Часть 28 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Намного лучше! Доугуань, это чудодейственное средство, любую даже самую глубокую рану лечит!
— Пап, а если бы мамке тогда приложили это лекарство, то она бы не померла?
— Не померла бы… — хмуро ответил дедушка.
— Пап, что ж ты раньше не рассказал мне про этот способ? У мамки из раны кровь вытекала, булькала. Я заткнул рану землёй, сначала помогло… А потом кровь опять… Если бы я тогда добавил гаолянового порошка и пороху, она бы поправилась…
Дедушка, слушая всхлипывающего отца, заряжал раненой рукой пистолет. Японские мины разрывались на земляном валу, поднимая клубы тёмно-жёлтого дыма.
Отцовский браунинг остался под брюхом японского коня, поэтому в последней битве под вечер отец таскал за собой японский карабин чуть меньше его роста, а дедушка по-прежнему стрелял из немецкого маузера, причём от такой частой пальбы и без того немолодой маузер стремительно превратился в бесполезную железку. Отцу казалось, что ствол дедушкиного пистолета искривился и вытянулся. Хотя в деревне полыхали высокие костры, над гаоляновым полем стояла безмятежная тихая ночь. Лунный свет, ещё более холодный, прозрачный и яркий, лился на постепенно увядающие гаоляновые колосья. Отец следовал за дедушкой, таща карабин. Они огибали место бойни, и ноги хлюпали по пропитанной кровью земле. Трупы людей и останки гаоляна лежали в куче. Лужи крови искрились в лунном свете. Последние моменты детства моего отца были начисто стёрты видами этих жутких сцен. Ему казалось, что из гаоляна доносятся стоны, а в горе трупов копошится кто-то живой. Отец хотел окликнуть дедушку, чтобы пойти и проверить — вдруг кому-то из односельчан удалось уцелеть. Он поднял глаза, увидел бронзовое лицо отца, подёрнутое пятнами патины и утратившее человеческое выражение, и слова застряли в горле.
В особенно важные моменты отец всегда рассуждал более трезво, чем дедушка. Его соображения плавали на поверхности, им не хватало глубины, а именно это и нужно для партизанской войны! Дедушкины же мысли застывали в одной точке, будь то искорёженное лицо, сломанная винтовка или летевшая откуда-то пуля. На всё остальное он смотрел, но не видел, а все звуки, кроме одного-единственного, улавливал, но не слышал. Спустя несколько десятков лет эта дедушкина проблема, или же особенность, приняла ещё более серьёзные формы. После возвращения на родину с безлюдных гор на Хоккайдо взгляд его стал бездонным: когда он на что-то смотрел, казалось, он хочет этот предмет поджечь. Отцу так никогда и не удалось достичь подобных глубин философской мысли. В одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году он с лихвой хлебнул горя и страданий, но, когда он выбежал из вырытой матерью землянки, его глаза были такими же, как в детстве: живыми, растерянными, изменчивыми. За всю жизнь отец так и не смог уяснить взаимоотношений человека и политики, человека и общества, человека и войны. Хотя в жерновах войны он обрёл ледяную броню, свет его личности всегда пытался пробиться сквозь неё, но был этот свет холодным, искорёженным, в нём сквозило что-то от животного.
Они обошли место бойни больше десяти раз, и тогда отец, всхлипывая, взмолился:
— Пап… я больше не могу идти…
Дедушка очнулся от этого механического движения, взял отца за руку и отвёл на десять шагов назад, где они сели на ещё не затопленную человеческой кровью твёрдую и сухую землю. Треск кострищ в деревне усиливал ощущение тишины и холода на гаоляновом поле. Слабое золотисто-жёлтое пламя подрагивало в серебристом лунном свете. Дедушка посидел немного, а потом повалился назад, словно рухнувшая стена. Отец положил голову ему на живот и забылся зыбким сном. Он почувствовал, как дедушкина обжигающе горячая рука гладит его по голове и вспомнил, как больше десяти лет назад сосал материнскую грудь.
Тогда ему было четыре года, и он чувствовал отвращение к бабушкиной желтоватой груди, которую она насильно пихала в рот. Он держал во рту кисловатый твёрдый сосок, а в душе зарождалась ненависть. Глядя на бабушкино лицо злыми, как у зверька, глазками, он с силой укусил её. И почувствовал, как сосок резко сжался, а тело дёрнулось. Ручеёк сладковатой жидкости наполнил рот теплом. Бабушка поддала ему по попе, а потом спихнула с коленей. Отец упал, потом сел, глядя, как из бабушкиной груди, свисающей, словно дыня, капают ярко-красные бусинки крови. Он поныл немного, но без слёз. Бабушка же корчилась от боли и рыдала в три ручья. Он слышал, как она обозвала его волчонком, таким же жестоким, как его отец. Только потом отец узнал, что в тот год, когда ему исполнилось четыре, дедушка любил не только бабушку — он влюбился ещё и в бабушкину служанку, ту самую Ласку, которая успела вырасти и превратиться во взрослую девушку с чёрными как смоль блестящими волосами. Когда отец до крови укусил бабушку, дедушке надоела бабушкина ревность, и он купил в соседней деревне дом и переехал туда вместе с Лаской. Поговаривали, что моя «младшая бабушка» тоже была не робкого десятка, даже бабушка её боялась, но все подробности я обязательно расскажу потом. Младшая бабушка родила мне тётю, в одна тысяча девятьсот тридцать восьмом году японские солдаты прокололи тётю штыками, а младшую бабушку всей толпой по кругу насиловали, но и об этом подробнее я расскажу позже.
Дедушке с отцом ужасно хотелось спать. Дедушка чувствовал, как рана на руке дико пульсирует, а вся рука горит огнём. Их ноги опухли так сильно, что с трудом влезали в матерчатые туфли, и они представляли, каким счастьем было бы проветрить преющие ступни при лунном свете, но ни у того, ни у другого не было сил сесть и разуться.
Они лежали в полузабытьи — вроде спали, а вроде и нет. Отец повернулся и лёг затылком на дедушкин твёрдый живот, обратив лицо к звёздному небу, и ниточка серебристого лунного света светила ему прямо в глаз. Доносился приглушённый плеск воды в Мошуйхэ, а на Млечном Пути собирались одна за другой чёрные тучи, похожие на чёрных змей — они то извивались, то словно бы застывали. Отец вспомнил слова дяди Лоханя: если Небесная река[77] разворачивается поперёк неба, то осенние дожди пойдут непрерывной чередой. Отцу лишь однажды довелось видеть настоящий осенний паводок. Гаолян тогда уже должны были убирать, и тут вода в реке Мошуйхэ резко поднялась, прорвала дамбу, и вода хлынула на поля и в деревню. Гаолян среди потопа старательно тянул вверх головы, а крысы и змеи сидели, свернувшись на колосьях. Отец вместе с дядей Лоханем ходили по земляному валу, который дополнительно укрепили, с тревогой глядя на жёлтую воду — она была кругом, доходила до горизонта да ещё и лилась с неба. Осенний паводок долго не отступал, и тогда деревенские жители связали деревянные плоты, поплыли на гаоляновое поле и начали серпами срезать гаоляновые колосья, на которых уже проклюнулись новые зелёные почки. Снопы влажных тёмно-красных и изумрудно-зелёных колосьев такой тяжестью легли на плот, что едва его не потопили. Смуглые, тощие, босоногие мужчины в дырявых широкополых конических шляпах и с голыми спинами стояли на плотах, расставив ноги, и с силой отталкивались длинными шестами то слева, то справа. Плоты медленно двигались в сторону земляного вала. В деревне вода тоже доходила до колена, в ней стояли лошади и мулы, а по поверхности плавали их экскременты. Когда осеннее солнце клонилось к закату, вода сверкала, словно расплавленный чугун, вдалеке над ней торчали золотисто-алые макушки ещё не убранного гаоляна, над которым пролетали большие стаи диких гусей; от взмахов множества крыльев поднимался прохладный ветер, и по воде между стеблями шла рябь. Отец увидел, что между рядами гаоляна широким потоком течёт прозрачная вода, образуя чёткую границу с жёлтой жижей вокруг. Отец понял, что это Мошуйхэ. Мужчины, управлявшие плотами, тяжело дышали, о чём-то друг у друга спрашивали и медленно двигались в сторону земляного вала. На одном плоту, которым управлял молодой односельчанин, лежала огромная рыбина-амур[78] с серебристым брюхом и тёмной спиной, в её жабры были воткнуты гибкие тонкие гаоляновые стебли. Парень на плоту поднял рыбину, чтоб похвастаться перед остальными. Она была размером в половину его роста, из жабр текла кровь, рот широко открылся, а неподвижные глаза страдальчески смотрели на отца…
Отец вспомнил, как дядя Лохань купил эту громадную рыбину, как бабушка своими руками выпотрошила её и наварила целый котёл ухи. От одного только воспоминания о вкусном супе страшно захотелось есть. Он сел и позвал:
— Пап, ты не голоден? Пап, я есть хочу. Найди мне что-нибудь поесть, а то умираю с голода…
— Доугуань, пошли, — сказал дедушка, — пошли вслед за мамкой…
Отец испугался и пронзительно вскрикнул:
— Нет, пап, мамка померла, а мы ещё живы, я проголодался, отведи меня поискать что-нибудь съестное.
Отец потащил дедушку за руку, но тот бормотал себе под нос:
— Куда идти? Куда идти?
Отец, таща дедушку за руку, шёл, петляя, между гаоляновыми стеблями, словно бы догоняя полную луну, которая висела ещё выше и казалась ещё холоднее. Рядом с кучей трупов раздался звериный рык. Отец и дедушка тут же обернулись и увидели несколько пар зелёных глаз, похожих на блуждающие огни, и серо-сизые тени, метавшиеся вокруг. Дедушка вытащил пистолет и прицельно выстрелил — вылетело пламя, зелёные глаза потухли, а по гаоляновому полю разнёсся предсмертный вой собаки. Дедушка выстрелил подряд семь раз, и несколько раненых псов катались в гаоляне и возле горы трупов. Дедушка расстрелял всю обойму, и те псы, что не пострадали, отбежали на безопасное расстояние и оттуда гневно рычали на дедушку и отца.
Последние несколько патронов из дедушкиного маузера пролетели тридцать с лишним шагов и упали. Отец видел, как пули в лунном свете летят, поворачиваясь, так медленно, что руку протяни и схватишь. Маузер утратил свой молодой звонкий голос, теперь казалось, что это кашляет и отхаркивается седовласый старик. Дедушка поднял пистолет, осмотрел, и его лицо приняло скорбно-печальное выражение.
— Пап, патроны кончились? — спросил отец.
Тех пятисот патронов, что дедушка с отцом привезли из уездного города в кишках козлёнка, хватило на несколько часов. Точно так же, как человек может внезапно состариться за один день, маузер тоже состарился за один день. Дедушка с грустью ощущал, что оружие всё чаще нарушает его волю, и настало время проститься.
Дедушка вытянул руку, внимательно посмотрел на тёмный блеск поверхности пистолета в лунном свете, потом разжал пальцы, и маузер тяжело упал на землю.
Зеленоглазые псы снова столпились вокруг трупов, сначала они побаивались, и в зелёных глазах плясали искорки страха, но вскоре зелёные огоньки пропали из виду, луна освещала лишь волны на голубовато-серых шкурах, дедушка с отцом слышали, как лязгают пасти и как собаки разрывают тела.
— Пап, давай вернёмся в деревню, — сказал отец.
Дедушка замешкался, но отец потянул за руку, и он пошёл следом.
Костры в деревне уже по большей части потухли. Между обвалившихся стен рассеивался жар от тёмно-красной золы, на улицах дул горячий ветер, от которого начинаешь задыхаться, струйки белого и чёрного дыма переплетались среди обожжённых и высохших верхушек деревьев. Древесина, обугливаясь, потрескивала, как бобы во время жарки. Крыши домов, утратив опору, обрушивались, поднимая клубы пыли и пепла до небес. На земляном валу и на улицах в беспорядке валялись трупы. История нашей деревни снова начиналась с чистого листа. Раньше на этом месте была пустошь, поросшая тростником и кустарником, здесь сновали лисы и дикие зайцы. Затем тут появились несколько хижин пастухов, а потом сюда стали стекаться беглые убийцы, бездомные пьянчуги и скрывающиеся от властей игроки, зарабатывающие азартными играми на жизнь… Они понастроили здесь домов, освоили целину и обустроили настоящий рай. Лисы и дикие зайцы покинули родные места, на прощание громко выражая протест. Тогда деревня снова превратилась в развалины, созданное человеком было человеком и разрушено. В нынешнем же своём виде деревня — печальный рай, памятник скорби и радости, возведённый на месте тех развалин. Когда в одна тысяча девятьсот шестидесятом году тёмный голод[79] накрыл Шаньдун, мне было всего четыре года, но я смутно ощущал, что дунбэйский Гаоми всегда лежал в руинах, а обломки, накопившиеся в душах жителей дунбэйского Гаоми, никогда не пытались убрать, да это и невозможно.
В тот вечер, когда все соседние дома уже сгорели дотла, больше десятка помещений, принадлежащих нашей семье, всё ещё пылали. Когда горела наша усадьба, здания лизали изумрудно-зелёные языки пламени, и от них поднимался пьянящий винный дух, скопившийся за долгие годы. Синяя черепица в огне искривлялась и деформировалась, становилась тёмно-красной, её обломки стремительно разлетались, словно осколки снаряда. Пламя освещало седину в дедушкиных волосах, за каких-то семь дней чёрные волосы поседели на три четверти. Крыша с грохотом рухнула, пламя на минуту унялось, но тут же бешено взмыло ещё выше. От этого грохота у дедушки и отца аж дыхание в груди спёрло. Эти несколько десятков зданий, которые сначала стали убежищем для отца и сына Шаней, пока они богатели, потом для дедушки, который устроил тут пожар и убил хозяев, а ещё пристанищем любви и ненависти бабушки, дедушки, Лоханя и многочисленных работников, завершили свою так называемую «историческую миссию». Я возненавидел это убежище до глубины души, поскольку оно приютило не только достойные и удивительно искренние чувства, но в то же время скрывало уродство и преступления.
Отец, когда ты в одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году прятался в землянке, вырытой между строениями в нашей усадьбе, ежедневно и еженощно в кромешной тьме вспоминал прожитые годы, как минимум триста шестьдесят раз думал о том, как в огне обвалились крыши наших построек, и о том, что в тот момент было на уме у твоего отца — моего дедушки. Мои фантазии по пятам следуют за твоими, а твои — за дедушкиными.
Состояние дедушки, когда он увидел, как рухнула крыша, сравнимо с тем, что он испытывал, когда только-только влюбился в Ласку, разгневавшись, бросил мою бабушку и переехал в другую деревню, но потом услышал, что бабушка совсем распоясалась и связалась с главарём тайного общества «Железное братство» по прозвищу Чёрное Око. Он сам не понимал, ненависть это или любовь, боль или злость. Впоследствии дедушка снова вернулся в объятия бабушки, его чувства к ней были такими запутанными, что не разобрать ни цвета, ни вкуса. В этих баталиях на любовном фронте они сначала изрешетили собственные сердца, а потом ещё и сердца друг друга. И только при виде предсмертной бабушкиной улыбки в гаоляновом поле дедушка осознал, как сурово покарала его жизнь. Он дорожил отцом, как сорока дорожит последним яйцом в разорённом гнезде, но было уже поздно, судьба уготовила ему ещё более жестокий финал и с готовым планом уже ждала на перепутье, холодно усмехаясь.
— Пап… нет больше нашего дома… — сказал отец.
Дедушка потрепал отца по голове, посмотрел на разрушенную усадьбу и, взяв отца за руку, поковылял прочь, куда глаза глядят. Свет пожарищ постепенно гас, а свет луны, наоборот, делался всё ярче.
На околице раздался простодушный старческий голос:
— Это ты, Третий? А почему не на телеге?
Дедушке с отцом голос показался знакомым, и они, позабыв про усталость, поспешили на звук. Навстречу, не отрывая взгляда от их лиц, поднялся согбенный старик. Отцу не понравились настороженные глаза старика, а торгашеский дух и вовсе вызвал отвращение.
— Ты не мой третий сын. — Старик с сожалением покачал головой и снова уселся на кучу всякого скарба: сундук, комод, столешница, сельскохозяйственные орудия, упряжь, драная ватная подкладка, железный котёл, глиняный таз. Он охранял своё добро, как волк добычу, а за его спиной к иве были привязаны два телёнка, два барана и маленький ослик.
Дедушка сквозь зубы выругался:
— Ах ты, старый пёс! Ну-ка катись отсюда!
Старик поднялся и миролюбиво сказал:
— Братец, ты мне на завидуй! Я это всё, рискуя жизнью, из огня спас!
— Ну-ка спускайся сюда, мать твою! — разозлился дедушка.
— Ты несправедливо на меня накинулся. Во-первых, я тебя не звал, во-вторых, тебя не задевал. Чего ж ты ругаешься? — снисходительно пожурил дедушку старик.
— Ругаюсь? Да я тебя сейчас убью! Мы, понимаешь, с японцами бьёмся, родину спасаем, себя не щадим, а вы тут, воспользовавшись пожаром, мародёрствуете? Скотина ты старая! Доугуань, где твой пистолет?
— Застрял под брюхом японского коня, — ответил мой отец.
Дедушка запрыгнул на кучу барахла и резким ударом ноги скинул старика вниз.
Старик упал на колени и взмолился:
— Пощади меня, командир Восьмой армии,[80] пощади…
— Я тебе не командир Восьмой армии и даже не Девятой. Я — разбойник Юй Чжаньао!
— Командир Юй, пощади меня. Эти вещи всё равно сгорели бы в огне… тем более не я один пришёл в деревню поживиться, всё ценное уже воры растащили, а я старый, еле ноги переставляю, подобрал всякую рухлядь…
Дедушка вытащил из кучи деревянную столешницу и с размаху стукнул старика по лысой голове. Тот громко крикнул, схватился за окровавленную голову и начал кататься по земле. Дедушка схватил его за шиворот, поднял и проговорил, глядя прямо в страдальческие глаза:
— Герой, который любит поживиться!
После этого он с размаху ударил старика по лицу, и тот повалился на спину. Дедушка снова подошёл к нему, прицелился в голову и пнул ногой.
3
Моя мать с моим трёхлетним дядей сутки просидели в высохшем колодце. Накануне спозаранку она пошла за водой с двумя маленькими глиняными кувшинами к работающему колодцу, но только-только нагнулась и увидела в спокойной глади воды своё отражение, как услышала звук гонга со стороны земляного вала и громкие крики ночного сторожа, старого Шэн У:
— Черти окружили деревню! Черти окружили деревню!
Мать перепугалась, со страху уронила в колодец кувшины вместе с коромыслом, затем резко развернулась и помчалась домой, но не успела добежать до ворот, как встретила моего дедушку с ружьём в руках и бабушку, которая несла моего маленького дядю. После того как отряд дедушки Юй Чжаньао ударил по японцам на мосту через Мошуйхэ, жители деревни предчувствовали, что грядёт беда, но лишь несколько семей бежали, остальные же с ужасом и тревогой по-прежнему не хотели расставаться со своими убогими халупами, с колодцами с горькой и пресной водой, с холодными и ватными одеялами. За эти семь дней дедушка с отцом успели в уездном городе купить патроны, дедушка тогда держал в памяти, что патронов должно хватить, чтоб свести счёты с Рябым Лэном, но и подумать не мог, что японцы утопят в крови деревню.
Вечером девятого числа восьмого лунного месяца Чжан Жолу, тот самый почтенный старец, что сыграл важную роль в уборке поля сражения и захоронении павших героев, созвал всех деревенских жителей. У Чжан Жолу один глаз был большим, а другой маленьким, он выделялся на фоне толпы и слыл интеллигентом высшего порядка, поскольку отучился в частной школе. Он мобилизовал жителей на укрепление земляного вала и починку прохудившихся ворот на входе в деревню, а ещё отправил людей отбивать ночные стражи и дежурить. В случае опасности нужно было подать сигнал, ударив в гонг. Услышав звук гонга, вся деревня, включая женщин, стариков и детей, должна была собраться на земляном валу. По рассказам матери, Чжан Жолу говорил зычно, в его голосе слышались металлические нотки:
— Односельчане, сплотившись, можно сдвинуть с места и гору Тайшань![81] Так что если мы встанем плечо к плечу, черти не попадут в деревню!
В тот момент в поле за деревней гаркнул пулемёт, у старого ночного сторожа разорвалась макушка, он пару раз шатнулся и повалился с земляного вала, отчего среди собравшихся началась паника. Почтенный учитель Чжан Жолу, стоявший посреди улицы, громко взывал:
— Односельчане, не паникуйте! Давайте следовать нашему плану! Скорее поднимайтесь на вал! Односельчане, не бойтесь смерти, кто боится смерти, тот непременно умрёт, а кто не боится — тот выживет! Но даже если помрём, то всё равно не дадим чертям войти в деревню!
Мать увидела, как мужчины, пригнувшись, начали подниматься на вал и залегли в густых зарослях бирючины на склоне. У бабушки дрожали ноги, она топталась на месте и не могла ступить и шагу, а потом со слезами спросила:
— Родненький, а что детям делать?
Дедушка с ружьём в руках прибежал обратно и со злостью отчитал бабушку:
— Что ревёшь-то? Сейчас уже что жить, что умереть — всё едино!