Часть 17 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И Лиза (которая не слышит в Танином голосе ни жалости, ни стыда, а только гнев) возвращает свой нетронутый, ненужный теперь коньяк на стол. В том, чтобы усмирять и успокаивать Егора, нет больше смысла. Все напрасно. Нетрудно закрыть рот чокнутой Ваниной девочке. Таня – другое дело.
Лиза откидывается на стуле и прикрывает глаза ладонью. Она устала бояться.
– Маруся, – шелестит она сухим как песок, старым голосом. – Там где-то свечки были в шкафу. Достань, пожалуйста. Темно.
И Маша покорно, шумно вскидывается, как большая любящая собака (Лиза не смотрит на нее), и снова распахивает дверцу у себя за спиной. Жалобно звякают под ее руками какие-то хрупкие предметы. Щелкает зажигалка. Под закрытыми Лизиными веками и неплотно сомкнутыми пальцами разливается мягкий, утешительный оранжевый свет.
– Идиоты, – говорит Таня. – Что же вы за идиоты такие. Как ее вообще можно было любить? Как ее…
И Егор наконец выдергивает руку.
– Да при чем тут она! При чем тут… Знаешь, почему я идиот? – говорит он негромко. Подается вперед и почти шепчет, улыбаясь, словно собирается рассказать какую-то стыдную тайну, непристойный секрет. – Знаешь почему?..
И пока он произносит эти слова, Тане уже ясно, что все окончательно погибло. Он сейчас начнет каяться, думает она с отвращением и тоской. Сначала примется жаловаться и плакать. Потом раскричится, станет винить свою холодную жену, которая с прекрасным и мужественным лицом будет молча, отвернувшись, терпеть это унижение. И кто-нибудь, не выдержав, встанет на ее защиту. А кто-то другой заговорит рассудительно и мягко, как взрослый, чтобы остановить разговор вообще, прекратить ссору без выяснения, кто из них прав или виноват, и всем будет неприятно и жалко их обоих, и неловко, и самую малость любопытно.
И Оскар, для которого этот спектакль – премьера, не выйдет за дверь, чтобы подбросить угля в котел, до тех пор, пока не дослушает до конца. А значит, не найдет ей Петю.
– …Все равно с кем, – как раз говорит Егор Лизе. – Все равно, лишь бы живое, чертова ты сука. Ясно тебе? – кричит он. – Тебя же нет! Вообще нет! Я тебя даже не чувствую!
Лиза сидит бледная, с закрытыми глазами. Вспоминает семь тысяч одинаковых ночей, когда Егор сквозь сон, слепо и бездумно, как младенец, ищет ее тело. И, найдя, наваливается, жарко дышит в затылок, крепко прижимает ее за волосы к подушке. И как она, просыпаясь, всякий раз повторяет одно и то же движение – вздрагивает и отодвигается. Осторожно, как человек, тонущий в трясине, сталкивает его тяжелое колено. Медленно, прядь за прядью выпутывает волосы, освобождает подол ночной рубашки и перекатывается к остывшему краю матраса, где лежит потом неудобно, вытянувшись (потому что с краю всегда ложится именно тот из двоих, кому необходима возможность сбежать из постели). И не может заснуть до тех пор, пока не высохнет липкая испарина в месте, где соприкоснулась их кожа.
Спящие не лгут. Они не способны притворяться. Во сне, под сбитым в комок одеялом, Лиза и Егор оба ведут себя правдиво: он прижимается к ней, обхватывает, подгребает под себя, а она дергается и просыпается рывком, задыхаясь. В панике. За мгновение до того, как впиться зубами и прокусить назойливую руку. Едва успев остановиться, чтобы на самом деле не сделать этого.
И потому сейчас Лиза сидит молча, опустив тяжелую голову, и не возражает Егору (который кричит как раз: «…А ну открой глаза, я сказал! Открой!.. Открой и посмотри на меня!»).
Она покорно открывает глаза, но глядит мимо Егора и видит сначала темную испуганную Таню, которая крутит в пальцах, ломает и рвет пустую сигаретную пачку.
А рядом на высоком стульчике – напряженного, несонного Оскара, который сидит очень прямо и глядит жадно, с неприятным любопытством, как хорек, заметивший мышь, – не на Егора. На нее. Четыре дрожащих свечных тени, переплетаясь и путаясь, пляшут джигу на узком Оскаровом лице.
Господи, как же стыдно, думает Лиза. Стыдно-то как.
Она умеет переносить такие ссоры. Тот из двоих, кто чувствует себя сильнее, как правило, или великодушен, или толстокож. Она пережила бы, даже если б Егор ударил ее. Лиза иногда представляет себе это – свою разбитую отекшую губу, и его раскаяние, и то, как это уравняет их, пускай ненадолго, на время. Ее вину перед ним – с его виной. Ее силу – с его слабостью. Ее нелюбовь – с его любовью.
Все, что они делают друг с другом наедине, не доставляет ей особенной боли. Но сейчас, у всех на глазах, она слишком уязвима. До неподвижности, до немоты.
Лизин стеклянный дом, воздушный и прекрасный, с каждым Егоровым выкриком зарастает безобразными трещинами. Плесенью и мхом. Она чувствует, что лицо ее обвисает, плавится и кривится, наливается тяжестью, как кусок соли, упавший в воду. И ее обычная обращенная к мужу равнодушная доброта вот-вот растает, иссякнет. Сменится уродливой, унизительной яростью.
– Идите вы! Да идите вы все, – говорит в это время Егор. – Это не я. Ну подумайте сами, зачем мне ее убивать. Мне незачем было. Я… Это не значило ничего.
Таня отбрасывает искалеченный смятый кусок картона, давно уже не похожий на сигаретную пачку, и улыбается чернильно и недобро.
– Не значило? – говорит она. – Не значило?
Пети нет, плачет кто-то маленький, испуганный у нее внутри, его нет! Нет уже два часа. Или три? Жирная черная тьма за кухонным окном. И проклятый Отель несется сквозь эту недружелюбную темноту, треща деревянными стенами, хрустя оконными стеклами, как исполинский космический корабль. Защищая только пассажиров. Только тех, кто внутри. На борту.
– Можно подумать, она тебя отпустила бы, – с отчаянием говорит Таня, которой нужно сейчас только выплюнуть, уменьшить свой страх. – То есть ты правда думаешь, что, если бы тебя, скажем, загрызла совесть. Если бы ты запросился назад, к жене. Пришел бы и сказал: Соня, дорогая, давай все закончим. И она – что?.. А?
Таня кашляет, давится словами. Господи, я же кричу, думает она. Когда я начала кричать? Зачем я начала?
– По-твоему, ты бы вырвался? – кричит Таня. – Никто! – кричит она и вскакивает, вытягивая вперед руки, и неожиданно даже для себя самой хватает остолбеневшего, помертвевшего Егора за плечи.
– Никто бы не вырвался! Даже я бы не вырвалась, чертов ты кретин, а ведь я ее знала, я-то, господи, точно все знала про нее, тебе и не снилось… но, если б вдруг ей понадобилась я, за каким-нибудь чертом, если б она немножечко, совсем капельку (кричит Таня, задыхаясь, захлебываясь), если б она чуть-чуть поднажала, и я легла бы на пол, слышишь? Я тоже! Легла бы и облизнула ей ботинок.
– Танька, – отзывается Егор жалостливо, глухо и прижимает мокрую от пота, раскаленную щеку к одной из ее ладоней. – Перестань, Танька. Ну всё, всё.
И она распускается, прекращает борьбу. Позволяет жгучим слезам вытечь.
– Подождите, – горестно просит Лора из своего темного угла и вдруг поднимается легко, по-двадцатилетнему. Выстреливает, как отпущенная пружина, распрямляя тонкие ноги. Летит вперед. – Вы не виноваты! Она же была злая, – торопливо и жарко говорит Лора, и Егор, ошарашенный, чувствует у себя на затылке ее нежную ладонь.
– Очень злая, – повторяет Лора. По неузнаваемому, разъехавшемуся Лориному лицу от шеи ко лбу ползут некрасивые красные пятна. – Ну правда. Поверьте мне. Вы не знаете просто. Не знаете всего.
И тогда Ваня наклоняется, упираясь локтями. Сгребает в горсть брошенные посреди стола, отвергнутые бокалы с коньяком и тянет их к себе все разом, нестройной дребезжащей кучкой, и быстро, с отвращением опрокидывает одну поминальную порцию за другой. Коньяк не имеет вкуса и не греет, а просто ртутно и тяжело падает на дно Ваниного желудка и лежит там, ледяной и чужеродный, как свинцовый шар.
– Что-то Петьки давно нет, – говорит Ваня брезгливо, ни на кого не глядя, и встает. – Пойду посмотрю.
Таня отталкивает Егора. Мгновенно забывает о нем. Поднимает на Ваню счастливые, благодарные глаза.
Вскакивает и бежит за ним по темному коридору.
По сравнению с черной безоконной прихожей воздух за дверью кажется ярче и белее, хотя подсвечен только тусклой луной, смирно лежащим снегом и рыжеватым кухонным окном, которое снаружи, с крыльца, светит не ярче, чем ночная лампа в детской.
Из-за Ваниной спины Таня (неодетая, нетерпеливая) оглядывает чистую невытоптанную площадку перед домом. Скользкие ледяные ступени. Пустое каменное крыльцо. Видит свою вывернутую беззащитной изнанкой кверху куртку. Забытую, уже затвердевшую на морозе. Переброшенную через парапет.
– Петя? – сипло зовет Таня и оседает сразу, на пороге. С размаху падает на скользкий холодный камень и растопыривает пальцы, словно боясь, что ее тоже сдует, утащит под немые черные елки.
– Пе…тя, – шепчет она.
Ваня сбегает вниз по ступенькам, дыша шумно и жарко, с усилием, как рассерженный бык. Пар от каждого выдоха разлетается вокруг его головы мутным сердитым нимбом.
Глава пятнадцатая
Глупости, думает Таня, стоя на коленях на обледеневшем крыльце, и глубоко дышит носом, чтобы удержаться в сознании. Не поддаться панике. Она думает: ерунда. Он рядом, недалеко. Нашлась причина, какой-нибудь ясный простой повод, заставивший Петю спуститься по замерзшим ступеням и уйти. Я оставила его здесь, и больше никто уже не выходил. Тут нет никого, кроме нас, на этой проклятой горе. А мы ведь все были внутри. Все, кроме мертвой суки в гараже. Некому было обидеть его. С ним ничего не случилось.
Накрывший каменное крыльцо белесый слой льда медленно тает под ее горячими ладонями. Превращается в жирный бульон.
Где-то снаружи, в непрозрачной тьме Ваня, тяжело и яростно топая, обегает Отель кругом. Снежная корка хрустит, ломаясь под его ногами.
Ну что же ты молчишь, думает Таня. Позови его. Крикни. Но Ваня безмолвно бежит прочь, и спустя полминуты даже шум его шагов исчезает, тонет в молочной тишине.
Отсутствие звуков оглушительно. Молчание наваливается, набегает, накрывает ее с головой. Опрокидывает, выдавливает воздух из легких. Выворачивает реальность наизнанку. Она опускает лицо, склоняется к своим скрюченным пальцам, утонувшим в холодной подтаявшей жиже, испуганная внезапным одиночеством. Ей вдруг кажется, что на крыльце никого, кроме нее, и не было. Как будто она с самого начала здесь одна.
– Петя? – пробует она негромко, неуверенно и замирает, потому что не услышала своего голоса, как если бы попыталась крикнуть под водой.
Черный стеклянный лес стоит спиной, отвернувшись, замороженный, мертвый. Огромный Отель позади недружелюбно замер, ощетинился шершавой стеной, плотно сомкнул оконные рамы. Ясно, что, даже захоти она сейчас вернуться, входная дверь не поддастся. Старый дом не пустит ее назад.
– Петечка? – она поднимается на ноги. – Ваня!
Мыльное скользкое крыльцо раскачивается под ней, как палуба.
– Ну пожалуйста, – скулит Таня, хватаясь рукой за стену, чтобы не упасть. Задирает мокрое, слабое, залитое слезами лицо вверх, навстречу безжалостной черноте.
Небо пусто, одноглазая холодная луна смотрит в сторону, и ужас двух последних суток – мертвая Соня с тающим мокрым лицом и Петины дрожащие руки («Соня, Сонечка!»), мягкое Лизино «Ты правда ее ненавидела?», чужой враждебный Оскар; и лед, сковавший проклятую гору, и одиночество, и хрупкость жизни – все это наконец побеждает. У нее нет больше сил бороться.
– Петя! – кричит она, сдаваясь. – Пе-е-етя-а-а-а! – и дальше уже просто воет, хрипло и страшно, без слов, без слез, прямо в желтый лунный глаз.
Дверь распахивается – мгновенно, как будто именно безусловная капитуляция и была ключом, спусковым механизмом. Словно так и было задумано с самого начала. Секунда – и неживое Танино крыльцо наполняется шумом и теплом. Теперь, когда она сдалась и не сопротивляется, всё по-другому. Все, от кого она сбежала, не выдержав осуждения и стыда, снова рядом и обнимают ее, дергают и тормошат, выколачивая из нее страх, как пыль из ковра. И говорят – хором, все разом, словно им выдали на всех один общий голос, сильный и любящий, сострадающий, не помнящий зла. Танька, кричат они, ты что, Танька. Не плачь, ну что ты. Еще и без куртки, руки ледяные, с ума сошла. Да что случилось?
Тишина тает и съеживается. Лед покаянно киснет, превращаясь в воду. Танино горло слабеет и разжимается, пропускает вдох.
– Петька пропал, – объясняет она жалобно, едва слышно, готовая благодарно принять поток возражений.
Она ждет, что они скажут: то есть как это пропал, что значит пропал, не говори ерунды, как тут вообще можно потеряться, на этом пятачке, ха-ха, заблудиться в трех соснах? И конечно, они набрасывают ей на плечи куртку и говорят все, что положено (и она говорила бы то же на их месте), а после принимаются звать Петю. Хором кричать с крыльца.
Оглохшая от облегчения, с мокрыми щеками и ладонями, не одинокая больше Таня переводит глаза с одного родного лица на другое. И уже стыдится своего глупого страха, своей паники и слез, как стыдится всякий раз, когда рассеянный Петя делает наконец в машине радио потише и отвечает на ее пятнадцатый по счету звонок. Господи, Танька, да я просто не слышал телефон, говорит он ей, задыхающейся, рыдающей (смятая железная коробка в кювете, россыпь разбитого стекла, черная лужа вытекшего на асфальт масла и рулевое колесо, раздавившее хрупкие Петины ребра). Говно ты, Петька, плачет Таня в трубку и думает сначала: живой, слава богу, живой, – и только после – о временной Петиной свободе. О том, как он раз за разом нарочно запихивает трубку на дно сумки и делает радио погромче, чтобы только не дать ей дотянуться.
Пе-еть, кричат они оптимистично, уверенно, перегибаясь через перила. Ныряя бодрыми головами в темноту. Петька, не дури! Просто нервы, думает Таня и прижимает холодные пальцы к застывшим щекам. Сквозь мелькающие руки и лица она видит Оскара – спокойного, тихого, в уютной клетчатой курточке. Со спрятанными в карманах ладошками. Встречается с ним глазами.
– Если вы все-таки захотите обойти лес, – говорит ей Оскар, – просто на всякий случай. Я провожу вас.
И сразу все возвращается. Ужас и паника. И холод. И тишина.
– Слушайте, Оскар, – наконец говорит Лиза. – За что вы нас так не любите?
– В самом деле, – начинает Егор и морщится, разочарованный неожиданной Оскаровой жестокостью, – ну зачем вы. Разве это необходимо?..
– Посмотри на меня, – говорит Маша и сжимает ледяные Танины руки в своих ладонях. – Танька. Таня! Ему никто здесь не может навредить. Он в порядке. Ясно тебе? В порядке! А ну, пошли! – и тащит ее, послушную и безвольную, вниз с крыльца.
Скатившись со скользкой лестницы, обе проваливаются по щиколотку. Площадка перед Отелем засыпана до второй ступеньки и похожа на огромный сливочный торт. На десерт «Павлова». Дорожки исчезли. Где-то внизу, под сахарным снежным коржом, спят разбросанные лыжи и стриженые туи. Держась за руки, как дети на пороге темной комнаты, они замирают.