Часть 17 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Давай я тебе проиграю, Петя, – угодливо произнёс Хорeв.
Надя заплакала и обнажила белые полные руки.
– Ты мне корону на нос не оденешь, – обращаясь к ней, вопил Гнойников. – Я пустой стал… Понимаешь… Пустой… И глупый… Надменности никакой нету… И устойчивости… Эх, убить бы кого-нибудь… Убить!
– Что ты, Петя, что ты, – увивался вокруг него Хорeв. – В тюрьму сядешь… Ты на меня посмотри: как хорошо всё время проигрывать! Аюшки! – И Хорeв погладил гнойниковскую ляжку. – Я не то что тебе, а самому Ботвиннику проиграю, – заскулил он, сунув в рот сахарку. – Проиграешь – и так тебе хорошо, тёпленько. Во-первых, раз проигрываешь, значит, можно думать, что если б играл как следует, то тогда б выигрывал… У всех… Во-вторых, проиграть ты всегда сможешь, а вот выиграть?.. Так-то спокойней, как в баньке, а?! Петя?.. Мысли!
Но Гнойников уже не слушал его. Обругав Надюшу, он выскочил на улицу.
«То, что я – великий человек, это дело решённое, решённое раз и навсегда, – непримиримо визжал он всем своим сознанием, бегая по длинным мучевским улицам, то и дело харкая на зелёную свежую травку и на цветы. – Но ведь я – плохой шахматист… А ничего другого делать не умею… В чём же моё величие?!. Как примирить, как примирить?!» – ещё исступлённей, сжимая кулачки, косясь на небо и облака в них, бормотал он.
Укусил попавшееся ему молодое деревце. Побежал дальше, домой, домой…
Его состояние было расколото на две существующие и в то же время как будто исключающие друг друга половины: одно – прежнее величие, от которого он ни за что не мог отказаться; казалось, само его существование зависит от этого величия; другое – ужас, подавленность и истерическая пустота от сознания краха шахматной карьеры, на которой держалось всё это величие. И никакого примирения и выхода он не находил, оставаясь в неразрешённом крике…
Скуля, приполз домой, в конуру. Скрючился под одеялом. И вдруг в комнату постучали. Это была распухшая от слёз Надя. Казалось, слёзы текли из её живота и жирных боков. Мягким телом прильнула к рвано-закутанному Гнойникову. Он молчал.
– Петя, Петя, ещё не всё потеряно, – вдруг завыла она, прижимая его к своему трясущемуся телу. – Воровать будем… Убивать будем… Грабить… Обманывать… Только для себя… для себя…
В груди Гнойникова шевельнулось слабое, гадкое, дрожащее согласие, и он по-собачьи, вытянув руку из-под одеяла, погладил Надюшу…
К утру Надя проснулась и посмотрела на лицо спящего Гнойникова. Оно было сурово, неприступно и величественно, как в былые дни…
Но каково-то будет пробуждение… Что будет дальше?!
Один
(Рассказ о космическом ницшеанце)
На далёкой, блуждающей в темноте планете, на которой не было даже животных, жили люди. Кроме них, во всём мире больше уже не было живых существ. Эти люди жили как обычно: грязно и радостно. Страдали, но всё-таки были довольны собой. Какой-то мягкий предел сковывал их. Но среди этих людей таились странные «избранники», в глубине души чудовищно не похожие на всех остальных. У «избранных» была большая вера в себя; один из моментов этой веры состоял в том, что они сильно любили друг друга, а «обычных» людей старались избегать.
Так длилось долго; и те и другие существовали сами по себе, но вместе с тем рядом. Вдруг по «избранным» прошёл трепет. «Зачем нам нужны “обычные” люди, – стали думать “избранники”. – Они так не похожи на нас; они засоряют наше сознание, создают ненужный шум и раздражают своим нелепым существованием; они уводят дух в его инобытие». И «избранные» решили уничтожить всех «обычных» людей. С помощью интриг, тайн и мистической жестокости они пробрались к власти. Единственная живая планета в мироздании, на которую смотрели только мёртвые звёзды, обагрилась кровью, такой красной, какой только может быть цвет жизни. И остались только «избранные».
Долго ликовали они, целуя друг друга, от радости и чистоты расширился круг их сознания. Никто больше не раздражал.
Прошло некоторое время. Понемногу «избранные» стали испытывать какое-то непривычное чувство. Они, такие родные и такие близкие, вдруг ощутили отчуждение и затаённую ненависть друг к другу. Теперь, когда ничто внешнее не мешало им, каждый из них застыл в больном недоумении оттого, что другие существуют.
«Тем, что все такие великие, – думал каждый, – обкрадывается моя неповторимость и единственность; мой гений унижается; моё чувство “я” оскорбляется параллельным существованием. И разве не противно видеть сотни других “я”?..» После этого перелома каждый из «избранных» старался переизощритъся в оригинальностях и духовных открытиях; но так как все они были «избранные», то и их оригинальность, хоть и различная, была на одном, равнозначном уровне.
И тогда принялись они истреблять друг друга. Несмотря даже на то, что ещё копошилась в них прежняя любовь и нежность к себе подобным. Ученик убивал учителя, любимый убивал любимую, пророк убивал пророка.
Убивали жестоко, но часто, по привычке или по ещё остающемуся, но уже сломленному чувству любви, убивали, целуя друг друга.
И опять эта единственная живая планета, на которую смотрели мёртвые звёзды, залилась кровью, только уже не красной, засветилась планета таинственным синим пламенем. И даже у ещё не родившихся существ задрожало сердце.
Все книги и подобные им вещи уничтожали «избранники», ревнуя к умершим. После этой больной, подобной самоубийству, резни остался в живых всего лишь один из «избранных», просто потому, что по воле случая он оказался последним и его некому было убивать.
И возликовал до предела души этот Один. И радость его была ещё безмерней, чем после гибели «обычных». Прошёл он по всей земле от края до края, и не было на свете ничего и никого, кроме него. И солнце во всей ужасающе бесконечной Вселенной светило только для него. И миллиарды галактик совершали свой чудовищный бег только для него. И только он, единственный во всём мире, ощущал трепет тёплого ветра и блаженную прохладу реки. И только он, единственный, мог истомлённо шевельнуть телом и почувствовать в этом всю концентрацию оставшейся и уничтоженной жизни. И любая его мысль была единственной и неповторимой. А его гениальные мысли никогда уже не имели параллелей. И во всём теперь навсегда холодном и молчаливом мире он стал единственным вместилищем абсолютного духа.
Страстно и мудро наслаждался Один своим счастьем и неповторимым величием. И спокойным и гордым, как поступь Абсолюта, было движение его мысли.
Хотя были уничтожены все источники знаний на земле, старый запас в нём был так велик, что его хватало для, казалось, безграничного, спонтанного развития. Сама Вселенная двигалась в наличии его мыслей.
Так он прожил много времени. Но ведь он не обладал абсолютным знанием. Наступил наконец торжественный, чуть страшный для него момент, когда Один почувствовал, что исчерпывает себя.
Впервые он ощутил это, когда лежал под деревом, у камней, в кустарнике и вдруг перед ним встали убиенные. Раньше он никогда не думал о них. А теперь почувствовал смутную потребность в общении с ними. Сердце его слегка дрогнуло. Ему захотелось, чтобы перед его глазами опять прошла неисчерпаемая драма объективного мира и он смог бы приникнуть к его живому источнику. Для себя.
Он встал, губы его сжались, а глаза потемнели, как будто по их дну прошёл мрак. Он не питал иллюзий, что может теперь побеждать только сам, только из себя. Он знал ряд магических тайн и мог бы вернуть мир к жизни. Но не сделал этого. Он сделал гораздо более страшное. Он вернул жизнь не людям, а их теням. Их длинным, смешным и беспомощным теням. И в то же время великим, потому что они точно так же, как живые люди, играли эту жуткую, бездонную драму бытия, только в её лёгком, неживом отражении.
И решил Один так лишь потому, что, помня о прошлых жестоких уроках, не хотел опять становиться в страшную зависимость от всего живого. Но в то же время хотел видеть хотя бы потустороннее отражение истории, дальний ход объективного мира. И питаться им, как падалью, немного подкормиться за счёт этой бесконечной, мёртвой пляски теней.
Их сумеречность подчёркивалась ещё тем, что они были не просто тени, призраки зависели также от сознания Одного; по своему желанию он мог их уничтожить, сдуть в полное небытие и опять явить.
Однако первое время, когда посреди холодной природы Один окружил себя тенями живых и вновь возобновилась уже призрачная история человечества, как она шла бы, если бы не было Великой бойни, одна маленькая, странная и бесполезно-больная мысль мучила его.
У него копошилось сомнение: а не возродить ли былой мир, во всём его блеске и полноте, во всём его шуме и торжестве. Признание самому себе в том, что и он в конце концов не может обходиться без внешнего, сделало его слабым и чувствительным.
Однажды он увидел мелькающие, извивающиеся тени убитых им «избранных», причём самых близких.
– Родные, – потянулся он к ним, прослезившись. – Вы мне нужны. Скажите что-нибудь!
Один случай особенно потряс. Ему на колени села тень хорошенькой маленькой девочки. Он стал играть с ней, смеясь от счастья, и она ласково ему доверилась.
И он на миг остро почувствовал, что хочет видеть её живой.
– Чтобы ты существовала не только для меня, не только как моё представление, но и как самостоятельная, не зависящая от меня реальность. Чтобы ты улыбалась мне сознательно, а не как моё дуновение… Ведь мне интересно, чтобы меня любила и ценила самостоятельная личность, а не моё воображение… Чтобы я мог обнять тебя, а не провалиться в пустоту, – произнёс он вслух.
В ответ тень девочки радостно встрепенулась. Как ей хотелось жить! Но напрасно: это была мгновенная слабость, и Один сразу же очнулся, почувствовав далеко идущую, вкрадчивую опасность.
Он захохотал. Тень девочки испуганно спрыгнула с колен.
– И не думай, что я оживлю тебя, – засмеялся Один. – Мне слишком дорого моё всемогущество. Что ты дашь мне взамен? Свою отчуждённую от меня жизнь? Всю эту полную игру внешнего бытия? Слишком незначительная плата за всемогущество! И за единственность! – И он насмешливо погладил тень девочки по голове, рука его провалилась в её пустоту.
И началась новая жизнь! Теперь каждый день к вечеру Один окружал себя этим ускользающим, неслышно завывающим миром. Его даже слегка подташнивало от его мнимого существования, от присутствия навсегда исчезнувшего.
Он легко проходил сквозь него, без всякого вреда для себя. Бесчисленные тени людей, как призраки, мелькали по залитым солнцем полям и лесам, не чувствуя их, в то время как это чувствовал только Один, влюблялись, воевали, сочиняли стихи, плакали – и всё это стёрто, бесшумно, в то время как вся жизнь в её полноте сосредоточилась только в Одном.
Этот мир уже не мучил его всеми своими прежними ужасами вымороченного, чужого существования. Если тени надоедали Одному, он уводил их в полное небытие. Но они редко сердили его: ему были смешны их кривляния, любовь и ненависть друг к другу. Их полная беспомощность.
По этому дальнему отражению он брал для бесконечного движения вперёд для себя всё, что ему было нужно от объективного мира.
И Один снова почувствовал прилив крови к своей уже было застывающей душе.
Теперь ему принадлежали не только это вечное солнце, и эти дальние звёзды, и этот нежный запах трав, и эти единственные мысли – но и этот, то появляющийся, то исчезающий, мир мертвецов, от которого он брал в свой живой дух мёртвую, но нужную пищу.
И снова почувствовал себя Один хозяином всей Вселенной… Но что случилось потом, выходит за пределы этого рассказа.
Оно
«Оно» было большое, странное и мало походившее на человека. Да и человеческого жилья не было: всего лишь грязная клетка в «гостинице» для бедных в Нью-Йорке. «Оно» целыми днями хохотало, глядя на своё отражение. По существу, отражения не было, точнее, было пятно, походившее на него.
Кто он был? «Оно» называло себя «он», потому что у него был член, один-единственный, но до того опустошённый, что он считал его волосиком.
Итак, он не знал, кто он. Может, когда-то он был очень уверенным человеком, но уже несколько лет как он потерял всякое самоуправление.
С кем он совокуплялся? Определённо с тараканом. Тараканов в его конуре было много, даже избыточно, учитывая и самую пылкую любовь, но тот таракан был единственный. (Вообще, нашего героя не тянуло к изменам.) Таракан этот, кроме того, заменял ему домашнюю кошку. «Единственный» падал с потолка прямо на член, несмотря на то что член был как волосик. Не член, а именно таракан «делал» любовь…
– How are you? How are you?
– Ты меня любишь? – спрашивал он иногда своего таракана, когда тот ползал по его животу.
Нет, «оно» не был эмигрантом. Точнее, он стал эмигрантом, но с другой, более духовной стороны. И где-то он оставался местным жителем и, следовательно, оптимистом.
Он, например, всегда говорил «how are you» таракану, когда тот заползал на его член. Потом, после совокупления, напоминавшего крепкую дружбу, «оно» подносило таракана к глазам и плакало (потому что с женщинами-человеками «оно» чувствовало себя ещё более одиноко). Затем «оно» смотрело телевизор, подобранный на помойке.
В телевизоре мелькали белозубые божества. Их атрибутами были доллары. Потом стреляли, убивали и читали проповеди.
«Оно» путалось. И в ответ опять хотело совокупляться с тараканом. Но «единственный» не всегда оказывался под рукой. Тогда «оно» выдумывало таракана…
Иногда «оно» ходило гулять. Особенно вечером, когда нью-йоркские полицейские, обвешанные пистолетами, автоматами и рацией, скрывались во тьму – под землю, искать убийц. Тогда он лез в помойное ведро, что находилось напротив отеля. Вёдер было много, но он облюбовал только одно. Возможно, потому, что в него испражнялась огромная чёрная негритянка, сошедшая с ума оттого, что увидела в витрине магазина большой бриллиант.
Запах её дерьма обволакивал «оно», так что он почти засыпал, окунувшись головой в ведро. Этот запах, видимо, был лучше, чем запахи в нью-йоркском метро, и он убаюкивал его. Но больше всего он любил мечтать в таком положении.
Ему чудился, например, член Сатаны – холодный и невообразимый, как небоскрёб, устремлённый к луне. Он сам порой взбирался на лифте на край какого-нибудь небоскрёба и тогда в ночных огнях видел тысячи таких живых чудищ… Между тем он любил Сатану. Любил также хохотать на небоскрёбе, склонив голову в ночь. Никогда ему не хотелось прыгнуть вниз, да и защитные решётки были внушительные. Зачем прыгать вниз, когда можно было прыгнуть вверх, высоко-высоко над этими супермаркетами, и летать этакой чёрной летучей мышью над городом…
Но однажды «оно» решило кончать со всеми этими грёзами. Началась жуткая нью-йоркская ночь с воем из-под земли, с криком проституток из пустоты и с золотом в витринах. «Оно» выползло из своей конуры. Океан жёлтых огней в чёрном ореоле горел вокруг. «Оно» заплакало: не потому, что ему не нравилась эта цивилизация, а потому, что «оно» вдруг решило умереть. Не всякое существо, решив умереть, плачет. Иные умирают, как манекены.
«Оно» знало это, когда было бизнесменом: его приятели по делам именно так и умирали.
Иногда раньше у «оно» были маленькие позывы к смерти, главным образом после оргазма, особенно с проститутками. Но его, скорее, тошнило от этих дешёвых проституток, на которых он порядочно тратился. Ерунда всё это, пора было кончать по-настоящему. Главное, впереди не ожидалось денег, а какая же без денег свобода. И кроме того, он увидел, что у его помойного бака уже не появлялась та странная негритянка (её потом видели мочившейся в метро).
Около помойного бака стояла старая белая женщина, и она была ещё страшнее негритянки, словно выплыла из ночного нью-йоркского метро двадцать первого века.
Старая белая женщина (волосы её были окрашены в рыжий цвет – цвет золота) наклонилась над помойным баком, где уже не было светящегося дерьма негритянки, а лишь где-то в глубине копошились крысы.
Женщина пела в помойный бак какой-то гимн. «Оно» осторожно подошло к её заднице:
– How are you?