Часть 1 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
ЧАСТЬ I КРАСНЫЙ ГАОЛЯН
1
В одна тысяча девятьсот тридцать девятом году, в девятый день восьмого лунного месяца, мой отец, бандитское семя, которому в ту пору шёл шестнадцатый год, следовал за отрядом командира Юй Чжаньао, легендарного героя, чьё имя впоследствии прогремело на всю страну, чтобы на шоссе Цзяопин устроить засаду японской автоколонне. Бабушка, накинув на плечи куртку на вате, провожала их до края деревни.
— Дальше не ходи, — приказал Юй.
И бабушка не пошла. Она наказала сыну:
— Доугуань, слушайся своего приёмного отца.
Мой отец не проронил ни звука. Глядя на бабушкину дородную фигуру и вдыхая жаркий аромат, вырывавшийся из-под куртки, он вдруг ощутил, что холод пробирает его до костей. Он вздрогнул. В животе заурчало. Командир Юй потрепал отца по голове со словами:
— Пошли, сынок.
Границы неба и земли размылись, пейзаж утратил чёткость, а нестройный звук шагов отряда доносился теперь издалека. У отца перед глазами висела туманная голубоватая дымка: он лишь слышал топот солдат, но не различал даже их силуэтов. Отец ухватился за краешек куртки командира Юя и проворно перебирал ногами. Бабушка удалялась от него, словно берег, а туман приближался и, подобно морской воде, бурлил всё сильнее.
Отец держался за командира Юя, как утопающий за борт лодки.
Так отец стремительно мчался по направлению к своему нынешнему безымянному могильному камню из серо-голубого гранита, который возвышается над ярко-алыми полями гаоляна в родном краю. На могиле уже шелестит трава, и как-то раз голозадый мальчонка привёл сюда белоснежного козлика. Козлик неторопливо щипал траву, а мальчонка встал на могильную плиту, со злостью помочился, а потом во всю глотку запел: «Заалел гаолян, и пришли япошки! Будем мы по ним палить, товарищи, из пушки!»
Некоторые говорят, что этим пастушком был я, а я не знаю, так это или нет. Раньше я всем сердцем любил дунбэйский уезд Гаоми[1] и точно так же всем сердцем его ненавидел, а когда вырос и стал усердно изучать марксизм, то наконец уразумел, что Гаоми, бесспорно, самое прекрасное и самое ужасное место на земле, самое возвышенное и самое приземлённое, самое непорочное и самое грязное, здесь больше всего героев и больше всего ублюдков, здесь умеют пить вино и любить. Старшее поколение тех, кто жил на этом клочке земли, употребляло гаолян в пищу, а потому каждый год его сажали в большом количестве. В восьмом лунном месяце, в разгар осени, необъятные гаоляновые поля превращались в безбрежные кровавые моря. Стена гаоляна блестела на солнце, гаолян нежно, но печально шелестел, гаолян пробуждал любовь.
Дул холодный осенний ветер, солнце припекало, по синему небу плыло множество белых облаков, над полями гаоляна скользили их пурпурные тени. Отряды бордовых фигурок копошились в гаоляновых зарослях, словно плели паутину, и так десятки лет, пролетающих как один день. Они убивали и грабили, шли на жертвы ради своей родины, многоактный героический балет в их исполнении заставляет нас, недостойных потомков, бледно выглядеть на их фоне. Даже в эпоху прогресса я отчётливо ощущаю вырождение.
За деревней отряд двинулся по узкой тропке, и к звуку шагов примешивалось шуршание травы на обочине. Удивительно густой туман постоянно менял очертания. Морось на лице отца собиралась в крупные капли, прядка волос прилипла к коже головы. Он уже привык к скромному аромату полевой мяты и терпкому, сладковатому запаху созревшего гаоляна, который доносился с полей по обе стороны тропинки и уже не казался чем-то новым или необычным. Пока они двигались в тумане, отец уловил какой-то новый тошнотворный запах, смесь жёлтого и красного, еле различимо просачивавшийся через ароматы мяты и гаоляна, пробуждая воспоминания, спрятанные в самых глубинах его души.
Неделю спустя, на пятнадцатый день восьмого лунного месяца, наступил Праздник середины осени.[2] Потихоньку взошла полная луна, а по всей земле гаолян почтительно застыл по стойке «смирно», гаоляновые метёлки окунулись в лунный свет, словно в ртуть, и заблестели. В мерцающем лунном свете отец учуял тот же тошнотворный запах, который стал сильнее во сто крат. Командир Юй вёл его за руку через гаоляновое поле, где лежали вповалку триста с лишним трупов односельчан, а их свежая кровь оросила гаолян, пропитав землю под ним и превратив её в грязную жижу, в которой вязли ноги. От вони невозможно было дышать, а свора набежавших полакомиться человечиной собак сидела на поле, уставившись горящими глазами на отца и командира Юя. Командир Юй выхватил пистолет и выстрелил — пара собачьих глаз потухла; он снова вскинул руку — потухла ещё пара глаз. Собаки с лаем разбежались и уселись поодаль, рыча с подвыванием и жадно глядя на трупы. Вонь усиливалась. Командир Юй заорал:
— Ах вы, псы японские! Гребаная Япония!
Он выпустил в собак всю обойму, и в ту же минуту их как ветром сдуло. Командир Юй сказал отцу:
— Пошли, сынок!
И они, взрослый и подросток, двинулись навстречу лунному свету в глубь гаоляна. Запах крови, разливавшийся по полю, пропитал душу моего отца, и впоследствии, в более жестокие и безжалостные времена, всегда преследовал его.
Листья гаоляна шелестели в тумане, а Мошуйхэ — Чёрная река, что медленно текла по этой болотистой равнине, — журчала; звук то усиливался, то стихал, казался то дальше, то ближе. Они догнали отряд, и теперь отец слышал со всех сторон гулкий топот шагов и тяжёлое дыхание. Чьи-то винтовки ударялись прикладами друг о друга, под чьими-то ногами хрустели кости. Впереди кто-то громко закашлялся, и этот кашель показался очень знакомым. Услышав его, отец вспомнил огромные уши, которые наливались кровью всякий раз, стоило их обладателю разволноваться. Эти огромные просвечивающие уши с сеточкой сосудов — отличительная черта Ван Вэньи. Он был маленького роста, с крупной головой, вжатой в приподнятые плечи. Отец присмотрелся, взгляд его пронзил густой туман, и он увидел большую голову Ван Вэньи, подёргивающуюся от кашля. Отец вспомнил, как Ван Вэньи ударили на плацу и как жалостливо тогда тряслась эта голова. Ван Вэньи только-только вступил в отряд командира Юя. Адъютант Жэнь приказал ему и остальным новобранцам: «Напра-во!» Ван Вэньи радостно топтался на месте, не понимая, куда надо повернуться. Адъютант Жэнь ударил его хлыстом по заду, и Ван Вэньи выругался: «Твою ж мать!» На лице у него застыло непонятное выражение — то ли плачет, то ли смеётся. Дети, наблюдавшие за происходящим из-за низкого забора, расхохотались.
Командир Юй подлетел и пнул Ван Вэньи:
— Что раскашлялся?
— Командир… — Ван Вэньи пытался сдержать кашель. — В горле свербит…
— Пусть свербит, кашлять нельзя! Если ты нас выдашь, башку оторву!
— Слушаюсь! — пообещал Ван Вэньи, но тут же снова закашлялся.
Отец почувствовал, что командир Юй сделал шаг вперёд и крепко схватил Ван Вэньи сзади за шею. У того из горла вырвался свист, но кашлять он перестал. Командир Юй ослабил хватку, и отцу показалось, что на шее у Ван Вэньи остались две отметины от пальцев цвета спелого винограда, а в тусклых глазах мелькнула обида, смешанная с благодарностью.
Отряд быстро скрылся в зарослях гаоляна. Мой отец инстинктивно почувствовал, что они движутся на юго-восток. Добраться из деревни до реки Мошуйхэ напрямую можно было только по этой дороге. Днём узкая тропинка казалась бледной — изначально здесь был влажный чернозём, но его давным-давно вытоптали, чёрный пигмент осел, а на поверхности отпечатались следы коровьих и козьих копыт, похожие на лепестки, и полукруглых копыт мулов, лошадей и ослов; их помёт напоминал сушёные яблоки, коровий навоз походил на изъеденные червями лепёшки, а козий — на соевые бобы. Отец часто ходил по этой тропе и позднее, когда в поте лица вкалывал на японской угольной шахте, она не раз вставала перед глазами. Отец не знал, в скольких любовных трагикомедиях, развернувшихся на этой дороге, моя бабушка сыграла главную роль, но я-то знаю. Не знал отец и того, что на чернозёме, в тени гаоляна, лежало когда-то обнажённое бабушкино тело, блестящее и белое, словно яшма, — а я знаю.
После того как отряд оказался в гуще гаоляна, туман стал более плотным и менее текучим. Когда тело или поклажа задевали стебли гаоляна, он скрипел от затаённой обиды и ронял на землю одну за другой крупные капли воды. Вода эта была прохладной и приятно освежала. Отец поднял голову, и одна большая капля попала ему прямо в рот. Отец увидел, как в тумане покачиваются увесистые головки гаоляна. Гибкие листья, пропитанные росой, острым ребром, как пилой, задевали одежду и щёки. Ветерок, что раскачивал гаолян, шлёпал отца по макушке, а плеск воды в реке становился всё громче.
Отец уже много раз купался в Мошуйхэ — такое впечатление, что он умел плавать от рождения. Бабушка говорила, что он к воде тянется сильнее, чем к собственной матери. В пять лет отец нырял, словно утёнок, над водой торчали лишь задранный розовый зад да ноги. Отец знал, что тина на дне реки чёрная как смоль, блестящая и мягкая, как масло. Пологий влажный берег густо порос серо-зелёным камышом и подорожником цвета гусиного пуха, стелилась ковром пуэрария, вверх тянулись жёсткие стебли бузины, а на иле отпечатались следы крошечных крабьих лапок. Осенний ветер приносил прохладу, стаи диких гусей летели на юг, выстраиваясь то в линию, то клином. Когда гаолян краснел, целые отряды крабов величиной с конское копыто по ночам выбирались на речную отмель и отправлялись в заросли травы на поиски пропитания. Крабы любят свежие коровьи лепёшки и подгнившие трупы животных. Журчание реки напомнило отцу о былых осенних вечерах, когда он с дядей Лю Лоханем,[3] работавшим в нашей семье по найму, отправлялись на берег реки ловить крабов. То были ночи цвета сизого винограда, осенний ветер повторял изгибы реки, ярко-синее небо казалось глубоким и необъятным, а зеленоватые звёзды светили особенно ярко. Семь ярчайших звёзд Северного ковша, ведавшего смертью, Южный ковш, отвечающий за жизнь, Октант, напоминающий стеклянный колодец, лишившийся одного своего кирпичика, тоскующий Волопас[4] собирается повеситься, а печальная Ткачиха[5] хочет утопиться в реке… Лохань проработал в нашей семье несколько десятков лет, отвечал за производство гаолянового вина на нашей винокурне, и отец таскался за ним по пятам, как за родным дедом.
В душе отца, взбаламученной густым туманом, словно бы зажглась керосиновая лампа. Дым просачивался из-под жестяной крышки. Огонёк горел слабо, рассеивая тьму лишь метра на три вокруг. Попав в свет лампы, вода становилась жёлтой, как переспелый абрикос, но лишь на долю секунды, а потом текла дальше, отражая звёздное небо. Отец и дядя Лохань, накинув дождевики из соломы, сидели возле лампы, прислушиваясь к тихому, еле слышному, журчанию реки. С бескрайних гаоляновых полей по обе стороны реки время от времени доносятся взволнованные крики лис, ищущих себе пару. Крабы ползут на свет и кучкуются вокруг фонаря. Отец и дядя Лохань сидят тихо, с почтением слушая секретный язык земли. С илистого дна волнами поднимается зловоние. К лампе подползают всё новые и новые отряды крабов, сжимаясь нетерпеливым кольцом. Сердце отца трепещет, он уже готов вскочить с места, но дядя Лохань крепко удерживает его за плечо.
— Не спеши! — наставляет его дядя. — Поспешишь — не отведаешь горячей каши!
Отец усилием воли преодолевает волнение и не двигается. Крабы доползают до лампы и останавливаются, цепляются друг за друга, укрывают землю плотным ковром. Их зелёные панцири поблёскивают, глаза вылезают из орбит на тонких стебельках, укрытые панцирями рты испускают разноцветные пузыри — так крабы бросают вызов людям. У отца аж солома на дождевике встаёт дыбом. Дядя Лохань командует:
— Хватай!
Отец тут же вскакивает, и они наперегонки с дядей Лоханем хватают каждый за два угла заранее растянутую на земле невидимую глазу сетку, поднимая её вместе со слоем крабов и обнажая илистый берег. Отец и дядя Лохань завязывают углы сетки и отбрасывают её в сторону, а потом так же быстро и ловко хватают следующую. Сетки тяжёлые, в каждой несколько сот, а то и тысяч крабов.
Оказавшись вместе с отрядом в зарослях гаоляна, отец мысленно побежал бочком за крабами, ноги не попадали в свободное пространство между стеблями и топтали их, отчего стебли раскачивались и гнулись. Отец так и не выпускал краешек куртки командира Юя: вроде бы шёл сам, но при этом его тащил вперёд командир Юй. На него навалилась сонливость, шея одеревенела, в глаза словно песку насыпали. Отец подумал, что когда ходил на Мошуйхэ с дядей Лоханем, то никогда не возвращался с пустыми руками.
Отец ел крабов, пока не затошнило, и бабушка тоже. Аппетита не было, но и выбросить жалко, поэтому дядя Лохань острым ножом нарубил крабовое мясо, с помощью жернова для доуфу[6] растёр в пюре, посолил и переложил в глиняный чан; получился крабовый соус, который они ещё долго ели, но доесть не успели — он стух, завонял, и остатками они удобрили мак. Я слышал, что бабушка покуривала опиум, но не пристрастилась, поэтому всю жизнь лицо её оставалось нежно-розовым, словно персик, она пребывала в хорошем настроении, а ум не утратил ясность. На крабовой подкормке маки выросли крупными, с мясистыми коробочками, розовыми, красными и белыми, их сильный аромат бил в нос. В моих родных местах чернозём на удивление жирный и плодородный, а народ здесь живёт хороший, моим землякам свойственны высокие устремления. В Мошуйхэ в изобилии водились угри, жирные, как детородные органы, с ног до головы утыканные колючками, такие тупые, что при виде рыболовного крючка тут же его заглатывали.
Дядя Лохань, о котором думал отец, в прошлом году погиб, как раз на шоссе Цзяопин. Его труп искромсали на кусочки и разбросали по округе, предварительно освежевав так, что плоть подпрыгивала и подрагивала, как у огромной лягушки, сбросившей кожу. Стоило отцу вспомнить труп дяди Лоханя, как по хребту пробегал холодок. А ещё отец вспоминал, как однажды вечером лет семь-восемь назад бабушка напилась допьяна; во дворе нашей винокурни были свалены в кучу гаоляновые листья, бабушка оперлась на эту кучу, схватила дядю Лоханя за плечи и взмолилась:
— Дядюшка… не уходи… прояви снисхождение… как говорится, не смотри на рыбу, смотри в воду… если не ради меня, так ради Доугуаня… останься… если хочешь меня, так я тебе отдамся, хоть ты мне как отец родной…
Отец помнил, что дядя Лохань отпихнул бабушку в сторону и поковылял в стойло размешать фураж для мулов. У нас дома держали двух больших чёрных мулов, кроме того, наша семья владела винокурней, на которой производили гаоляновое вино, и в деревне была самой зажиточной. Дядя Лохань тогда не ушёл, а остался у нас заведовать винокурней вплоть до того момента, как японцы увели тех двух чёрных мулов на строительство шоссе Цзяопин.
В этот момент из деревни, которую отец вместе с отрядом оставили за спиной, донёсся протяжный крик мула. Отец вздрогнул и широко распахнул глаза, но по-прежнему видел лишь полупрозрачный туман вокруг. Жёсткие прямые стебли гаоляна выстроились плотной изгородью за стеной тумана, один ряд переходил в другой, и не было им конца и края. Отец уже не помнил, сколько они шагают по гаоляновому полю, мысли его давно застряли в благодатной речке, журчавшей вдалеке, в воспоминаниях о прошлом. Юн не знал, куда они в такой спешке пробираются через дремучий океан гаоляна. Отец перестал ориентироваться на местности. В прошлом году он однажды потерялся в зарослях гаоляна, но в итоге всё-таки выбрался, идя на звук реки. Сейчас снова прислушался к подсказкам реки и быстро понял, что отряд движется на восток или юго-восток в её сторону. С направлением всё стало ясно. Кроме того, отец понял, что они собираются из засады нанести удар по японцам и будут убивать людей, как собак. Если отряд и дальше будет двигаться на юго-восток, то вскоре они доберутся до шоссе Цзяопин, которое тянется с севера на юг, разрезая пополам болотистую равнину и соединяя два уездных города, Цзяо и Пинду. Это шоссе построили простые китайцы, которых японцы и их приспешники подгоняли хлыстами и штыками.
Гаолян колыхался сильнее, поскольку люди совсем утомились, падала обильная роса, и у всех намокли головы и загривки. Ван Вэньи кашлял и не мог остановиться, несмотря на брань командира Юя. Отец почувствовал, что они вот-вот выйдут к дороге, её бледно-жёлтые очертания уже покачивались перед его взором. Незаметно в море тумана стали появляться прорехи, из которых на отца пристально и тревожно глядел мокрый от росы гаолян, а отец в ответ с почтением смотрел на гаолян. Внезапно его осенило, что гаолян — живое существо: пускает корни в чернозём, подпитывается лучами солнца и блеском луны, его увлажняют дожди и росы, он разумеет, как всё устроено на небе и на земле. По цвету гаоляна отец догадался, что солнце уже окрасило горизонт, скрытый за гаоляном, в жалобно-красный цвет.
Внезапно произошло кое-что неожиданное. Сначала отец услышал, как у самого уха что-то просвистело, а потом впереди раздался такой звук, словно что-то разорвалось на части.
Командир Юй взревел:
— Кто стрелял? Сукины дети, кто стрелял?!
Отец услышал, как пуля пронзила туман, прошла сквозь листья и стебель гаоляна, и метёлка упала на землю. Пока пуля с пронзительным свистом летела по воздуху и потом куда-то свалилась, все на миг затаили дыхание. В тумане разлился сладковатый запах пороха. Ван Вэньи запричитал:
— Командир, остался я без головы… командир…
Командир Юй бросил отца и зашагал вперёд в авангард. Ван Вэньи продолжал стонать. Отец подошёл и увидел, что лицо Ван Вэньи приобрело странный вид и по нему стекает тёмно-синее нечто. Отец протянул руку и дотронулся — жидкость оказалась горячей и липкой.
Отец уловил запах — почти такой же, как у ила в реке Мошуйхэ, только резче. Он перебил нежный аромат мяты и сладковатую горечь гаоляна, пробудив в памяти всё более навязчивые воспоминания, и, словно бусы, нанизал ил реки Мошуйхэ, чернозём под гаоляном, навеки живое прошлое и неотвратимое настоящее. Порой от всего сущего может исходить запах человеческой крови.
— Дядя, — сказал отец. — Ты ранен!
— Доугуань… Ты ведь Доугуань? Посмотри, у дяди голова всё ещё на месте?
— Да, на месте, вот только из уха кровь идёт.
Ван Вэньи пощупал ухо, перепачкал всю руку в крови, взвизгнул и рухнул на землю.
— Командир… я ранен! Я ранен! Ранен!
Командир Юй вернулся, присел на корточки, схватил Ван Вэньи за горло и, понизив голос, прошипел:
— Ну-ка умолкни, не то я тебя прикончу!
Ван Вэньи перестал охать.
— Куда ранило? — спросил командир Юй.
— В ухо… — со слезами ответил Ван Вэньи.
Командир Юй вытащил из-за пазухи белую тряпку, с виду похожую на платок, с треском разорвал пополам и вручил Ван Вэньи.
— Пока просто приложи. И молча иди. Как доберёмся до шоссе, так перевяжем.
Командир Юй позвал:
— Доугуань!
Отец откликнулся, командир Юй взял его за руку и повёл за собой. Позади плёлся Ван Вэньи, что-то бормоча себе под нос.
А случилось вот что. Здоровенный немой парень, который шёл впереди с граблями на плече, зазевался и упал, винтовка за спиной выстрелила. Немой был давним другом командира Юя, такой же разбойник, с которым они вместе делили лепёшки-кулачи,[7] у него одна нога была травмирована ещё в материнской утробе, поэтому Немой хромал, но ходил очень быстро. Отец его немного побаивался.
Где-то на рассвете густой туман наконец рассеялся, и в это время командир Юй с отрядом вышли на шоссе Цзяопин. Восьмой лунный месяц в моём родном краю — сезон туманов, возможно, оттого, что в низине очень влажно. Оказавшись на шоссе, отец тут же почувствовал лёгкость и подвижность во всём теле, ноги стали резвыми и сильными, и он выпустил из рук краешек куртки командира Юя. Ван Вэньи, скуксившись, прижимал белую тряпицу к окровавленному уху. Командир Юй неуклюже наложил повязку, забинтовав заодно и полголовы. Ван Вэньи от боли скрежетал зубами.
— Вот уж повезло тебе, — сказал командир Юй.
— Да я весь кровью истёк, не могу дальше идти, — причитал Ван Вэньи.
Перейти к странице: