Часть 18 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда «оно» повторило это приветствие десятый раз, женщина подняла голову и посмотрела на него.
И тогда «оно» поняло: вот и все, сейчас пора кончать. Труба прогремела, хотя это был просто взгляд. Он не знал, какого цвета глаза этой женщины – синего, зелёного, чёрного или бледно-голубого? Разве дело в цвете и даже в выражении?
«Оно» завыло. Это был дикий, трупный вопль, не напоминающий, однако, обычный вой из-под нью-йоркской земли. На четвереньках «оно» поползло. Впереди был чёрный узкий проход – так называемая улица, зажатая небоскрёбами, и она была патологически длинная, эта улица, непрерываемая, так что виднелся далёкий горизонт. И на горизонте этом зияло зловещее кроваво-красное зарево. Словно пылало сознание дьявола.
«Оно» стало медленно превращаться в подобие этого огненного облака, а точнее, в его отражение. Сначала превратилась голова, потом запылало туловище.
И тогда – в огне – ему стало казаться, что множество людей на бесчисленных улицах этого города превращаются в маленькие огненные облачка и все они идут к своему Центру – к зловещему огромному зареву на горизонте… К зареву, в котором их не будет.
Новое рождение
Альфред Маратов жил в зловеще-обугленном – на самом деле такой был дизайн – здании на углу Сто девяносто восьмой улицы Манхэттена. Он жил здесь уже четыре года один и числился преподавателем одного захудалого колледжа Нью-Йорка: имел там несколько часов.
В его квартиру на шестом этаже вела сумасшедше-ободранная длинная лестница – лифта не было. Тьма там такая, что он часто натыкался, бредя по ней ввысь, на какого-нибудь дикого соседа. Бедные бродяги окружали его со всех сторон, но он давно потерял способность их бояться. Возможно, потому его никто и не трогал, если не считать двух-трёх ударов в живот и одного укуса.
Квартира была большая, двухкомнатная, но там жили тараканы – бесконечное количество тараканов. Они падали с потолка, с окон, заполняли остатки ванной, уплотняли его скромный суп.
Маратову нравилось читать стихи; но поэзию в этой стране никто не любил, кроме тараканов.
Тараканы вовлекались звуками и толпами заполняли стол, за которым он сидел, не оставляя на нём просвета, и слушали, слушали…
Но последнее время Маратову самому уже становились скучны все эти стихи, и он часто засыпал во время чтения, уткнувшись белым личиком в чёрный стол тараканов.
Никакой ветер не брал его, хотя иногда – через раскрытое в ночь окно – в комнату врывался неистовый нью-йоркский ветер.
Жена от Маратова ушла: повесилась два года назад в этой их полуванной, наполненной тараканами. Труп так и похоронили с насекомыми, с тараканом в ноздре и с помощью бульдозера. Маратов провожать её не пришёл: деловой, был занят своими уроками («Деньги, деньги превыше всего», – твердила ему перед смертью жена, сошедшая с ума за десять дней до повешения).
Маратов чтил отсутствие её могилы.
Каждое воскресенье (вместо того чтобы идти в церковь) он пускал к себе в квартиру огромного соседа – с почти бело-лысой головой, и тот аккуратно мочился по всем четырём углам. Таков был ритуал вечного новоселья.
Но Альфред не очень любил ритуалы. Десять лет назад в Европе он написал манускрипт «Смерть в двадцатом веке» и был жизнерадостен, но с тех пор, как приехал в Америку, обетованную страну, он ничего не писал, кроме статей. Он знал, что, если не реализует себя и не будет зарабатывать тысячу долларов в месяц, у него отнимется ум. А у него не было двух умов.
В сущности, в последние месяцы у него уже не было ни одного ума.
Это началось с ноги, когда он проснулся на кровати и стал кричать. Кричал он, не помня самого себя. Но потом прислушался и заметил, что кричит уже не своим голосом. Голос был явно чужой. Он выпучил глаза: зеркало было застлано тьмой.
И тогда в нём из глубин его существа стала подниматься превращённая в душу чёрная тень. Тень росла и росла, отнимая у него прежнее существование. Маратов стал маленький, как абсолютный идиот, и оказался внутри своего чёрного существа, которое разрослось почти до потолка, так что исчезли тараканы.
И тень выла забытым нечеловеческим голосом, уничтожив его прежний ум и ощущение себя. От себя почти ничего не осталось. Было страдание. Невероятное, чудовищное страдание. Ибо где-то на периферии прежнее сознание Маратова оставалось – и мучилось, и корчилось, – страшась разрастающегося изнутри чёрного существа, которое выло не своим голосом.
Этот вой путал Маратова, ибо он означал подмену его самого.
Чёрная тень ползла по бытию Альфреда, убивая его своим бессмысленным ужасом…
Сегодня у Маратова был праздник. Он съел котлету, а последнее видение изнутри чёрного существа было два дня назад. Он отдыхал.
Но внезапно «оно» опять возникло. Это был блеск чёрного взрыва, всё бытие, вся реальность которого была заполнена сумасшествием и бесконечным – без вселенских границ – ужасом перед жизнью. Тысяча рук, как волосы, вставшие дыбом, выплеснулись из чёрной тени наружу.
Сознание, слившись с чёрной тенью, орало изнутри:
– Я не могу больше, не могу. Не могу!
Чёрная тень была полна ужаса не только перед этой жизнью, а перед всей. Эта казалась ей продолжением потустороннего ада – словно большая часть Нью-Йорка стала невидима.
И был в ней также бессмысленный ужас, которому нет ни названия, ни оправдания. Чёрное существо – внутри Маратова – орало так, что Альфред соскочил со стула и выбежал во тьму на улицу, почти не заметив длинную лестницу. Он пробежал её за секунды и выбежал в вечную нью-йоркскую ночь. Огромные нищие в ещё более огромных лохмотьях копошились у помоек. Один из них пел – что-то индейское. Другие молчали, уходя лицом в помойные вёдра.
Маратов же голосил. Но даже крысы не слушали его (то ли дело, когда он читал стихи Шекспира своим тараканам). Он уже не знал, где он, а где чёрное существо…
Ни один нож не блеснул в его направлении.
Он, правда, споткнулся о лежащего человека, полуубитого. Тот судорожно мастурбировал, обливаясь кровью, тёкшей с его головы и изо рта. Он пытался поцеловать свой член – и в его глазах блеснула искра сознания, первая и последняя за всю его долгую жизнь.
Маратов же рвался вперёд, как некий спортсмен, как некий сверхчеловек.
Рядом сияла огнями пивная, где у стойки молчали десять человек, угрюмо поглядывая в голубой телевизор.
Кот, подвернувшийся под ноги Маратову, взвыл, надеясь на Бога.
И наконец, чёрное существо поглотило Маратова: доживать остался только один атом его прежнего маратовскоподобного сознания. Всё остальное провалилось в чёрную тень.
И тогда оно – чёрное существо – вдруг перестало вопить, вернее, дикий вой ужаса превратился в форму существования и стал устойчив.
Маратов – по форме он остался им – вернулся домой.
Завернулся в голубое одеяло и заснул. Ему снилась его покойная жена, второй раз сошедшая с ума на том свете и потому ушедшая на третий свет. Но что это был за третий свет, Маратов не разгадал: туда вела длинная чёрная дыра или труба, из которой вытекали, как сор, потусторонние черви. На этом символика кончилась, и чёрное существо Маратова (или он сам, что теперь одно и то же) проснулось в холодном поту.
Утром Маратов сжёг портрет своей любимой жены.
Тараканы больше не залезали ему в ноздрю во время сна. Маратов почти стал чёрной тенью.
Но – даже будучи тенью – нельзя было не идти на работу, ведь надо зарабатывать знаменитые доллары. Без божества невозможно жить.
Но самым последним атомом своего сознания Маратов боялся идти преподавать (как раз кончился отпуск), ибо как может – думал он – чёрная тень преподавать? Это всё равно, как если бы преподавал труп, скаля зубы и объясняя поэзию Байрона или Блока. Один только указательный палец был бы живым.
…С дрожью Маратов вошёл в храм просвещения. Кругом собирались по углам и по лестницам студенты.
Маратов вбежал в класс и вдруг преобразился. Чёрная тень осталась на месте, но надела маску – и вполне приличную.
В остальном было всё по-прежнему.
С этой маской потом получился смех и горе. Маратов надевал её – ведь она была «психологической», – как только входил в общество, особенно профессоров и преподавателей. Они устраивали вечеринки – часто на дому у кого-нибудь из учителей.
Пока чёрная тень выла внутри, Маратов, надев маску, говорил не «how are you», но и о погоде спрашивал, об автомобилях и о выборах даже…
Тем более везде были звёзды интеллектуализма.
Маска удобно сидела, прикрывая чёрное существо, которое выло, неслышно и незнаемо, а маска говорила, говорила и говорила…
О погоде, об автомобилях, о выборах…
И о Беатриче – так называли знаменитую актрису, заявившую, что успех значит всё и что Успех выше Бога.
И опять говорили о газетах, где стал мировой знаменитостью педераст-самоубийца, но об этом вскользь, больше о приличном: о погоде, об автомобилях и о выборах…
Маратов возвращался с этих вечеринок радостный, возвышенный.
Но однажды, после такой радости, проснулся – а чёрная тень (напоминающая теперь тень бегемота) сидит напротив него в кресле, а в нём, в Маратове, остаётся только малюсенький, тот самый последний атом сознания.
От такой малости Маратов тут же сгнил, но атом его сознания, напротив, сохранился и воспроизвёл себя в кипящих мирах Юпитера, по-прежнему одинокий и беспокойный.
А чёрная тень ушла преподавать. И долго-долго потом газеты писали о массовом помешательстве среди студентов.
Ерёма-дурак и Смерть
(Сказка)
В одном не очень отдалённом государстве жил Ерёма-дурак. Такой дурак, что совсем необыкновенный. Странный человек, одним словом. Даже в день, когда он родился, стояла какая-то нехорошая тишина. Словно деревня вымерла. Петухи и те не кукарекали.
– Не жилец, наверное, младенец, – прошамкала тогда умная старуха-гадалка.
– Ещё какой жилец будет! – оборвала её другая старуха, которая жила в лесу.
Однако до десяти лет ребёнок вообще ничем себя не проявлял. «Щенок и тот себя проявляет, – задумчиво шептались старики. – Отколь такое дитя пришло?»
Даже слова ни одного Ерёма не произнёс до этого сроку: ни умного, ни глупого. А в двенадцать лет пропал. Родители воют, кричат: хоть и дурень ребёнок, а все-таки своё молоко. Искали по естеству: нигде нет, куда ни заходили: ни в окрестных деревнях, ни в лесах, ни в полях раздольных. Решили искать по волшебству: ещё хуже получилось. Сестрицы клубок смотали. Заговорные слова пошептали, а клубок вывел на чучело. Стоит среди леса дремучего на полянке чучело, а огорода нет и охранять нечего. Клубок даже от страха развязался.
Делать нечего: зажили без Ерёмы. Собаки и те два дня исть не просили. От глупости, конечно. Словно их Ерёма онелепил.
Ну, а так жизнь пошла хорошая: песни за околицей поются, дух в небо летит, по утрам глаза светлеют от сказок. Сестрицы Ерёмушки на хоровод бегали – далеко-далеко в поле, где цветы сами на грудь просятся и пахучие травы вверх глядят.
А через семь лет Ерёма показался. Словно из-под дороги вышел. За плечом – котомка. Лапти такие, будто весь свет обошёл. Зато рубаха чистая, выглаженная, точно он прямо из-под невестиных рук появился. И песню поёт ну такую глупую, что вся деревня разбежалась. Но делать нечего: стали опять жить с Ерёмой.
«Пора бы его обучить чему-нибудь, – чесали затылки деревенские старики. – Таким тёмным нехорошо быть».
Спросили у него, да толку нет. Тогда решили обучить охоте. Целый год маялись, потом в лес пустили, а мальчонку за ним по пятам присматривать. И видит малец: Ерёма ружье на сук повесил, свечку в руки взял, зажёг и со свечкой на зайца пошёл. Заяц туды-сюды – и издох от изумления. Но Ерёма ничем этим даже не воспользовался: прёт через лес со свечкой напрямик. А куды прёт, зачем? Даже нечистая сила руками развела.
Другой раз на медведя пошёл. Но дерево огромное принял за медведя, на верхушку забрался и лапоть сосёт. Целый день сидел, без всякого движения.