Часть 20 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Камин шипит и плюется тусклыми искрами, от вчерашней свечи остался неровный оплавленный огрызок. И роскошный Вадиков Camus Vintage, который он держит за широкое золоченое горло, к этому часу тоже растерял большую часть своего лоска. Хрустальный флакон замусолен и почти пуст.
– Так. Ну что, я за вискарем?.. – оживленно предлагает Вадик и, не дождавшись ответа, нетерпеливо вскакивает, как ребенок, спешащий к магазину игрушек.
Отель устроен просто, как казарма. Как город Нью-Йорк. Стрит, стрит, стрит. Авеню, авеню. Никаких ветвящихся проходов, потайных лестниц и секретных кладовок. Огромный дом – всего лишь лежащий на боку двухъярусный параллелепипед. Двадцать одинаковых спален на втором этаже разделены широким сумрачным коридором. Внизу все так же симметрично. Тихая столовая с высокими окнами, глядящими на площадку для барбекю, уравновешена расположенной напротив бильярдной. Кухня – библиотекой. А гостиная – прекрасным старомодным баром с зеркальными полками, полированной стойкой и шаткими стульями на длинных металлических ногах.
Библиотека, горько думает Петя и прячет лицо от дрожащего свечного пламени. Бар. Вот же он, через коридор. Пустой, ничей. Невостребованный. А мы таскаем оттуда бутылки по одной и пьем в темноте, наспех, из чайных чашек. Как воры. Как школьники, забравшиеся на профессорскую дачу.
Нам же и в голову не пришло устроиться, например, в столовой. Поднять шторы, сдернуть чехлы с мебели. Пролить кофе на сраную скатерть и не чувствовать себя при этом самозванцами. Не ходить на цыпочках.
– Односолодовый! – с тихим восторгом заговорщика произносит вернувшийся Вадик и тащит к свету две одинаковых зеленых бутылки. – Там их штук пятнадцать еще!..
– Слушай, чего ты шепчешь, а? – с отвращением говорит Петя. – Ты что их, украл?
Вадик гаснет. Молча сворачивает бутылке жестяную голову, разливает.
Виски не пьют из рюмок, думает Петя и тянется за своей порцией. Ни из коньячных, ни из водочных. Ни из каких. Нужны такие квадратные стаканы с толстым дном. И ведь есть они тут, эти стаканы. Стоят на полке.
– У нас дома вообще столовой не было, – вдруг говорит он. – Мы просто стол кухонный раскладывали.
В собрании случайных людей это нелепое, странное Петино воспоминание повисло бы в воздухе. Осталось без ответа. Кто-нибудь поднял бы брови, и после неловкой паузы заговорили бы о другом. Но в остывающей гостиной нет ни одного чужого Пете человека.
– Я, когда маленький был, – отзывается чуткий необидчивый Вадик и залпом глотает сто граммов первоклассного шотландского виски, название которого не стал запоминать. – Я думал, столовая – это в школе. Ну, там. Капуста тушеная. Селедка с картошкой. И чай еще, помните, сладкий чай у них был в огромных таких кастрюлях.
– Вот именно. Чай в кастрюлях, – говорит Петя, с отвращением нюхает свою рюмку и ставит ее обратно, прижимает стеклянным боком к огарку свечи. – Елки, ребята. Вот скажите мне, мы тут сколько? Три дня? А в столовую даже не зашли ни разу.
– Так мы и не ели же толком, – мягко улыбаясь, говорит Егор. – Петь, я не пойму, ты о чем?
О том, думает Петя, что я хотел бы обедать в столовой. Хотел бы, но не могу. Никто из нас не может. И вот мы зачем-то воруем бутылки, которые и так наши. Пьем виски из водочных рюмок. И вечно жмемся за кухонным столом, потому что нам так уютнее. Я о том, что мы выросли в мире, где ни у кого не было ни библиотек, ни столовых, а только две комнаты – большая и маленькая. И в маленькой спали дети, а в большой – взрослые. И никакие наши новые обстоятельства, никакие Ванькины деньги не смогут этого исправить.
Мгновение-другое он даже представляет, как произносит все это вслух, но чувствует усталость и скуку прежде, чем успевает открыть рот.
– А ну пошли, – вдруг говорит Ваня. – Вставай! – и наклоняется. Нависает.
Она умерла, думает Петя, не шевелясь, и смотрит на свои руки, лежащие на столешнице ладонями вверх. Умерла.
– Вставай! – повторяет Ваня.
И больше не ждет ни секунды, а просто тащит Петю к выходу вместе с массивным креслом. Паркетные доски жалобно визжат, и Петя, которому невыносимы сейчас чужие страдания, даже если страдающий – всего лишь неживой кусок дерева, вскакивает. Сдается и поднимает руки.
– Всё, всё! – кричит он. – Всё.
И склоняет голову. Идет к выходу, как военнопленный.
В коридоре темно, холодно и пахнет пылью. Двери по обе стороны похожи на закрытые глаза. Вполголоса чертыхаясь, Ваня дергает их, открывая одну за другой.
– Эй! – опасливо зовет Вадик откуда-то издалека, из самого начала коридора. – Вы куда?
Он стоит в проеме гостиной и держит свечу над головой. Окутанный мутной оранжевой дымкой, Вадик напоминает сейчас небритого Орфея, неохотно спускающегося в ад.
– Вот тебе твоя столовая, – наконец говорит Ваня. – Ну, чего ты? Заходи.
Ковер в столовой густой и вязкий, как слой придонного ила. Стулья застыли под белыми чехлами. Высокие окна по-прежнему запечатаны льдом, и слабый лунный свет сочится внутрь по капле. Проникает с усилием, как вода.
Огромная спящая комната бесшумно проглатывает их, и они вдруг кажутся себе аквалангистами в трюме затонувшего корабля. Как будто им достаточно оттолкнуться ногами, чтобы взмыть к потолку и зависнуть, медленно вращаясь в мутном свечении. Проплыть мимо тусклых картин, коснуться пальцами массивной люстры.
К счастью, они не закрыли дверь.
Сумрачный коридор оживает, наполняется скрипом шагов, дыханием и шепотом. Слышится даже какое-то аппетитное звяканье.
– Ну и где они?
– А я откуда знаю?!
– Вадик, ты на них смотрел! У тебя свечка в руках. Куда они пошли?
– Да толку от этой свечки… Только что были тут, представляешь, и вдруг как растворились…
Ваня делает вдох. Глубокий. Возможно, первый за пару минут.
– Мы здесь! – хрипло, как после долгого сна, произносит он.
– Если вам взбредет в голову еще куда-нибудь пересесть, – ворчливо заявляет Егор и снова разжимает пальцы, расставляя рюмки на хрустящей от крахмала скатерти, – ну, мало ли. В общем, бутылку сами понесете.
– Ванька, с жанром мы как промахнулись, а? – говорит всклокоченный Вадик, с восторгом озираясь по сторонам. – Какая к херам комедия. Ты посмотри вокруг. Ты только посмотри. Офигенно. О-фи-ген-но! Здесь только Николсона не хватает. И бледных девочек-близнецов. Кубрик удавился бы от зависти.
С минуту они уютно сидят в тишине, соприкасаясь локтями. Застенчиво трещит свечной огарок. Влажные рюмки жмутся друг к другу, как соскучившиеся друзья. Бесконечный белый стол уходит из неровного круга света во тьму.
– Петька, – вдруг говорит Вадик. – Петька, дружище. Ты знаешь, я тебя люблю. Мы все… А давай выпьем? – перебивает он сам себя, и разливает, и заботливо подталкивает виски к вялой Петиной руке.
– Это ведь ты. А? – мягко говорит он. – Слушай. Ну правда, Петь. Это ты ее убил.
Глава шестнадцатая
– Не знаю, как вы, – заявляет Таня с полным ртом, – а я прекрасно обойдусь ветчиной. У них тут отличная, между прочим, ветчина. Кто-нибудь хочет кусочек?
И легонько помахивает в воздухе перламутровым ломтиком, тонким, как крошечный розовый флаг.
– Знаешь что, Танька. Иди к черту, – спокойно отвечает Лиза. – Нормальный горячий ужин – вот что нам сейчас нужно.
Она убрала волосы в узел, закатала рукава и стоит над массивной разделочной доской – несонная, живая. Втирает соль в темно-красный бок говяжьей вырезки. Хрупкие мясные волокна покорно трещат, расступаясь под ее крепкими пальцами.
– Лора, детка, – говорит она. – Кусочки чуть потоньше, если тебе не трудно.
Скользким от крахмала лезвием Лора распускает картофелину на плоские дольки. В отельной кухне по-прежнему душный свечной полумрак. Неохотно тикают настенные часы, в углу укоризненно оттаивает холодильник. Столешница усыпана сахаром. На первый взгляд, вокруг ничего не изменилось, но Лорина счастливая ладонь дрожит на рукоятке тяжелого японского ножа. Детка, думает она, задыхаясь от нежности. Детка. Сжимает нож покрепче.
Таня нюхает ближайшую из пустых коньячных рюмок, наливает себе щедрую порцию забытого Вадиком портвейна и делает большой глоток. Коротко жмурится от удовольствия.
– Вся жизнь – псу под хвост, – весело объявляет она. – Насмарку. Зря. Вхо-ло-сту-ю.
– Нет, вхолостую – это я, – полным слез голосом говорит Маша. Ее прекрасные глаза покраснели, веки опухли.
– Ну почему? – стонет она. – Объясните мне кто-нибудь. Почему именно я всегда режу этот проклятый лук!
Таня протягивает Маше свой хрупкий ломтик ветчины, от которого та с благодарностью откусывает половину.
– Я живу как сорняк, – говорит Таня с рассеянной мягкой улыбкой и сворачивает розовый надкушенный лепесток в крохотный мясной бутон. – Ни за чем. Петьке я не нужна. Мои книжки – говно. И если бы вы знали, какая дрянь. Какая адская, плоская, стыдная дрянь этот сценарий, который я для них сейчас написала.
– Вообще-то все могло быть гораздо хуже, – говорит Лиза и нежно, как любимую собаку, гладит хрустящую от соли говядину ладонью, смоченной оливковым маслом. – Представь, например, что ты лежала бы сейчас в гараже.
Она поворачивает к Тане мягкое безмятежное лицо и вдруг вываливает язык. Неестественно выгибает шею и закатывает глаза. И даже недолго старательно хрипит, как Дездемона в школьной постановке. Как резиновый зомби в фильме категории «B».
Маша со стуком роняет на пол луковицу.
– Господи, Лиз! – выдыхает она.
На секунду Таня замирает и глядит на Лизу без выражения, молча. Потом зажимает ладонью рот и давится сорокалетним Dow’s Fine Tawny Port. Ферментированная виноградная кровь с ароматом дуба обжигает ей ноздри, просачивается сквозь пальцы темными струйками.
Наклонившись, Таня аккуратно выплевывает портвейн себе под ноги. Вытирает ладонью подбородок. Обходит стол, прижимается щекой к Лизиному плечу. И начинает хохотать – мучительно, содрогаясь.
– Так нельзя, – шепчет Маша, отступая. – Танька! – скулит она и жалобно морщит лоб. – Девки, ну вы что.
Проблема в том, что в этот раз чуткий Лизин радар оказывается глух. Отключен. Может быть, у нее просто больше нет сил утешать других. Кроме того, существует вероятность, что утешение наконец-то требуется ей самой. Так или иначе, вместо того чтобы обернуться, Лиза смеется и обнимает Таню. Просоленный масляный кусок вырезки, который она по-прежнему держит в левой руке, струится по дрожащей от хохота Таниной спине, как диковинный аксельбант, и капает розовым соком на светлый кухонный пол.
Забыв о своей безупречной картошке, Лора заглядывает в искаженные, мокрые лица трех больших женщин, две из которых смеются, а одна плачет, и неожиданно для себя обнаруживает, как пугающе похожи, оказывается, слезы и смех. И то и другое, понимает потрясенная Лора, непобедимо, как сердечный приступ. Как судорога. Набить комнату рыдающими и хохочущими людьми, сделать моментальный снимок – и увидишь одинаковые криво распахнутые рты, слезящиеся глаза и отекшие веки. Красноту, испарину. Неестественные вымученные гримасы.
Лора пытается прикинуть, заметит ли кто-нибудь, если она все-таки попытается тихонько уйти отсюда. Она беззвучно откладывает нож и делает один осторожный шаг к двери.
– Хватит! – кричит Маша и стучит ребром ладони прямо в горку нашинкованного лука. Над столом поднимается облачко едких брызг, падает свеча. Вздрогнув, Лора виновато бросается назад, к картошке.
– Простите, Оскар, – слабым голосом говорит Лиза и вытирает глаза тыльной стороной ладони. – Я понимаю, как это выглядит со стороны.
Она шлепает настрадавшуюся говядину обратно на стол и несколько мгновений стоит над ней, тяжело дыша. Склоняет голову и прислушивается к догорающему внутри смеху, как будто прежде, чем вернуться к делу, должна убедиться в том, что припадок действительно миновал.