао.
Бабушка тогда в отчаянии призналась Юй Чжаньао, что её законный супруг Шань Бяньлан болен проказой, и Юй Чжаньао острым коротким мечом срубил пару стеблей гаоляна и велел бабушке через три дня ни о чём не волноваться и возвращаться к мужу, до неё не дошёл скрытый смысл этих слов, бабушку одурманила волна любви. А Юй Чжаньао тогда уже замыслил убийство. Он проводил взглядом бабушку, пока та выбиралась из зарослей гаоляна, и сквозь просветы между стеблями растений увидел, как она подозвала умного и сообразительного ослика и распинала пьяного в хлам прадеда. Юй Чжаньао услышал, как дедушка заплетающимся языком пробормотал:
— Доча… долго ж ты ходила по-маленькому… твой свёкор… хочет подарить мне большого чёрного мула…
Бабушка, не обращая внимания на его болтовню, оседлала ослика и повернула напудренное личико, обдуваемое весенним ветерком, в сторону гаолянового поля к югу от тропинки. Она знала, что в этот самый момент за ней пристально наблюдает молодой носильщик паланкина. Бабушка изо всех сил старалась освободиться от раздиравшего нутро возбуждения и смутно увидела перед собой новую и незнакомую широкую дорогу, усыпанную рубиновыми зёрнышками гаоляна, а в канавах вдоль дороги скопилось прозрачное, как воздух, гаоляновое вино. По обе стороны, как и раньше, колосился скромный, но мудрый красный гаолян, в итоге реальный гаолян и гаолян из видений бабушки слились воедино, и уже не понятно было, где действительность, а где иллюзия. Бабушка испытывала одновременно ощущение зыбкости и стабильности, чёткости и расплывчатости, и погружалась в него всё глубже.
Юй Чжаньао, придерживаясь за гаолян, смотрел вслед бабушке, пока она не скрылась за поворотом. На него разом навалилась усталость, и он с трудом доплёлся до места, которое только что стало священным алтарём, повалился на землю, словно упавшая стена, и захрапел. Юй Чжаньао проспал, пока красное солнце не начало садиться на западе, а открыв глаза, первым делом увидел листья и колоски гаоляна, словно бы покрытые слоем багровой краски. Он накинул соломенный дождевой плащ и вышел из гаоляна. Вдоль дороги как угорелый носился ветерок, шуршал гаолян. Юй Чжаньао ощутил прохладу и посильнее закутался в плащ, мимоходом задел живот и почувствовал нестерпимый голод. Он смутно припомнил, что когда три дня назад они заносили паланкин с той девушкой в деревню, то на околице он приметил три хибарки, где под стрехой развевался на ветру драный флаг харчевни. От голода Юй Чжаньао не мог уже ни сидеть, ни идти толком, поэтому он собрался с духом, вышел из гаолянового поля и широкими шагами направился в сторону харчевни. Он решил, что работает по найму на местную контору «Помощь в организации свадеб и похорон» меньше двух лет и в округе его никто не знает. Пойти, наесться досыта да напиться вдоволь, при случае выполнить задуманное, а потом пуститься наутёк, спрятаться в гаоляне, как рыба в море, и уплыть прочь. Обдумывая всё это, Юй Чжаньао двинулся на запад, навстречу солнечному свету, глядя, как над заходящим солнцем собираются багровые облака, словно распускаются пионы, края облаков окаймляло пугающе яркое, ослепительное золото. Пройдя немного, он повернул на север и направился прямиком в ту деревню, где жил номинальный муж моей бабушки Шань Бяньлан. В поле давно уже никого не было, в те годы все крестьяне, кто мог худо-бедно прокормиться, пораньше возвращались домой, не осмеливаясь шастать по вечерам — к ночи гаоляновые поля становились прибежищем разбойников. В тот день Юй Чжаньао повезло: он не встретил любителя лёгкой наживы и не напоролся на неприятности. В деревне над домами уже поднимался дым, на улице появился красивый парень. Он нёс с колодца на коромысле два глиняных кувшина, с которых капала вода. Юй Чжаньао юркнул в хибарку, украшенную флагом с иероглифом «вино». Внутри оказалось только одно помещение, без перегородок, но его делил на две половины прилавок, сложенный из необожжённых кирпичей, а за прилавком Юй увидел огромный кан, печь и большой котёл. Внешнюю половину комнаты занимали два потрескавшихся хромоногих стола, рассчитанных на восемь человек, а вокруг них наспех расставили несколько узких деревянных лавок. На прилавке стоял зеленоватый селадоновый[54] кувшин для вина, с его горлышка свисал черпак. На верхней половине кана, глядя в потолок, лежал тучный старик. Юй Чжаньао узнал его с первого взгляда. Старик этот носил прозвище Корейская Дубина[55] и занимался умерщвлением собак. Юй Чжаньао вспомнил, что однажды видел на ярмарке, как он за каких-то полминуты лишил жизни собаку; после этого случая у сотни собак на ярмарке при виде старика шерсть вставала дыбом, они рычали без остановки, но ни в какую не отваживались подойти.
— Эй, хозяин, подай мне цзинь вина! — Юй Чжаньао плюхнулся на лавку.
Тучный старик даже головы не повернул, лишь завращал серыми глазами.
— Хозяин! — крикнул Юй Чжаньао.
Толстяк откинул собачью шкуру и слез с кана. Накрывался он чёрной шкурой, а подстелил белую. Юй Чжаньао приметил, что на стене прибиты ещё три собачьих шкуры: зелёная, синяя и пятнистая.
Старик нащупал в углублении в прилавке большую тёмно-красную пиалу и черпаком плеснул туда вина.
— А что на закуску? — спросил Юй Чжаньао.
— Собачья голова! — огрызнулся старик.
— А я хочу собачьего мяса!
— Есть только собачья голова!
— Голова так голова! — согласился Юй Чжаньао.
Старик открыл крышку котла, и Юй Чжаньао увидел, что там варится целая тушка.
— Я хочу мяса! — крикнул он.
Старик пропустил его слова мимо ушей, нашёл кухонный нож и с треском начал рубить шею так, что брызги полетели во все стороны. Отрезав голову, он подцепил её на железный вертел и протянул Юй Чжаньао, а тот разозлился и заорал:
— Я хочу мяса!
Старик швырнул голову на прилавок и сердито буркнул:
— Хочешь — ешь, не хочешь — катись!
— Ты ещё ругаться?!
— Сиди спокойно, мальчишка! — воскликнул старик. — Мясо для Пестрошея. Составишь ему компанию?
Пестрошей был известным на весь дунбэйский Гаоми главарём разбойников. Услыхав его имя, Юй Чжаньао перепугался. Ходили слухи, что Пестрошей — отменный стрелок и у него есть ещё одно прозвище — Три Поклона Феникса. Сведущие люди по одному звуку выстрела понимали, что пришёл Пестрошей. Юй Чжаньао в душе был не согласен, но пришлось молча снести обиду. Он взял в одну руку пиалу с вином, в другую — собачью голову и, сделав глоток вина, посмотрел на всё ещё свирепые, даже в варёном виде, собачьи глаза, сердито разинул рот, прицелился в собачий нос и откусил. Голова оказалась на удивление вкусной. Юй Чжаньао был действительно голоден, а потому ему было не до тонкостей, он проглотил собачий глаз, высосал мозг, разжевал язык, обгрыз щёки и выпил до дна пиалу вина, затем посмотрел на тонкие собачьи косточки, встал и громко рыгнул.
— Один серебряный юань, — сообщил тучный старик.
— У меня только семь медяков. — Юй Чжаньао вынул монеты и кинул их на стол.
— Один серебряный юань, — повторил толстяк.
— У меня только семь медяков!
— Недоносок, ты что, пришёл сюда задарма пожрать?