Часть 21 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Так, – говорит она и всхлипывает в последний раз, успокаиваясь. – Так.
И возвращает наконец ладони на вырезку, словно голову на подушку.
– А теперь нам нужна духовка. Знаете что, Оскар, идите-ка и включите свой генератор. Я не собираюсь готовить ростбиф при свечах.
* * *
– Ну хорошо, – говорит Петя. – Допустим, это я. Просто предположим! – добавляет он, потому что Вадиков стул с высокой двурогой спинкой тут же дергается, словно через него пропустили ток.
– Предположим, я убил ее. С чего ты взял, что я тебе расскажу?
– Потому что мы друзья?.. – неуверенно предлагает Вадик.
Петя опускает голову и недолго сидит молча, разглядывая шелковое шитье на скатерти. Нежные цветы, и листья, и гроздья неизвестных ягод уже немного засыпаны сигаретным пеплом. С мокрых рюмок накапало рыжим.
– Слушай, Петь, – нервно говорит Вадик. – Скажи, а вы с ней… ну… Хоть раз?..
– Твое какое собачье дело?
Мы портим все, к чему прикасаемся, горько думает Петя. Указательным пальцем осторожно сталкивает крошечный пепельный столбик себе в ладонь. На куске белоснежного льна остается уродливый черный мазок.
– Нет, – говорит он потом. – Ни разу.
– Я так и думал почему-то, – начинает Вадик и немного вжимает голову в плечи, потому что сейчас, пожалуй, у Пети есть наконец действительный повод его ударить. – Вот странно. Но я правда думал, что с тобой она как раз таки не спала.
– Ничего странного, – говорит Петя перепачканным шелковым гроздьям и оскверненным цветам. – Это было не нужно.
Я и так любил ее, думает он, отворачиваясь, и сразу видит бледный треугольник лица, и веселые злые складки в уголках губ, и угольные бешеные зрачки. И как она однажды, всего однажды одиннадцать лет и четыре месяца назад ударила его двумя горячими ладонями в грудь и склонила голову набок, как голодная зубастая птица, прицелилась и укусила. И язык у нее оказался острый и твердый, а кожа пахла солью. Где-то хлопнула дверь, за стеной забубнили голоса, и она легко оттолкнулась, откинула нечесаную голову и отвлеклась, и потом уже больше никогда, ни разу не прикоснулась к нему. И не позволила к себе прикоснуться.
– Подожди. Она ведь знала, что ты ее?.. Она-то точно. Мы все знали, – тараторит Вадик и жадно, кончиками пальцев касается зеленого бока односолодовой бутылки, словно раздумывая, удобно ли будет плеснуть себе немного, буквально два глотка, раз никто из сидящих за столом еще не выпил ни капли. – Ей же это ничего не стоило.
– Вадь, – кривясь, предостерегающе гудит Ваня.
– Ей же все равно было с кем, – с гибельной храбростью человека, которого все равно вот-вот отлупят, продолжает Вадик и хватается наконец за гнутое бутылочное горло.
– Вадь!
– Она могла трахнуть симфонический оркестр, – обреченно сипит Вадик. – Легко! Первые скрипки, вторые скрипки, шесть рядов скрипачей – да всех! Кто там у них еще? Тромбоны. Английские, блядь, рожки. Дирижера, арфистку. Тетеньку, которая ноты переворачивает. Она же со всеми спала. Со все-ми! И только с тобой, Петь, понимаешь? Только с тобой почему-то – ни разу.
Петя сидит неподвижно, сгорбившись, как небольшая горгулья в аккуратном шерстяном свитере под горло.
– А ты? – говорит он негромко. – А с тобой?
Вадик обреченно вытряхивает из шотландской бутылки четыре порции виски вместо приличных двух.
– Со мной? – спрашивает он с непритворным ужасом. Зажмуривается, подносит рюмку к губам. Задирает к потолку небритый подбородок. Глотает и давится, передергиваясь, и поднимает мутные, с кровавыми склерами глаза.
– Господи, Петька. Нет, конечно. Ты чего? Да я терпеть ее не мог.
Огромная комната стыдливо поджимает четырехметровый черный живот. Хрустят замерзающие масляные картины в тяжелых рамах. В этой необитаемой части Отеля гораздо холоднее, чем в кухне и спальнях, как будто основным компонентом тепла оказался не сгорающий в котле уголь и горячая вода в радиаторах, а количество вдохов и выдохов, сделанных постояльцами.
Четверо сидящих за столом мужчин заняты своим неловким разговором и не замечают, как согревают прохладный воздух в собственных легких. Постепенно восстанавливают температурный баланс.
– Ну хочешь – дай мне в морду, – горестно предлагает Вадик. – Елки. Только скажи правду. Просто скажи: это я, – просит он хрипло. – И всё! И не надо ничего объяснять! Мы же тут свихнемся нахер, Петь.
– Вадик, е-мое, – с тоской говорит Ваня.
– Погоди! – отмахивается Вадик, сердясь, и дышит горячим, едва расщепленным спиртом, и вскакивает. Растерзанный и вдруг безобразно, неожиданно пьяный.
Черный Вадиков стул с рогатой спинкой беззвучно валится в темноту, тонет в бездонном ковре.
– Мы же не сдадим тебя, Петь! Нам просто нужно знать. Ну, допустим. Допустим! Вы пошли прогуляться перед сном. Она и ты. Снег, луна. Разговоры. Все такое. И что-то там у вас случилось. Не знаю. Например, она тебя оттолкнула, а ты…
– Нет, – говорит Петя.
И тут Вадик исчезает. Резко складывается пополам и, взмахнув руками, опрокидывается на спину, как жук, ударившийся в стекло. Вытянув шеи, они осторожно заглядывают в Вадиково изумленное лицо, но не вскакивают с мест. Быстро связать его падение с отсутствием стула сейчас не способен никто из четверых, и дело вовсе не в количестве выпитого. Просто Отель понемногу лишает их чувства реальности. Изоляция, темнота и холод, пустые спальни, мертвые телефоны и прибитые к стенам чучела со стеклянными глазами соединились в полуреальную шизофреническую декорацию. На то, чтобы оставаться по эту сторону здравого смысла, уже почти не осталось сил, так что, если Вадику угодно рухнуть на пол и не подниматься, это его дело. После всего, что уже случилось, они совершенно не удивлены.
– Это не я, – негромко говорит Петя. – Честное слово. Я не убивал. Я не смог бы ее убить.
Вадик смиренно лежит на спине, не барахтаясь и не сопротивляясь, как человек, внезапно потерявший последний аргумент в долгом споре. Капитулировавший сразу. Он сплетает длинные худые ноги и погружает макушку в мягкий ковер. Закрывает глаза.
– А я тебе верю, Петя, брат, – сонно говорит он из-под стола. – Ладно. Не ты так не ты. Хотя на твоем месте я бы, знаешь. Я бы.
– Что – ты бы? Ну что? Вот скажи мне! Что бы ты сделал? – с неожиданным раздражением вскидывается Егор. – Только не говори, ради бога, что убил бы женщину за то, что она пудрила тебе мозги! Господи, Вадик. Ты взрослый человек. Это же средневековье какое-то. Гребаный Шекспир.
Ваня фыркает и отворачивается, раздувает ноздри. Гребаный, ну надо же. По его мнению, слово «гребаный» в чисто мужской компании употребляют слабаки и лицемеры. И еще Егор. Да, еще Егор. Который, как ни крути, отдельная статья.
– Гребаный Шекспир, – упрямо повторяет Егор, не слыша Ваниных мыслей, и вдруг вскакивает и сердито шагает вдоль бесконечной столешницы, исчезая в темноте, а через мгновение выныривает уже с другой стороны.
Алый ковер глотает звук его шагов, и потому он несется вокруг стола неслышно, как взбесившаяся секундная стрелка. Перепрыгивает через Вадика, который лежит на полу безмятежно, словно младенец в люльке.
– А вы весь день почему-то заняты именно этим говном! Ворошите одеяла. Подушками трясете. Значит, я с ней спал, а потом убил ее. Как иначе. Конечно! Безупречная логика. С другой стороны, Петька убил ее как раз потому, что она не хотела с ним спать. Тоже очень логично. А Танька, – выкрикивает он на бегу, появляясь снова на границе света и тьмы, – Танька убила ее за то, что она не давала Пете. Он же так мучился, да? Смотреть было больно.
Он делает еще один возмущенный круг, взбалтывая сонный воздух, несколько дней без движения простоявший на дне огромной столовой. Непрочное свечное пламя шипит и гнется, угрожая погаснуть совсем, и Петя невольно накрывает его ладонью. Егора сейчас не остановить. Гнев толкает его в спину. Неожиданно для себя самого он разделил маленькую компанию надвое. На обвинителей и обвиняемых. И признал последних невиновными. Объявил им общую амнистию, всем сразу.
Егор вырывается из тьмы на светлую половину и зависает перед распростертым на ковре Вадиком, как английский охотник над убитым львом. Кажется, он сейчас поднимет ногу, обутую в мягкую туфлю из телячьей кожи, и поставит ее на Вадиков беззащитный живот. И попросит проводника сделать снимок.
Только попробуй, хмуро думает Ваня. Давай, наступи. И поджимает пальцы в тесноте своих жарких зимних ботинок. К Егоровым домашним туфлям, шейным платкам и светлым курортным брюкам Ваня давно привык, и потому свой внезапный приступ злости он списывает на то, что Вадик, судя по всему, опять раньше всех напился. И лежит, сложив руки на груди, неподвижный, как покойник. Как чертов убитый лев.
– Да! И Лиза! Чуть не забыл, – широко, неприятно улыбаясь, говорит Егор. – Моя жена. Насчет нее вообще никаких сомнений. Лиза же всех убивает, с кем я сплю. Выманила ее из дома. Ночью, в темноте. И заколола…
– Ты можешь по имени ее назвать? – спрашивает Петя смирно, без вызова и обиды, не отрывая глаз от своих ладоней, темных поверх льняной скатерти.
Егор вздрагивает и щурится на умирающую свечу.
– Что?
– Ты говоришь «она». Ты шесть раз сказал «она». Назови ее имя, – предлагает Петя. – Пожалуйста.
– Соня, – произносит Егор, и его недовыбритая накануне щека вдруг выцветает под искусственным загаром и дергается мучительно, болезненно. – Со-ня.
– Думаешь, я ничего не чувствую? – говорит Егор. – Да? Думаешь, ты один?
– Идиотские вы дебилы, – сообщает Вадик в невидимый темный потолок и, потянувшись, закидывает руки за голову, словно лежит в гамаке. – Оба.
– Пошел ты, – отзывается Егор и садится на пол. – Пошли вы все.
Красный ковер проминается под ним, словно мягкий болотный мох.
– Преступления на почве страсти, – говорит он, – совершают очень пьяные люди без высшего образования. Напиваются до синевы и режут друг друга прямо у себя на кухне, при свидетелях. А потом ложатся спать там же, на кухонном столе. И предположить, чтобы Лиза. Из ревности. Господи, это Лиза-то…
Скрестив ноги, Егор сидит над сонным Вадиком и думает о том, что его жена – единственная из знакомых ему женщин, которая никогда не врет зеркалу. Не пытается увидеть в отражении другое лицо. Не выпячивает губы. Не щурит глаза. Она смотрит в зеркало прямо, без кокетства встречает правду. Держит расческу буднично, как вилку, и расчесывает рыжие волосы быстро, с треском. Перед зеркалом Лиза – чемпион искренности. Лауреат простоты.
А вот Лизино гостеприимство, к примеру, – сложная вещь. Оно не безусловно. Готовясь к приезду гостей, Лиза метет лестницы и моет полы, раскидывает подушки по диванам. Брызгает полироль на каминную полку. Ерошит комнатные цветы, яростно трет зеркала. Расправляет занавески, месит тесто, вывешивает в подвале натертую солью утку. Накануне выходных Лиза перетряхивает свой дом. Весь, целиком. Взбивает его, как яичный белок. И в ночь с пятницы на субботу всякий раз лежит на спине, раскинув руки, обессиленная и бесчувственная, и храпит во сне.
Она продумывает мелочи. Летом расставляет в спальнях пучки садовых ромашек. Зимой укладывает в ногах кроватей шерстяные пледы, сложенные вчетверо, бахромой влево. Каждое воскресное утро поднимается в шесть и ставит тесто, чтобы испечь к завтраку булочки с базиликом.
Лизины усилия очевидны. Чрезмерны. Возмездны. В обмен на теплую выпечку, и крепко заваренный кофе, и старательную сервировку, и тающую во рту говядину с горчицей, за нежные спальни и мягкие полотенца, за уют и покой; за право лежать на диванах и похмельно тереть виски́, пока она сдергивает со стола вчерашнюю скатерть и вытряхивает пепельницы; за то, что безупречный завтрак сменяется прекрасно продуманным обедом, после которого следует отличный ужин, и окна открываются, чтобы впустить свежий воздух, а шторы падают вниз, если вечернее солнце неприятно светит в глаза. За Синатру и Барри Уайта, за апельсиновую цедру в подушках и огонь в камине; за то, как она умеет о них позаботиться, Лиза предъявляет гостям счет. Невидимый, но абсолютно материальный. С ее точки зрения, курс обмена справедлив. Она отдается им в рабство; от них же ждет всего лишь признания и благодарности.
И они, как правило, не подводят. Мычат от восторга над каждой съеденной ложкой. Закатывают глаза, рассыпаются в похвалах. Вызываются мыть посуду. Стараются не курить в гостиной и тяжелые стулья двигают осторожно, чтобы не царапать паркет.
Предположим, у тебя есть гостья, которая не платит по счетам, думает Егор, мысленно обращаясь к своей жене (которой здесь нет). Не умеет испытывать благодарность. Всего одна, которая всегда оставляет постель неубранной и бросает на пол мокрые полотенца, как в гостинице. Давит окурки по краям твоих фарфоровых тарелок и таскает наверх, в спальню, винные бокалы, оставляющие на дубовых тумбочках размазанные красные следы. Которая спит с твоим мужем. Захочешь ли ты убить ее? За что ты ее убьешь? Убьешь ли?
Воображаемая Лиза все так же сидит перед несуществующим зеркалом, расчесывая волосы. Смотрит в глаза своему отражению холодно и спокойно, как в лицо незнакомого человека. Не слышит его вопросов, не оборачивается. Не отвечает ему.
– Слушай, Егор, – произносит Вадик, и голос его звучит глухо и протяжно, как у человека, который лежит на спине и вот-вот провалится в темную воду сна. Уплывет, утонет, все равно уже не разберет ответа. – А зачем ты вообще с ней спал?..
– Нет, погоди, – перебивает Ваня, и его тяжелая тень приходит в движение. Смещается, нависает и загораживает свечу.
Тьма касается остывающей Егоровой щеки, и он дергает головой, отодвигаясь.
– Погоди, слышишь? У меня другой вопрос, – говорит Ваня. – Я не понял: у вас что, прямо всерьез с ней было? Елки, ты ее чем заманил вообще? Жениться обещал? Нет, ну она сдала, конечно, в последние пару лет. Еще бы, столько бухать. Ей вообще сколько было? Сорок два? Три?.. – раздумчиво говорит Ваня.