Часть 51 из 68 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Лао Гэн словно во сне увидел, что та красная лисица вышла из камышей, обошла вокруг его тела, а потом присела рядом, сочувственно глядя на него. Шкура лисы ярко блестела, а чуть раскосые глаза напоминали два изумруда. Лао Гэн ощутил, как тёплая лисья шкура приблизилась вплотную к его телу, и ожидал, что лиса начнёт рвать плоть острыми зубами. Он понимал, что человек, предавший доверие, хуже скотины, и умер бы без сожаления, даже если бы лиса загрызла его. Лиса высунула прохладный язык и принялась лизать раны Лао Гэна.
Лао Гэн твёрдо уверен, что та лиса, отплатившая добром за обиду, спасла ему жизнь — ведь в целом мире, пожалуй, не сыщешь второго человека, выжившего после восемнадцати ударов штыком. На языке у лисы определённо было чудодейственное средство, поскольку, по словам Лао Гэна, там, где лиса вылизывала его, тут же возникало приятное ощущение, какое бывает, если нанести мятное масло.
3
Кто-то из деревенских ходил в уездный город продавать соломенные сандалии, а вернувшись, поведал, что Гаоми захвачен японцами, а над уездным городом вывешен флаг с восходящим солнцем. Услышав эту новость, деревенские места себе не находили, ждали, что вот-вот грянет беда. Пока все были охвачены страхом и мучились от дурных предчувствий, два человека жили себе без печали и забот, занимаясь каждый своим делом — вольный охотник Лао Гэн, о котором уже упоминалось выше, и Рябой Чэн, который играл на свадьбах и похоронах и полюбил петь арии из пекинской оперы.
При встрече с другими людьми Рябой Чэн говорил:
— Чего вы боитесь? Чего переживаете? Мы же не чиновники, а простые люди. Теперь ни императору не надо зерно отдавать, ни Гоминьдану налоги платить, велят нам лечь, так мы ложимся, велят на колени встать — встаём. Кто нас осмелится покарать? Ну-ка, скажите мне!
Его увещевания многих успокоили, народ снова начал спать, есть, работать. Однако вскоре слухи о зверствах японцев долетели сюда, словно северный ветер: из трупов складывают сторожевые башни, вырывают сердца и скармливают собакам, насилуют шестидесятилетних женщин, на столбах электролиний развешивают людские головы. Хотя Лао Гэн и Рябой Чэн и дальше служили образцом беззаботности, а люди по-прежнему хотели бы следовать их примеру, петь по чужим нотам не получалось, и даже во сне они не могли забыть бесчеловечные картины, что рисовала молва.
Рябой Чэн не переставал радоваться: после новости о том, что японцы вот-вот придут и обнесут их дочиста, в деревне и за её пределами накопились целые кучи собачьего дерьма — такое впечатление, что крестьяне, которые раньше наперегонки его собирали, обленились, дерьмо никто не собирал, словно бы оно ждало только его одного. Чэн тоже вышел из деревни, когда петухи прокукарекали три раза, и за околицей встретил Лао Гэна с дробовиком за спиной, они поздоровались и разошлись каждый своей дорогой. Когда на восточной стороне небо покраснело, корзинка Рябого Чэна заполнилась с горкой. Он поставил её на землю, взял лопату и встал на земляном валу к югу от деревни, вдыхая сладкий и прохладный воздух, аж в горле засвербело. Потом откашлялся, сделал паузу и громко запел, обращаясь к утренней заре на горизонте:
— Я как росток после засухи вкушаю благодатный дождь…
И тут грянул выстрел.
Драная войлочная шляпа слетела с головы, Рябой Чэн втянул шею и камнем слетел в канаву под земляным валом. Он с гулким стуком ударился головой о мёрзлую землю, но не почувствовал боли, а потом увидел кучу золы у подбородка, тут же валялся старый веник, а рядом лежала дохлая крыса, вся в золе. Рябой Чэн не понимал, жив он или уже умер, и попробовал подвигать руками и ногами. Конечности двигались, хотя и с трудом. В штанах было мокро и липко. Сердце обдало ужасом, он подумал: «Всё, конец. Меня ранило». Рябой Чэн осторожно сел, сунул руку в штаны и пошерудил там, с трепетом ожидая, что рука будет обагрена кровью, но, когда поднёс ладонь к глазам, увидел, что она вся желтовато-коричневая. В нос ударил запах гнилых пшеничных ростков. Рябой Чэн попробовал вытереть руку о землю на дне рва, но ничего не вышло. Тогда он схватил веник и начал вытирать руку об него и тут вдруг услышал громкий крик:
— Встать!
Рябой Чэн поднял голову и увидел, что кричал человек лет тридцати с вытянутым и острым, словно лезвие, смуглым лицом и длинным подбородком. На голове у него была коричневая шапка, а в руке он держал чёрный пистолет. За ним виднелось несколько десятков широко расставленных ног в жёлто-коричневых штанах и обмотках, накрученных крест-накрест на икры. Рябой Чэн скользнул взглядом дальше вверх по ногам, по бёдрам, по туловищам и наконец увидел десятки чужеземных лиц с застывшим на них счастливым выражением — такое бывает у людей, которые долго сидели над дыркой в туалете и наконец-то смогли испражниться. Квадратный белый флаг с восходящим солнцем болтался на фоне красного утреннего света. В животе у Рябого Чэна всё перевернулось, а кишки заурчали от робкой радости опорожнения.
— Вылезай! — сердито крикнул ему парень в коричневой шапке.
Рябой Чэн затянул пояс и, пригнувшись, вскарабкался наверх. Он был крайне напряжён и боялся сделать лишнее движение рукой или ногой, глазные яблоки помутнели. Чэн не знал, что говорить, только кланялся.
Коричневая шапка, шмыгая носом, поинтересовался:
— В деревне есть гоминьдановцы?
Рябой Чэн с недоумением уставился на него.
Один японский солдат, подняв окровавленный штык, прицелился Рябому Чэну в грудь. Холод, исходивший от штыка, колючками впился в глаза и живот. Он услышал, как урчит у него в желудке, внутренности пульсировали, растущая радость от освобождения кишечника заставляла руки и ноги подёргиваться. Японец что-то крикнул и резко опустил штык вниз, отчего ватник с треском разорвался, и наружу вылезла вата, а грудная мышца сбоку заболела так, как если бы её вспороли. Всё тело сжалось в комок, и из него чуть было не полилось всё сразу — слёзы, сопли, дерьмо и моча.
Японец прокричал какую-то длинную фразу, похожую на гроздь винограда. Рябой Чэн с болью и надеждой смотрел на свирепое лицо солдата, а потом громко разрыдался.
Коричневая шапка ткнул Чэна в лоб стволом пистолета:
— Не реви! Генерал хочет с тобой поговорить! Какая деревня? Сяньшуй?
Чэн, сдерживая рыдания, покивал.
— В вашей деревне кто-нибудь плетёт сандалии из соломы? — спросил японец, чуть смягчив тон.
Невзирая на боль, Чэн поспешил заискивающе ответить:
— Есть, есть, есть.
— Вчера в Гаоми была ярмарка, кто-нибудь ходил на неё продавать сандалии?
— Да-да-да, — ответил Чэн.
Горячая кровь побежала от груди на живот.
— А Солёный есть?
— Не знаю… нет…
Коричневая шапка влепил ему звонкую пощёчину.
— Ну-ка говори, есть Солёный или нет?
— Есть, господин генерал. — Он снова обиженно всхлипывал. — Господин генерал, у нас в каждой семье есть соленья!
— Мать твою, что ж ты дураком прикидываешься? Я спрашиваю, есть ли здесь человек по прозвищу Солёный. — Коричневая шапка разошёлся не на шутку, хлёстан его по лицу. — Хитрая сволочь, отвечай, есть ли в деревне человек по прозвищу Солёный?
— Да… то есть нет… да… нет… господин генерал, не бейте меня… не бейте, господин генерал… — пролепетал Рябой Чэн. От ударов у него начала кружиться голова.
Японец что-то сказал. Коричневая шапка сдёрнул с себя головной убор, поклонился в пояс, а потом повернулся к Чэну, и улыбка тут же сползла с его лица. Он толкнул Чэна и сердито буркнул:
— Показывай дорогу! Найди всех, кто плетёт соломенные сандалии!
Рябой Чэн, памятуя о корзине и лопате, оставшихся на насыпи, помимо воли обернулся, но тут же по его щеке едва не полоснул блестящий штык. Он понял, что жизнь дороже корзины для навоза и лопаты, и больше не поворачивал головы, а пошёл в сторону деревни на подгибающихся ногах. За ним шли несколько десятков японцев, под подошвами меховых сапог скрипела заиндевелая трава. Из-за утла стены опасливо лаяли серые собаки. Небо постепенно светлело, половина солнца давила на серо-коричневую землю. Плач младенцев резко контрастировал с охваченной тишиной деревней, в которой затаился страх. Слаженные шаги японских солдат напоминали ритмичную барабанную дробь, сотрясали барабанные перепонки и отдавались в грудной клетке. Рана на груди горела, содержимое штанов стало липким и холодным. Чэн подумал, что он ужасно невезучий, остальные перестали собирать собачье дерьмо, а он как назло пошёл, и вот ему досталась такая дерьмовая доля. Чэна обижало, что японцы не оценили его покорности. Надо побыстрее привести их к местным мастерам, плетущим соломенные сандалии. А кто из них Солёный, тому не поздоровится. Рябой Чэн увидел вдалеке ворота своего дома, в промоинах на кровле, оставшихся после летних ливней, проросло несколько пучков белой травы, над трубой поднимался столб синего дыма. Никогда ещё Рябой Чэн не испытывал такой сильной привязанности к родному дому. Когда всё закончится, он сразу же вернётся туда, наденет чистые штаны и велит жене присыпать известью рану на груди, а не то кровь уже скоро вытечет до последней капли. Перед глазами летали зелёные мушки, ноги стали ватными, к горлу подступала тошнота. Никогда ещё Рябой Чэн, известный на весь дунбэйский Гаоми своей игрой на соне, не находился в столь затруднительном положении. Ноги подкашивались, в глазах плескались два озерца ледяных слёз. Он подумал о своей красавице жене: сначала она была недовольна тем, что вышла за парня с лицом, изрытым оспой, но потом ей пришлось смириться — как говорится, курица следует за петухом, а сука — за кобелём.
4
Ранним утром за деревней раздался выстрел, разбудивший мою вторую бабушку, которая во сне дралась с бабушкой. Она села, чувствуя, как сильно колотится сердце, и долго не могла понять: что-то случилось там, за околицей, или же ей всё приснилось. За окном уже пробивались слабые утренние лучи, на оконном стекле размером с ладонь виднелись причудливые морозные узоры. Вторая бабушка почувствовала, что плечи замёрзли, слегка повернула голову и посмотрела на свою спящую дочку (мою тётку), посапывающую у неё под боком. Ровное и спокойное дыхание пятилетней девочки уняло страх в сердце второй бабушки. Она подумала, что это, наверное, Лао Гэн выстрелил в какого-нибудь зверя, и сама не знала, насколько же её догадка близка к истине — а уж тем более не знала, что когда она, посидев немного, снова заползёт под одеяло, острые штыки японцев будут протыкать неподатливое тело Лао Гэна. Тётка перевернулась, закатилась под грудь второй бабушке, та обняла девочку, ощутив на своей коже тёплое дыхание дочери. С тех пор как бабушка выставила Ласку за порог, прошло много лет, за это время дедушку успели обманом вывезти в Цзинаньскую управу, и он едва не лишился жизни. Ему удалось спастись, он бежал обратно в родные места, а бабушка к тому моменту уже стала жить у главы «Железного братства» по кличке Чёрное Око. Хотя в ходе поединка с Чёрным Оком дедушка и был повержен, однако случившееся вызвало из глубин бабушкиной души ту сильную любовь, которую просто так не уничтожить. Бабушка догнала тогда дедушку, они вместе вернулись в деревню и возобновили торговлю вином. Дедушка убрал оружие и завязал с разбойничьей жизнью, став на несколько лет зажиточным крестьянином. В тот период больше всего хлопот ему доставляла постоянная ревность бабушки и второй бабушки друг к другу. Результатом стало заключение «трёхстороннего договора», по которому дедушка десять дней жил у бабушки, потом десять у второй бабушки, и это правило нельзя было нарушать. Дедушка строго придерживался этого условия, поскольку ни одна из двух женщин не была тихоней.
Вторая бабушка обнимала маленькую тётку, а на сердце у неё разливалась сладкая тоска. Вот уже третий месяц как она снова беременна. Беременные женщины обычно становятся добрее и нежнее, но при этом они нуждаются в опеке и защите. Вторая бабушка не стала исключением. Загибая пальцы, она считала дни в ожидании дедушки. Он должен был прийти на следующий день… И тут за околицей снова раздался резкий выстрел.
Вторая бабушка быстро поднялась и оделась непослушными руками. Слухи о том, что японцы вот-вот придут, чтобы обобрать деревню дочиста, давно долетали до её ушей. Она целыми днями тревожилась, душу её охватили чёрные предчувствия великой беды.
Вторая бабушка даже хотела вернуться вместе с дедушкой, пусть ей даже придётся терпеть оскорбления от бабушки — уж всяко лучше, чем трястись от страха в Сяньшуй. Она осторожно высказала эту идею дедушке, но тот ответил отказом. По-моему, дедушка не позволил ей вернуться только потому, что боялся вражды между женщинами. Вскоре он горько пожалел о своём решении. На следующий день он стоял в лучах тёплого солнца, какое бывает в конце десятого лунного месяца, во дворике с многочисленными следами диких животных, и видел, что его ошибка привела к ужасной трагедии.
Тётка тоже проснулась, открыла блестящие глазки, похожие на медные пуговки, широко зевнула, потом протяжно вздохнула. Вздох дочки растревожил вторую бабушку, она посмотрела на слёзки, выступившие у девочки, и долго не отваживалась ничего сказать.
Тётка сказала:
— Мам, одень меня.
Вторая бабушка достала красную ватную курточку и с удивлением посмотрела на личико дочки, которая обычно с трудом поднималась с постели, а тут вдруг сама попросилась. Личико сморщилось, бровки и уголки губ опустились вниз, как у маленькой старушки. Сердце второй бабушки затрепетало, она ощутила, как от красной курточки идёт колючий холод. Её душу накрыла волна жалости, она принялась нашёптывать молочное имя тётки, горло напрягалось, как струна, готовая в любой момент оборваться:
— Сянгуань… Сянгуань… погоди, мама тебе курточку нагреет…
— Мам, не надо…
У второй бабушки брызнули из глаз слёзы, она не осмеливалась взглянуть на старческое выражение на личике дочери, которое не сулило ничего хорошего, и поэтому метнулась к очагу, словно бы сбегала. Она подожгла пучок соломы и прогрела влажную курточку. Разгоревшись, солома начала трещать, словно кто-то стрелял из винтовки. Курточка под неспокойными языками пламени трепыхалась, будто ветхое знамя, при этом огонь колол руки второй бабушки, как ледяные колючки. Солома скоро потухла, белёсый пепел сохранял форму сухих соломинок и скручивался, прежде чем исчезнуть. Голубоватый дым поднимался к потолку, в комнате возник небольшой сквозняк. Тётка из внутренней комнаты подала голос, и вторая бабушка опомнилась. Она вернулась с курточкой, от которой исходило тепло, в комнату и увидела, что тётка уже уселась, завернувшись в одеяло; бледное нежное личико ребёнка резко выделялось на фоне фиолетового ватного одеяла. Вторая бабушка сунула бессильные ручки девочки в рукава. Тётка вопреки обычному своему поведению была очень покорной, и даже внезапно раздавшиеся уже в деревне звуки взрывов не прервали медленный процесс одевания.
Казалось, взрывы доносились откуда-то из-под земли, такими они были глухими и долгими, белоснежная блестящая бумага на окне дрожала, слышно было, как во дворе вспорхнули воробьи, прилетевшие в поисках пищи. Только-только прекратились взрывы, как стрельба возобновилась. В деревне начался ужасный галдёж, несколько хриплых голосов перекрикивались на японском. Вторая бабушка крепко прижала к себе тётку, и они вместе задрожали.
Голоса на короткое время стихли. В деревне повисла пугающая мёртвая тишина, слышна была лишь тяжёлая поступь, да время от времени пронзительно лаяла собака, или же раздавались резкие звуки выстрелов. Затем снова прокатились два мощных взрыва, люди кричали, как свиньи перед забоем, а потом, словно бы река прорвала дамбу, вся монотонно дрожавшая деревня разом заголосила: причитали женщины, плакали младенцы, кудахтали куры, взлетавшие на ограды, протяжно ревели ослы, пытавшиеся вырваться на свободу. Все эти звуки смешались. Вторая бабушка заперла входную дверь на деревянный засов, а ещё нашла две палки, чтобы подпереть её изнутри, после чего запрыгнула на кан и сжалась в комок в уголке, ожидая злой участи. Она сильно скучала по дедушке и при этом люто его ненавидела. Когда он на следующий день заявится, она закатит истерику и скандал. Яркий солнечный свет падал на крошечное стекло. Он растопил морозные узоры, превратив их в две прозрачных капли воды, которые стекли к краю окна. В деревне продолжали стрелять, и со всех сторон доносились женские крики. Разумеется, вторая бабушка понимала, почему голосят эти женщины. Она давно уже наслушалась, что японские солдаты как животные, даже старух и тех не пропускают. В комнату просочился дым и смог, затрещал огонь, и на фоне этого треска раздавались дикие крики мужчин. Страх парализовал Ласку. Она услышала, как кто-то дубасит в ворота, а ещё по улице пугающим вихрем разлеталась странная японская речь. Маленькая тётка вытаращила глаза, подумала минутку и громко разревелась. Вторая бабушка заткнула ей рот рукой. Створки ворот со скрипом дрожали. Вторая бабушка спрыгнула с кана, зачерпнула из-под котла пригоршню золы и вымазала лицо себе и маленькой тётке. Створки ворот готовы были разлететься в щепки от ударов. От напряжения у Ласки затрепетали веки. Они не щадят старух, но уж брюхатую-то женщину не должны тронуть? В душе молнией сверкнула идея. Она взяла с кана круглый узелок, развязала пояс штанов, засунула туда узелок, после чего затянула пояс двумя мёртвыми узлами и поправила штаны, разгладив узел, чтобы не выдать себя. Тётка, сжавшись в уголке, смотрела за странными телодвижениями матери.
Ворота с размаху открылись, одна из створок тяжело упала на землю. Услышав звук обрушившихся ворот, вторая бабушка подскочила к очагу и ещё раз вымазалась сажей. Во дворе уже раздавалось курлыканье японцев. Вторая бабушка забежала в комнату, заперлась там, запрыгнула на кан, прижала к себе дочку и затихла. Японцы стрекотали что-то по-своему и выбивали входную дверь прикладами винтовок. Дверь была тоньше ворот и поддалась практически с первого удара. Ласка услышала, что дверь открылась и палки, которыми она подпёрла её изнутри, упали. Японцы вошли в дом, и последней преградой служила теперь двустворчатая дверка, ведущая в жилую комнату. Дверца это по сравнению с массивными воротами и крепкой входной дверью была совсем уж хлипкой, словно бы сделанной из папье-маше. Раз уж натиск японцев не смогли сдержать ни ворота, ни входная дверь, то раскурочить эту им и вовсе легче лёгкого, всё будет зависеть оттого, захотят ли они вообще её ломать, двигает ли ими желание выбить её и заполучить трофей. Несмотря ни на что, вторая бабушка надеялась на счастливый случай: пока хрупкая преграда отделяла её от японцев, все опасности, навеянные слухами и воображением, так и остаются в слухах и воображении, не превращаясь в реальность. Японцы громко топали и о чём-то быстро переговаривались, а вторая бабушка под эти звуки с замиранием сердца уставилась на дверцу. Створки были кирпично-красного цвета, местами на них скопилась пепельно-серая пыль, а на белом засове виднелись несколько пятнышек засохшей тёмно-красной крови — это была кровь хорька. Вторая бабушка вспомнила, как от сильного удара хорёк пронзительно заверещал, а когда голова его треснула, словно сухая арахисовая скорлупа под ногами, упал и несколько раз перекатился, подметая хвостом лёгкий снежок, потом дёрнулся и замер. Вторая бабушка до глубины души ненавидела этого старого хорька. Однажды вечером осенью одна тысяча девятьсот тридцать первого года она пошла на гаоляновое поле накопать немного осота.[129] На маленьком могильном холмике, залитом багряно-красной зарёй и поросшем сухой травой, стоял тот самый старый хорёк. Всё его тело было золотисто-жёлтым, а морда чёрная, будто её обмакнули в тушь. Она увидела хорька, когда присела в поле по малой нужде. Зверёк стоял на задних лапах, подняв передние и указывая ими в сторону Ласки. Вторую бабушку словно бы молнией ударило, мощная судорога взметнулась от ступнёй и пробежала дальше вверх по позвоночнику до самой макушки. Ласка упала, словно её разбил паралич, и отчаянно закричала, а когда пришла в себя, над полем уже сгустилась тьма, и в чёрном, как смоль, небе тревожно и загадочно пульсировали звёзды, напоминавшие большие зёрна. Вторая бабушка на ощупь выбралась из гаолянового поля и пошла в сторону деревни. Перед глазами без конца то возникало, то пропадало яркое видение — золотистый хорёк, очертания которого поблёскивали светом пшеничных колосьев. От этого видения нестерпимо хотелось открыть рот и орать что есть мочи. Она и правда закричала и даже сама поняла, что звук, вырывающийся из горла, непохож на человеческий и, услышав его, перепугалась. Вторая бабушка долго была не в себе, деревенские поговаривали, что хорёк наслал на неё проклятье. Она ощущала, что действует по его указке — то вдруг громко плачет, то ржёт, то бормочет какую-то ерунду, то вдруг делает что-то непонятное. Каждый раз, когда по её позвоночнику проскальзывало ощущение удара молнией, ей казалось, будто тело расколото на две половинки. Ласка из последних сил барахталась в тёмно-красном болоте похоти и смертельных соблазнов, то тонула, то всплывала, но, показавшись над поверхностью, снова уходила на дно. Она обеими руками хваталась за верёвку, которая помогла бы выбраться из трясины желаний, но стоило напрячься, как верёвка сама превращалась в часть этой трясины, и вторая бабушка, перестав себя контролировать, снова тонула. В ходе этой мучительной борьбы перед глазами неизменно стоял образ золотистого хорька с чёрной мордой — он насмехался над ней, обметал её своим сильным хвостом, и каждый раз, когда хвост касался тела, с её губ срывался возбуждённый крик, который она не могла сдержать. В конце концов хорёк выматывался и уходил, а бабушка падала на землю в полубессознательном состоянии, из уголка рта показывалась белая пена, а тело покрывала плёнка пота, словно золотая фольга. Чтобы освободить вторую бабушку от этого морока, дедушка верхом на муле отправился в уезд Байлань за экзорцистом Отшельником Ли. Экзорцист зажёг курительные свечи, написал на жёлтой бумаге какие-то непонятные знаки, а потом, когда курительные свечи превратились в пепел, смешал его с кровью чёрной собаки, зажал второй бабушке нос и вылил снадобье в горло. В тот момент Ласка истошно кричала, била ногами и руками, и душа её покидала тело. Однако после такой процедуры ей с каждым днём становилось всё лучше и лучше. Впоследствии этот хорёк пришёл воровать кур, и между ним и большим красным петухом с жёлтыми ногами развернулась нешуточная борьба. Петух выклевал ему один глаз, и, пока хорёк корчился от боли, катаясь по снегу, вторая бабушка, не побоявшись мороза, выскочила голышом во двор с деревянным засовом в руке, прицелилась в бесстыжую уродливую морду и ударила что было сил. Наконец-то она отомстила хорьку за содеянное. Она так и стояла в оцепенении на снегу с окровавленным засовом в руках, а потом слегка отклонилась назад и начала наносить беспорядочные удары, превратив старого хорька в мясную подливу, и только потом ушла к себе, всё ещё пылая гневом.
Когда вторая бабушка смотрела на пятна крови хорька, засохшие на дереве, её охватил тот же давно забытый трепет. Она ощутила яростную дрожь глазных яблок и услышала, как из горла вырвался крик, напугавший её саму.
Тоненькие створки закачались и тут же распахнулись, и в комнату ворвался японский солдат в золотистом обмундировании с винтовкой, на которую был насажен штык. Вторая бабушка дико закричала, но при этом ей хватило одного взгляда, чтобы рассмотреть японца: в мгновение ока его отталкивающая физиономия превратилась в обличье того самого золотистого хорька с чёрной пастью, который погиб от её рук. Кустик чёрных волос над острым подбородком и вороватое выражение лица делали японца точной копией старого хорька — вот только он был крупнее, более золотистым и ещё более коварным. Опыт безумия, сокрытый в глубинах памяти Ласки, проявился резко, как никогда сильно и ярко. От её вопля у тётки заложило уши, она страшно перепугалась при виде перепачканного золой лица матери и губ, трепетавших, словно птичьи крылья. Девочка высвободилась из железной хватки матери, запрыгнула на подоконник и села там, глядя на шестерых японских солдат, которых видела в первый и последний раз.
А солдаты уже стояли перед каном, держа в руках винтовки «Арисака-38» с примкнутым штыком. В комнате сразу стало тесно, на лицах японцев застыли коварные и глуповатые усмешки — как у хорьков. В глазах ребёнка их лица напоминали блины из гаоляновой муки, только-только снятые со сковородки — золотистые, румяные, красивые, тёплые и родные. Малышка немного опасалась штыков на винтовках и ужасно боялась перекошенного, словно ковш из тыквы-горлянки, лица матери, но всё прочее её не страшило, лица японцев казались ей даже притягательными.
Солдаты оскалились, демонстрируя аккуратные, а у кого и редкие зубы. Вторая бабушка отчасти вновь оказалась во власти того морока, который навёл на неё хорёк и с которым она не могла ничего поделать, а отчасти её испугали усмешки японцев. По этим усмешкам она догадалась, что ей грозит страшная опасность — как в прошлом она абсолютно верно угадала намёк на разврат в движении лап старого хорька. Ласка закричала, закрыла руками живот и сжалась в уголке.
К кану протиснулся солдат лет тридцати пяти-сорока, примерно ста шестидесяти пяти сантиметров росту или, возможно, чуть ниже. Он снял с себя фуражку и поскрёб лысеющую голову. Его лицо покраснело от натуги. Потом японец сказал на ломаном китайском:
— Твоя, цветочек,[130] не надо боятися…
Он приставил винтовку к кану, а сам опёрся о край рукой, неуклюже забрался на кан и пополз ко второй бабушке, словно жирный опарыш. Ласке нестерпимо хотелось спрятаться в щёлочку в стене, слёзы полились потоком, смыв золу с лица и открыв взгляду дорожки смуглой блестящей кожи. Японец скривил губы, протянул мясистые короткие пальцы и ущипнул вторую бабушку за щёку. Как только рука солдата коснулась её кожи, она испытала такое сильное отвращение, как если бы жаба заползла к ней в штаны. Она завопила ещё сильнее. Японец схватил вторую бабушку за ноги и рывком потянул на себя, отчего она улеглась на кан, гулко стукнувшись о стену затылком. В таком положении живот выпячивался горкой. Японец сначала пощупал выпуклость, потом ухмыльнулся и что есть мочи дал по фальшивому животу кулаком. Прижав коленями её ноги, он развязал пояс на штанах. Вторая бабушка отчаянно сопротивлялась, а потом, нацелившись на нос, нависавший над ней как головка чеснока, изо всех сил укусила его. Японец вскрикнул, разжал руки, закрыл окровавленный нос и зло посмотрел на Ласку, сжавшуюся в комочек. Японцы рядом с каном хором заржали. Немолодой японец достал замызганный платок и прижал к носу, потом встал на кане, и выражение, свойственное поэтам-лирикам, читающим стихи про любовь, разом куда-то делось, обнажив его подлинное хищное обличье шакала. Он взял винтовку и нацелился в выпирающий живот второй бабушки. Пробивавшийся через окно солнечный свет падал на штык, поблёскивавший холодным блеском. Вторая бабушка издала последний безумный хрип и крепко зажмурилась.
Маленькая тётя сидела на подоконнике и внимательно наблюдала, как толстый японец пристаёт к матери. Она не прочла на его лице нехороших намерений и даже с любопытством ловила солнечных зайчиков, которые пускала его лысина. Ей скорее были неприятны звериные крики матери. Но стоило ей увидеть, что выражение лица солдата резко изменилось и он прицелился штыком в её живот, как душу девочки охватил ужас. Маленькая тётя метнулась с подоконника к своей матери.
Японец с острым подбородком и впалыми щеками, который первым проник в комнату, сказал несколько слов стоявшему на кане толстяку, а потом сам запрыгнул на кан, спихнул оттуда толстяка и с насмешливой улыбочкой смотрел, как тот, исходя злобой, стоит перед каном с окровавленным носом. Солдат повернулся, не выпуская винтовки, и свободной рукой, костлявой и смуглой, ухватил девочку за хвостики, напоминавшие морковную ботву, выдернул из рук матери, как морковку из сухой земли, с силой размахнулся и закинул малышку обратно на подоконник — но она рикошетом прилетела обратно на кан. Гнилая рама переломилась, в оконной бумаге образовалась дырка. Плач застрял у маленькой тёти в горле, личико посинело. Та часть тела и души второй бабушки, которую подчинил себе образ золотого хорька, внезапно высвободилась, и она словно самка животного бросилась к своему детёнышу, но японский солдат ловко пнул её в живот. Хотя удар на самом деле пришёлся по узелку, спрятанному в штанах, однако через тряпьё, которым был набит узелок, настоящий живот второй бабушки тоже испытал сильную встряску. Её с силой отбросило к тонкой перегородке, и она глухо ударилась спиной и головой. Перед глазами потемнело. Сев, она почувствовала острую боль внизу живота, словно из него вырвали кусок. Плач, скопившийся в горле у маленькой тёти, вырвался наружу, это был громкий протест с лёгким привкусом крови. Вторая бабушка окончательно пришла в себя, и теперь худощавый японский солдат, стоявший перед ней, уже окончательно отделился от образа золотистого хорька. У японца было худое лицо, высокая переносица, чёрные блестящие глаза, как у человека красноречивого и эрудированного. Вторая бабушка встала на колени на кане, обливаясь слезами, и, всхлипывая, запричитала: