Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 19 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Худо-бедно, видит народ: надо его чему-нибудь попроще обучить. Сестрицы плачут за него, все пороги у высшего начальства обили. Но кроме как ягоды да грибы собирать – ничего проще не придумали. Дали ему корзинку, палку – девица сладкая по картинкам в книге грибы да ягоды различать его учила. Пошёл Ерёма-дурак в лес. Приходит назад – у девицы над головой как корона из звёзд вспыхнула. Смотрят в корзинку – там одни глаза. Много глаз разных устремлены как живые, не на людей, а куда – неизвестно. Все в обморок упали. Встают – а глаз нет, корзинка пустая. Ерёма спит на печке, как дурак набитый. Ничего не понимают. Все бегом – к колдунье. Так и так, значит, нешто Ерёма – колдун? Пошла колдунья в избу, посмотрела в рот спящему Ерёме и сказала: – Не нашего он племени. Дурак он, а не колдун. А про глаза отгадать не смогла. Гадала, гадала – и всё глупость получалась. То козёл хохочет, то свиньи чернеют неспроста. Обозлилась колдунья. Метким взглядом глянула на Ерёму – а он дрыхнет, ноги раскинул, рот разинул и почти не дышит. – Надо на ево, такого паразита, погадать, – проскрипела она. – Посмотрим, что выйдет. Вынула грязную колоду, чмокнула её три раза, перевернула, на Ерёму покосилась – и давай раскладывать. Раз раскинула – пустое место получается, два раскинула – пустое место, три – то же самое. Судьбы нет, жизни нет, дома нет, жены нет, вообще ничего нет. Ни в прошлом, ни в будущем, ни в настоящем. Первый раз у первого человека в мире такое выходит. Колдунья струсила, видит, дело плохо, ни туды ни сюды, плюнула, шавкой плюгавой обернулась – и бежать. До дому – ибо даже у колдунов дом бывает. Народ тогда вообще во всём разочаровался. Ерёма наутро встал, по грибы пошёл, да листьев сухих принёс. Все ахнули и махнули на него рукой. Разные дураки бывают, разной степени, но это был абсолютный. Никогда такие не появлялись. Стали жить да быть, как будто Ерёмы вообще нету. «Мысли от него только мешаются», – жаловались бабоньки. Надо было ему жену сыскать. Без жены под небом ничего быть не может. Но какая за него пойдёт? Вдруг сладкая девица – которая по картинкам грибы его различать учила – говорит: «Я пойду за него замуж». Все так и обомлели. Она сказала: «Я за него пойду», потому что у самого дурака спрашивать было бесполезно: всё равно ничего не поймёт. Впрочем, он иногда говорил, но ни по уму и ни по глупости, а как – никому не понятно. Значит, решили объявить про это событие дураку всем миром. Собрали сход, сладкую девицу разодели, радетели её плачут: «За кого, мол, ты выходишь?», нищие песни поют, девица отвечает: «А мне ево жалко». Ерёма стоит посередине, в штанах, только головой в разные стороны поводит. Сладкая девица подходит к ему и говорит: «Я тебя люблю!» Как только сказала она эти слова, вдруг тьма объяла небо, грянул гром и деревня исчезла. Стоит Ерёма один, как ошалелый, а кругом него тьма и пустота. Потом на миг появились опять те, кто были вокруг него, но уже в виде призраков. Сладкая девица на него смотрит – а глаза словно внутрь себя уходят. Ужас бы любого объял, да для таких дураков и ужасов нет. Мигнула опять деревня призрачным своим бытием – и исчезла: куда, не стоит и спрашивать. Гром грянул, всё совсем пропало, даже призраки. Не стало и девицы. Только эхом отдалось: «Я люблю тебя!» Больше уже на месте той деревни ничего нет. А дурак в лес ушёл. Бродит не бродит, ест не ест, пьёт не пьёт. Хотел его нечистый заплутать, сам заплутался – и тоже исчез. Повеселел лес… …Много годов с тех пор прошло. Ерёма-дурак в городе объявился. Люди добрые к нему пристают: поучись. А чему учиться-то? Ну, начать надо с главного, с божественного. Но у Ерёмы божественное не получается: всё делает шиворот-навыворот. Опять ни туда ни сюда. Наставитель осерчал: «Ну, раз у тебя с Богом нелады, иди к сатане!» Ну и что, пошли к сатане. На краю городка человек жил – полукозёл-полукошка. Говорили, что у него с сатаной самые уютные отношения. Человечек Ерёме: «Убей», а Ерёма вопит: «И так мёртвый!» Взмок полукозёл-полукошка. Принесли с подвала дитя розовое, нежное, как мармелад. Человек даёт Ерёме нож: «Переступи!», а Ерёма только чихнул. Полукозёл-полукошка завизжал: «Ты чего насмехаешься!..» – и в глаза ему глянул. Глянул – и отнесло его. «Уходи, – издалека кричит Ерёме, – не наш ты, не наш!» Ну, если не светлый, не адский, значит, земной, пустяшный, решили в городе. Но про то, что Ерёма ничего земного в руки не брал (потому что из рук всё валилось), мы уже знаем. И поэтому ничего с Ерёмой у горожан етих, конечно, не получилось. «Что ж он – никакой!» – испугались они. «Ежели хотя бы он тютя-вятя был, – рассуждал один старичок. – Тютя-вятя, он хоть что-то делает, хоть сквозь сон. Вяло, а хоть что-то делает. А етот – вне всего!» «Ничего, как смерть подберётся, так запляшет по-человечески, – говорили другие. – Смерть, она кого хошь научит». И правда, то ли сглазил кто, но с Ерёмой скоро очень нехорошие шутки стали происходить. Жил он на краю городка, в маленьком домике, а за огородом ево и за банькой начиналось поле. А за полем – кладбище. Совсем недалеко. И начал Ерёму кто-то с кладбища к себе звать. То платком белым махнёт ввечеру, то пальцем поманит какая-то высокая фигура у могилы. Но у дурака один ответ: исть после этого начинает. Наварит каши, нальёт маслица и уписывает. Осерчали тогда упокойники. Один малыш ему в дверь стукнул: приходи, мол, к нам. Ну ладно, делать нечего: собрался Ерёма к нежильцам. Соседушка его, приметливый, всё понял и смекнул: конец дураку пришёл. Да любопытный был, дай-ка, думает, подсмотрю. Пробрался по кустам к кладбищу и глядит: ба! Ерёма при свечах на могиле с упокойниками в подкидного играет! Лица у неживых масленые, довольные, хотя всё время в дураках оказываются, проигрывают. Словно зачарованные. Один из них даже песню запел, другой был – при галстуке. Оставили после этого Ерёму в покое. Ни один мертвяк не вылезал. Худо-бедно, прошло несколько недель. Как-то возвращался Ерёма сам не зная откуда по тропинке – и вдруг как из-под земли музыка полилась. Свет луны упал прямо перед ним на траву. И в свете этом красавица – сладкая девица – появилась, та, которая полюбила его в деревне. Но не сладкая она была уже, а в тоске вся и как бы прозрачная, хотя и нежная. – Что ж, Ерёма, – говорит она, – погубила меня любовь к тебе… Погубила… Ерёма на неё посмотрел: – Да была ли ты?.. Кто ты есть-то? Заплакала девица, но ангел с небес бросил в неё молнию и, лишив вида человеческого, взял душу её к себе. А Ерёма домой поплёлся, только в затылке почёсывает. Опять покой для нево наступил. Только знает на печи сидит, ноги свеся, и на балалайке поигрывает (вдруг сам собой научился бренчать). Тогда уж неживое царство только руками развело. Но решили к ему Марусю подпустить. В народе говорили, ежели Маруся на кого глянет, тому смерти ни с того ни с сево, и к тому же лютой, не миновать. Хужее чёрта лысого ента Маруся была. Ну, значит, обрядило неживое царство Марусю свою на выход, к людям. Как всё равно на выданье. Приукрасили маненько, потому что в настоящем своём виде её даже к иным упокойникам не выпустишь: не вместят. Колдовали, плявали, сто заговоров зараз читали. Наконец выпустили красотку на свет Божий. Идёть ета Маруся по дорожке из лесу, так даже трава сама не своя становится. Потому Марусю такую на белом свете и держать долго нельзя. Захиреют здешние от ейных глаз. Подошла она к Ерёминой избушке и в окно глянула. Но Ерёма и сам на неё посмотрел. Она – на ево, а он – на неё. Аж изба немножечко затряслась. Тараканы и коты попрятались. И чувствует ета Маруся, что она понемножечку от Ерёминого взгляда в живую превращается. А он ничего не чувствует, потому что Ерёма с малых лет своих завсегда бесчувственный был. …Но сказать надо, что той Марусе живой быть – всё равно как нам с вами в аду в зубах самого диавола кувыркаться. Не любила жизнь девочка. Хуже для неё казни не было, как живой стать. Закричала Маруся дурным голосом, в ужасе на руки свои смотрит: вроде полнеют они, кровью наливаются. Гикнула, подпрыгнула вверх, в царство навсегда мёртвых лик свой обернула: помощи просит. Оттуда тогда на неё мраком дохнули; ледяной холод заморозил кровь в оживающих руках; голос человеческий, вдруг появившийся, пропал в бездну; зачернели исчезающие глаза… Еле выбралась, одним словом. Неживое царство тогда решило сдаться. «Эдак он нас всех в живых обернёт», – решили на совете. «Плюнуть на него надо, чаво там, – сказал на земле помощник мёртвого царства. – Пущай евойная Личная Смерть за него берётся. Не наше ето дело». И взаправду: если уж Личная Смерть придёт, никуда не денешься – срок пришёл. Етта тебе не чёрт поганый, от которого крестом спасёшься, а от такого существа ничего не поможет. Но вышел ли срок Ерёме? Спросили об этом у ево Личной Смерти. Та просила подумать денька два-три. «Чаво думать-то, – осерчал помощник. – В книгу живых и мёртвых посмотри – и дело с концом». – Да он у меня нигде не записан: ни в живых, ни в мёртвых, – ругнулась в сердцах Личная Смерть. – Надо Великому Ничто помолиться, может, подскажут, куды такого совать. Думаю, ошибка тут какая-нибудь. – Ох, бездельница, – покраснел от злости помощник. – Всё норовишь срок оттянуть. Жизнелюбка! – Сам жизнелюб, – огрызнулась Смерть. – Иди-ка своей дорогой… Ну, так матерились они часа два-три, но Смерть на своём настояла. Через четыре дня идёть к помощнику. – Вася, – говорит, – сроков вообще никаких нету, сказали: когда хошь, тогда и иди.
– Ну, так ты сейчас захоти, – намекнул помощник. – А то вертится он тут, ни живой ни мёртвый, и оба царства смущает. Личная Смерть отвечает: «Ну ладно, уговорил! Пойду». – Подкрепись только, – охальничает помощник. Знает: никакая Смерть ему не страшна, потому что он и так уже давно мёртвый. И вот Личная Смерть собралась. Сурьёзные времена для Ерёмы настали. Тут как ни крутись, а ответ держать придётся. Тем временем Личная Смерть заглянула в душу Ерёмы и ужаснулась: куды ж такого девать? Взять душу просто, а вот что с ней потом делать, задача не из лёгких. Оно, конечно, не совсем моё это дело, думает Смерть, но ежели убить такова беспутного, то чушь получится – после смерти у каждого путь должен быть. Умненькие по-земному – в ад пойдут, умненькие по-небесному – ввысь, для глупых, добрых, злых – для всех пути есть. А етот как ниоткудава. Ни в рай его не засунешь, ни в ад, ни в какое другое место. Но делать нечего: умерщвлять так умерщвлять. Однако на деле оказалось, Смерть далеко не всезнайка. Не дано ей тоже многое из тайнова знать. Явилась Смерть к Ерёме разом в горницу поутру. Глянула на Ерёму – и только тогда осенило её. Нет для него ни смерти, ни бессмертия, и жизнь тоже по ту сторону его. Не из того он соткан, из чего мир небесный и мир земной созданы, ангелы, да и мы, грешные люди. И есть ли он вообще? И видит Смерть, что Ангел, стоящий за её спиной и мерящий жизнь человека, отступил. Словно в пустоте оказалась Смерть, одна-одинёшенька. «Но вид-то его ложный, человеческий, должен пропасть, раз я пришла», – подумала Смерть. А самой страшно стало. Но видит: действительно, меняется Ерёма. Сам внутри себя спокоен, на Смерть и внимания не обращает, а облик человеческий теряет. Но что такому облик? Вдруг засветился он изнутри белым пламенем холодным и как бы несуществующим. Вид человеческий распался, да и облика другого не появилось. Сверкнули только из пламени глаза, обожгли Смерть своим взглядом так, что задрожала она, и ушёл Ерёма в своё царство, – собственно говоря, он в нём всегда пребывал. Но что это за царство и есть ли оно, не людям знать. Ни на земле, ни на небе, нигде его не найти. Только вспыхнуло пламя, сожглась изба, Смерть одна стоит среди угольков, пригорюнилась. Платочек повязала, нищенкой юродивой прикинулась и пошла. Обиделась. А жизнь кругом цветёт: мужики мёд пьют, баб цалуют, те песни поют, старушки в Церквах Божьих молятся. Пока Смерть не придёт. Вечерние думы Михаил Викторович Савельев, пожилой убийца и вор с солидным стажем, поживший много и хорошо, заехал в глухой район большого провинциального города. Тянули его туда воспоминания. Район этот был тусклый, пятиэтажный, но в некоторых местах сохранивший затаённый и грустный российский уют: домики с садиками, зелень, петухи, собачки и сны. Савельев, раньше не любивший идиллию, теперь чуть не расплакался. Был он на вид суровый, щетинистый мужчина с грубым лицом, но почему-то с весьма тоскливыми глазами. Денег у него было тьма, но он забыл о них, хотя они лежали в карманах пиджака – на всякий случай. Остановился он у знакомого коллеги, который, однако, укатил на несколько дней по делам. Денька три-четыре Миша Савельев бродил по городу, чего-то отыскивая, и почти ничего не ел – аппетит у него совершенно отнялся, как только он приехал в до боли знакомый город. За все три дня кряхтя выпил только кружечки две пива, а насчёт еды – никто и не видел, чтобы он ел. На четвёртый день, по связям своего приятеля, собрал он на квартире, где остановился, воровскую молодёжь, будущих убийц и громил – «нашу надежду», как выразился этот его приятель. Отобрал Миша только троих – Геннадия, Володю и Германа; все трое, как на подбор, юркие, отпетые, но тем не менее, исключая одного, ещё никого не зарезали, не застрелили, не убили, не изнасиловали. Почти невинные, значит, начинающие… Все они с уважением посматривали на Мишу – для них он был авторитет. Сидели за столом культурно, за чаем, без лишнего алкоголя. Из почтения к старшему. Сначала Михаил Викторович рассуждал о своём искусстве. Его слушали затаив дыхание. У Гены сверкали глаза, у Володи руки как-то сами собой двигались, хотя сам он был тих, а Герман словно спрятал своё лицо – дескать, куда мне. Потом выпили помаленьку, по сто, и Михаил Викторович продолжил. – Ну, теперь, ребяты, вы поняли, кто я такой, – сказал он смиренно. – Но сейчас я расскажу вам историю, которая случилась в этом городе примерно пятнадцать лет назад и которую никто забыть не сможет, если узнает о ней. Приехал я сюда пустой. Бабки нужны были до зарезу. Жрать и пить хотелось – невмоготу. Тут навели меня на одну квартиру – дескать, лежат там иконы, рубли, золотишко и разные другие предметы роскоши. Я злой тогда был, беспокойный, крутой – и всегда хотел что-нибудь совершить, что-нибудь большее, чем просто ограбить. Ну, скажем, рот оторвать или ударить по башке, чтоб без понимания лежала, и изнасиловать. А тот раз, как на грех, топорик захватил. Очень аккуратный, маленький, вострый, с таким можно и на медведя идти. Вечерело. Я тогда ещё красоту любил, чтоб было красиво, когда на дело идёшь. Ну, чтоб луна там светила, птички пели… Ребята расхохотались. – Ты у нас, папаня, своеобычный, – высказался Володя, самый образованный. – Помолчи лучше, – оборвал его Геннадий, самый решительный. – Пойдём дальше, – заключил Викторыч. – Дверь в той квартире была для смеха: пнёшь – и откроет пасть. По моим расчётам, там никого быть не должно. Захожу, оглядываюсь, батюшки, внутри всё семейство – и маманя тебе, и папаня, и ещё малец у них пятилетний должен быть, но я его не заметил. Маманя, конечно, в слёзы, словно прощения просит, но я её пожалел, сначала папаню пристукнул, он без сопротивления так и осел, а кровищи кругом, кровищи – будто на празднике. Маманя ахнула, ну а я аханья не любил. Парень я был наглый, осатанелый, хвать её топориком по пухлому лицу – она и замолчи. Лежит на полу, кровь хлещет, глаз вытек, помада с губ растеклась. Пнул я её ногой для порядка – и осматриваюсь, где что лежит. Вдруг из ванны, она в глубине коридора была, мальчик ихний выходит: крошка лет пяти, он ещё ничего не видел и не понял, весь беленький, невинный, светлый и нежненький. Смотрит на меня, на дядю, и вдруг говорит: «Христос воскрес!» – и взглянул на меня так ласково, радостно. И правда. Пасха была. Со мной дурно сделалось. В одно мгновение как молния по телу и уму прошла – и я грохнулся на пол без сознания. Сколько прошло – не помню. Встаю, гляжу – я один в квартире. Трупы – те есть, лежат тихие такие, даже тише, чем трупам положено. Дитя этого нигде нет. Я туда, я сюда, где дитё? Нет его – и всё. Ну, на нет и суда нет, не христосоваться же с ним после всего. Я, ополоумев, ничего не взял, смотрю в себя: аж судороги изнутри идут. И какая-то сила вынесла меня из этого дома… С тех пор три года никого не резал. Воровал – да, грабил, конечно, но мокрого дела избегал. Не тянуло меня на него. Года через три пришлось-таки одного дядю прирезать – иначе было нельзя. Пришёл домой – плачу… Тут исповедальный рассказ Миши Савельева был прерван смехом. Хохотали ребята от души. «Ну и дед», – подумал про себя Володя. Михаил Викторович на их смех, однако, не обратил внимания и медленно продолжал: – И вот с этих пор, если убью кого – плачу. Не могу удержаться. Креплюсь, знаете, ребяты, креплюсь, а потом как зареву. Такая вот со мной история произошла. Правда, я уже, почитай, лет пять никого не погубил, да и нужды не было. – И Савельев мрачно развёл руками. Воцарилось молчание. Ребята недоуменно переглядывались, дескать, уж не придурок ли перед ними. Всякое бывает. Не только фраера, но и воры в законе могут с ума сойти.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!